Царь Ирод. Историческая драма "Плебеи и патриции", часть I. - Валерий Суси 7 стр.


Отправившись в путешествие по восточным провинциям, Август рассчитывал вернуться в Рим через год. Но время, как колесница в Большом цирке, неслось быстрей, опрокидывая все его планы. Рядом, в заманчивой близости, врезаясь уступом в Великое море лежали раскаленные земли Африки и древний Карфаген, с которым Рим, не иначе как по прихоти Богов, навсегда составил прикованную друг к другу пару. Неизъяснимая сила влекла Августа к камням, по которым ступала нога Ганнибала, самого достойного врага Рима; такая же сила, которой он не смог воспротивиться, когда, внушая окружающим мистический ужас, коснулся кончика носа Великого Александра. Но как не велико было искушение продолжить поход, как не манила близость Карфагена, а все же пришлось уступить обстоятельствам: двигаться пришлось бы по пространству, представляющему собой преимущественно труднопроходимые тяжелые пески, что требовало дополнительных усилий от людей, среди которых было много гражданских лиц и женщин; от лошадей, не приученных к пустыни и что, кроме того, создавало препятствия для малопригодных к передвижению по нетвердой почве многочисленных повозок.

Август решил возвращаться в Рим морским путем. Погрузившись на сотни галер и образовав таким образом внушительную и довольно красочную флотилию, путешественники благополучно добрались до Крита, где позволили себе отдохнуть и расслабиться, превратив дворец проконсула в Гортине, столице острова, в беспорядочное и в немалой степени бесстыдное место: распаленные от возлияний мужчины, не церемонясь, затаскивали первых попавшихся им женщин в комнаты, в залы, в галереи, на веранды, в беседки или прямо на лоно природы, в густой живописный сад, предаваясь варварской любви. Умеренный к спиртному и всяческим излишествам, Август, тем не менее, не препятствовал разгулу, позаботившись лишь о том, чтобы до его покоев не доносились пьяные голоса и откровенные повздохивания, раздающиеся со всех сторон. Он не спеша смаковал вино местного производства в компании с проконсулом, проворным господином средних лет, находя и напиток, и собеседника довольно приятными. Ставленник сената успел понастроить великолепные римские бани и даже театр, мало уступавший театру Помпея или Марцелла в Риме и это несмотря на то, что римская община здесь не могла соперничать в численности не только с греческой, но и иудейской. «Расторопный человек, смышленный собеседник, и кажется не казнокрад, жаль, что он не в моей провинции»,[96] — мелькнула мысль.

Долго задерживаться на острове Август не желал, ему не терпелось увидеть внука и уже через два дня он готов был отдать приказ выйти в море, но неожиданное известие заставило его изменить маршрут. Молоденький, с выпученными глазами, капитан причалившей быстроходной тригеры, волнуясь, доложил, что в Афинах умирает Вергилий; что он, неверно информированный, выехал навстречу Августу, полагая, что их пути непременно пересекутся в Греции и что в Афинах поэта свалила дикая лихорадка, заставившая отступить в беспомощности греческих врачей. В памяти Августа моментально возникла риторