Царь Ирод. Историческая драма "Плебеи и патриции", часть I. - Валерий Суси 11 стр.


Время от времени Рим одолевали будоражащие слухи, из дома в дом переходили имена заговорщиков: Квинктий Криспин, Аппий Пульхр, Корнелий Сцитон, Семпроний Гракх, Гней Корнелий Лентул.

Неожиданно для себя Анций оказался втянутым в гущу интриг, начавшихся с внезапной ошеломительной встречи. Однажды вечером его посетил гость — немолодой уже мужчина в белой тоге, складки которой по обыкновению отягащались толстыми кисточками; с вежливым поклоном принял он приглашение войти в дом, проследовал в атрий, вручил свои башмаки рабу и молча расположился на ложе. Анций с любопытством наблюдал за степенными движениями назнакомца, ожидая разъяснений.

— А я тебя сразу признал, брат, — сказал наконец гость.

И в один миг лицо пришельца стало лицом его младшего брата Местрия. Они проговорили до утра и к рассвету Анций знал все подробности о своей семье: родители, верные духам предков, обосновались в Цере, древнем этрусском городке; спустя два года скончался отец, а мать прожила долгую, но безрадостную жизнь, мечтая обнять когда-нибудь старшего сына и так и не дождавшись, умерла всего год тому назад. Местрий, постигнув таинство врачевания, пошел по стопам отца; оставшись один, продал дом и перебрался в Рим. «Было предчувствие, что встречу тебя здесь, — сказал он, — и вот, видишь, слава Тину и Тагу — мы встретились». Выяснилось, что Местрий практикует в лечебнице при храме Эскулапа, храм располагался на островке как раз посреди Тибра, добраться до него можно было по мосту Фабриция, который, цепляясь за остров, протягивался дальше и выводил на другой берег реки к месту, где развернулось грандиозное строительство Навмахии Августа, поскольку Навмахия Цезаря на Ватиканском поле стала чересчур неудобной из-за своих сравнительно небольших размеров и не вмещала в дни праздничных представлений всех желающих увидеть великолепное зрелище. «В лечебнице часто бывает один патриций, некто Гней Пизон Кальпурний, — рассказывал Местрий, — из него мог бы получиться прекрасный хирург, но он необыкновенно тщеславен и из знатного рода, медицина, как видно, его увлечение, а мечтает он, как и подобает человеку его происхождения, о громкой славе претора, а может быть и консула. И судя по его знакомствам, мечты его не лишены здравого смысла. В беседах со своим бессменным попутчиком, его имя — Луций Помпоний Флакк, они постоянно упоминают героя паннонского похода Тиберия, который принимает их в своем особняке. На меня, вечно углубленного в собственные занятия, они мало обращают внимания и благодаря этому на прошлой неделе довелось мне услышать между ними престранный разговор, который велся с особой осторожностью. Речь шла о том, что если план Лентула удастся, то властвовать на Палатине будет Тиберий; что теперь нужно всеми силами содействовать осуществлению плана и тогда, после того, как Августа не станет, они будут вознаграждены по заслугам. А сегодня наконец-то мне удалось разыскать тебя. Как? Антоний Муза научил».

Встревоженный новостью, Анций не стал уточнять обстоятельств знакомства Местрия с Антонием Музой, да и об этом было нетрудно догадаться: лекарь Августа бывал во всех римских лечебницах и госпиталях, интересовался каждым открытием в медицине и считал обязательным для себя присутствовать при каждой сложной операции.

Не это, вовсе не это заботило теперь Анция Валерия.

Глава 18 Счастлив тот, кто вдали от дел

Опыт не способствует счастливому настроению, а когда на его плечах, вонзив в них когти, по-орлиному, восседает изнурительная осведомленность, изнурительное знание о человеческих пороках, то такой опыт и вовсе отнимает последние иллюзии, заражая невозмутимым цинизмом.

Не склонный к философическим упражнениям, Анций Валерий, сам того не осознавая, под влиянием жизненных обстоятельств превратился в убежденного стоика. Как всякий в меру образованный человек, он конечно слышал об Антисфене и Зеноне,[124] но находил их труды скучными и откладывал их в сторону по прочтении первых же нескольких фраз; однако, его занимали необычные рассуждения Николая Дамасского, в которых он порой встречал созвучные его умонастроению мысли — о подчинении необходимости; об общественном благе, как высшей ценности; о безупречности доказательств; об умеренности в личной жизни, из которой позволительно уйти добровольно, если у тебя не осталось сил приносить пользу. Но был непрочь посмеяться над Диогеном или Кратетом из Фив, чьи проповеди об общественной апатии и призывы к нищему образу жизни оказались поразительно живучими и, теперь, по прошествии столетий у них все еще находились подражатели.

Анций Валерий перешагнул через пятидесятилетний рубеж; его немало поносило по свету, потрепало в переделках; не раз сама смерть подступалась к нему так близко, что казалось им уже не разойтись; так пусть остряки из бочек очаровывают юношей, а для таких как он служат забавой.

Если бы Анций жил безвылазно в Риме, то вряд ли приобрел привычку к отстраненному взгляду — затхлому провинциалу всегда кажется, что граница мира кончается там, где кончается граница его города; он повсюду встречал таких — упрямых, ограниченных и недалеких; и теперь, спустя годы, он припоминал: Спуринна никогда не покидал пределов Перузии…

Возможно, на кого-то Анций Валерий производил впечатление равнодушного и туповатого исполнителя, который ради карьеры пренебрегает римскими традициями: до сих пор не обзаводится семьей; не прибегает к советам друзей да и похоже избегает дружбы; почти не заметен в дни праздничных торжеств, когда каждый квирит считал своим священным долгом принести жертву и поучаствовать в возлияниях на Марсовом поле; может быть, он не почитает и римских Богов?

Но кто был в состоянии проникнуть в недра его души, если вход туда сторожили неподвижные его, как мраморное надгробие, черты лица? Кто мог догадаться о том, что он однажды уже готов был жениться на собственной рабыне, на египтянке Роксане и тайком отправился сначала в Умбрию, дабы выслушать прорицания мальчика-жреца, обитавшего в роще среди древних кипарисов наедине с великим Клитумном,[125] а выслушав, решение переменил? А кто мог предположить, что он был женат, да только брак тот заключался по варварским обычаям в отдаленном фракийском горном селении подальше от глаз легата Гая Поппея Сабина и царя фракийских одрисов Реметалка, а почетным гостем на его свадьбе был поседевший, весь в рубцах и морщинах, вождь бессов Драг? Не устоял он перед внезапной красотой горянки Фалии, пленительной и диковатой под стать неприступным скалам, опасным уступам и застышим в голубом снегу хребтам; обо всем позабыл, сливаясь с ее жаркой плотью. Седлая коня, пообещал, что вернется через год и увезет ее в Рим; что недостойно ему, римскому всаднику, уклоняться от обычаев предков и не справить свадьбу, как того требует римский закон. «Оглянись вокруг, — насмешливо сказал Драг, — Здесь правит один закон — тот закон, по которому живут птицы. Мы, горцы, как птицы — рождаемся свободными и умираем свободными».

Но возвратиться довелось ему лишь через четыре года. В молчании шел впереди его Драг, оголившийся от жары до пояса и представивший на обозрение еще крепкую спину сплошь исполосованную примитивной татуировкой; подвел к гряде могильных холмов, возле одного из них остановился: «Здесь она, не убереглась от налетевшей вихрем неведомой болезни, видишь сколько народу повыкосило».

Ни минуты не колебался Анций, забрал малыша. «Его зовут Харикл, он горец, помни об этом, Анций», — сказал на прощанье Драг.

На обратном пути случилось ему остановиться в Помпее, где и встретил он того рокового птицегадателя: «Не открывай никому, что этот ребенок твой сын или лишишься его навсегда». Не посмел ослушаться, забоялся и решил никому не говорить правды, пусть думают, что купил мальчонку на невольничьем рынке.

«Не беспокойся, господин, клянусь Исидой и ее златоглавым сыном Гором, я буду заботиться о мальчике с такой же любовью, с какой готова заботиться о тебе самом». Роксана благоговейно склоняла голову перед ларами и пенатами, побаивалась лемуров,[126] но имена египетских богов произносила быстрей, чем римских. Анций настороженно взглянул в лицо Роксаны и понял, что нельзя обмануть женское сердце, когда оно не равнодушно; в зрачках египтянки он прочитал любовь, покорность и обещание хранить тайну. Пусть будет так, подумал Анций. Потом он перевел взгляд на Харикла: «От матери ему достались лишь оливковые глаза».

Опыт не способствует счастливому настроению, это правда, но и ему, будь он даже закален, как дамасский сплав, из которого сирийцы-оружейники делают лучшие на всем востоке кинжалы, не устоять перед всемогущим чувством любви. Анций и не подозревал, сколь сильным и сколь неподвластным разумному объяснению может оказаться это чувство: он продолжал любить Фалию, ее образ и одновременно любил Роксану, и желал ее обжигающих ласк; он брал малыша на колени и отступали, погружались в небытие все остальные земные заботы, оставляя одну — тревожную беспокойную заботу о будущем сына. Будущем таким же неопределенным, как будущее гладиатора.

Новость, которая вошла в дом вместе с Местрием, злобно клевала его, подобно тому, как орел клевал прикованного к скале Прометея. Быстрая память вынесла на поверхность пророческие слова Ирода: Ливия не остановится ни перед чем, чтобы искоренить род Октавиев, добиваясь завещания в пользу одного из своих сыновей.

Друза Старшего больше нет, остался Тиберий…

А внуки Августа между тем подрастают, Гаю уже шестнадцать: широкоплеч, в осанке, во взгляде, во всем угадывается характер независимый, гордый, из таких вырастают герои, победители варваров, триумфаторы. Да и в одиннадцатилетнем Луции нетрудно различить черты потомка Цезарей — вспыльчивость и нетерпеливость, которая с годами уступает место холодному расчету и непреклонной воле. Слишком мал еще Агриппа Постум, чтобы составить о нем представление, но можно не сомневаться: и в его жилах бурлит кровь божественного рода.

Когда они станут взрослыми, будет поздно вынашивать заговоры.

История с Корнелием Галлом многому научила Анция, заставила быть осторожным и осмотрительным. Счастлив тот, кто вдали от дел, непривычно подумал Анций, но ему рано, преждевременно поддаваться таким настроениям; он обязан подчиняться необходимости и помнить прежде всего об одном — об общественном благе, как высшей ценности. И презирать смерть.

Анций не стал делиться своими размышлениями с Местрием и не открылся ему, не признался, что у того есть племянник. Придет еще время, решил он.

Глава 19 Не каждая ошибка — глупость

Ирод Великий дожидался смерти. Временами он нетерпеливо и беззвучно шевелил сухими губами, молился и казалось, что молится он об одном — о том, чтобы смерть не слишком долго плутала по извилистым галереям дворца, не изводила его душу чрезмерным ожиданием, а в последний час проявила хоть бы немного милосердия к его разлагающемуся телу. Гнойные волдыри разбухали на его руках, на ногах, на груди; лопались, свешивались желтыми струпьями, разгрызали живот и спину, нестерпимо жгли, вызывая остервенелый зуд.

Царь возлежал на кушетке в полутемной зале с узкими бойницами, ворочался, раздирал раны, замирал, дышал хрипло, гнал прочь лекарей, астрологов, прорицателей, позволив ухаживать за собой двум евнухам, с которыми проводил большую часть времени последние пару месяцев. Иногда призывал поочередно кого-нибудь из сыновей: то Архелая, то Ирода Антипу, то Филиппа, реже допускал дочерей, воспретил показываться женам, не жаловал сестру свою — Саломею, был с ней презрительно холоден.

Лишь однажды Ирод собрал всех: Птоломей зачитал его последнюю волю и было ясно, как никогда, что на этот раз завещание уже не претерпит изменений, что навряд ли уже сможет вторгнуться в истекающее стремительное время событие, способное все перевернуть, зачеркнуть и запутать вконец.

Не полагаясь всецело ни на кого в отдельности, Ирод дробил царство на княжества: Архелаю, как самому старшему, доставалась Иудея и Самария; Ироду Антипе отводилась Галилея и Перея; Филиппу назначались земли на северо-восток от Иудеи — Гавлонитида, Трахонитида, Батанея и Панея; неожиданно для всех оказалась упомянутой в завещании Саломея, ей Ирод отдавал Иамнию, Азот и Фазаелиду.

Последнее слово по закону оставалось за Августом, ему надлежало либо утвердить завещание, либо перекроить его на свой вкус, но не ранее, чем после смерти завещателя.

Ирод начинал впадать в забытье, в уголках рта выступала пена, по телу пробегала дрожь. Спешивший изо всех сил Анций, подумал, что это все — агония. Однако, Ирод очнулся, долго и пристально вглядывался в римлянина, словно не узнавая. Потом приказал подать вина. Осушив кубок, ему сделалось легче.

— Пусть все уйдут, я хочу поговорить с Анцием Валерием, — сказал он.

Евнухи и Птоломей поспешно удалились. Несколько минут умирающий собирался с силами.

— Лучше быть свиньей Ирода, чем его сыном, так кажется выразился Август? Можешь не отвечать, мой друг, ты всегда отличался предупредительностью.

Анций молчал. Слова Августа, брошенные им после казни Антипатра, были известны едва ли не каждому.

— Я не обижаюсь на Августа, грех мне обижаться на человека, который так много сделал для меня. Но я разочарован, я надеялся на его мудрость, а вижу недальновидного и нерешительного правителя, сломленного собственной женой. Ты думаешь, это он придумал оскорбительные для меня слова? Нет, в этих словах чувствуется вся желчь, вся злоба Ливии, вся ее ненависть ко мне.

Ирод опять начал задыхаться, сделал еще один глоток вина, перевел дух.

— Смерть Александра и Аристовула гложет мою душу, это моя вина, моя скорбь. Антипатр казался мне тогда самым надежным изо всех остальных, он глаз не смыкал, он представлял такие доказательства, что не поверить в них было невозможно. Ты бы видел того спартанца, Эврикла… Он ползал по полу и рвал на себе волосы, клялся, что братья обманом втянули его в заговор, что смерть ужасную для меня замышляли. Кто бы на моем месте усомнился в их преступных помыслах?

— Однажды мы все бываем безумны, — печально заметил Анций.

— Гораздо чаще мы бываем ненасытны в удовлетворении своих пороков, затмевающих зрение и затыкающих уши. Зачем Антипатру понадобилось торопить мою смерть, когда я желал видеть его единственным наследником? Зачем Ферору понадобилось присоединяться к заговору, когда я отдал ему Перею и ни в чем ему не отказывал? Зачем Саломея всю жизнь сопротивлялась моей воле, пока не скатилась с плеч голова презренного Силлая?[127]

— Антипатр боялся, что ты изменишь завещание, Перея для Ферора оказалась мала, а Саломея мечтала вырваться из-под твоей опеки. А за всем этим, думаю, можно разглядеть силуэт Ливии.

— Ты прав, мой бесценный друг: всегда и везде Ливия.

Помолчав с минуту, он продолжил.

— Тебе следует остерегаться ее, Анций. Говорят, что Тиберий уединился на Родосе не без твоей помощи, а если этот слух пересек Великое море и долетел до стен Иерусалима, то можешь пребывать в полной уверенности — сначала он влетел в ухо Ливии.

Анций знал об этом также верно, как то, что дни Ирода сочтены. И как же могло быть иначе, если сам Август, не питавший иллюзий в отношении собственной жены, счел нужным предупредить верного слугу об опасности; принцепс вел свою игру, в этой игре передвигались страны, провинции, легионы, разноплеменные народы, но двигалось все это не только силой оружия, но и ловкими руками таких, как он, Анций — преданных людей, готовых ради него на любые жертвы, на смерть. Не разумно разбрасываться такими людьми.

Расправившись с заговорщиками и уступив главному зачинщику — Гнею Лентулу — право покинуть неудачный мир самостоятельно, избавив его тем самым от бремени судебного преследования и позорного процесса, Август уделил время Анцию Валерию.

— Тебе не следует оставаться сейчас в Риме, Ливия недолюбливает тебя и ты, разумеется, о причинах этой не любви догадываешься; оставаться в Риме — небезопасно, не нужно держать волка за уши, а потому, не откладывая, отправляйся в Прусу и Никею,[128] похоже, там сидят болваны, недоплачивающие моим легионерам жалованье, им невдомек, что солдаты позволяют добыть деньги, а деньги позволяют набрать войско. Будь тверд и непреклонен с ротозеями, а полномочий у тебя будет предостаточно, я распоряжусь. Когда уладишь дело в Вифинии, займись сокровищами царя Давида, ты, похоже, на полпути к успеху, а как известно: победа любит старание.

Август поднес перстень к глазам, в который раз любуясь изящной работой и через паузу продолжил.

— Твой грек несомненно заслужил награду, а требования его скромны и умеренны, стоимость этого перстня неизмеримо выше. Мне не хотелось подозревать Ирода в воровстве из гробниц… Царям нет нужды красть, они берут то, что им должно по праву сильного.

Анций подумал: не воспользоваться ли удобным случаем для того, чтобы замолвить словечко за греков-апамейцев, но осекся, припомнив недавнюю историю с претором Нумерием Аттиком. Снисходительного Августа раздражали завышенные просьбы. Однажды, когда во время празднества кончилось дармовое вино и толпа хмельных плебеев заволновалась, он урезонил их одной фразой: «Мой зять Агриппа достаточно построил водопроводов, чтобы никто не страдал от жажды». Анций счел благоразумным промолчать, но видно колебания отразились на его лице и не остались незамеченными. Принцепс расценил их по-своему.

— Я знаю, тебе хотелось бы спросить меня кое о чем: отчего, например, Тиберий оказался всего лишь на Родосе, а не изведал прелести Тиары или, в крайнем случае, не делит теперь убогий кров в какой-нибудь забытой деревушке, каких полно в Нарбонской Галлии? Или почему Гнея Пизона Кальпурния и Луция Помпония Флакка миновала заслуженная кара? Впрочем, на последний вопрос я тебе отвечу: они дали важнейшие показания, благодаря которым преступникам не удалось отвертеться, а сами не успели увязнуть в заговоре. Я не желаю лишней крови, а стремлюсь воздать каждому по справедливости и чаще склонен к милосердию, чем к жестокости. Что же касается ответа на первый вопрос, как и на все те вопросы, что сейчас не произносились вслух, но которые без сомнения тревожат тебя, то я отвечу кратко: не каждая ошибка — глупость, а за всяким ущербом всегда следует видеть последствия для государства, иной раз для общей пользы выгодней прощать, чем настаивать на возмездии.

Назад Дальше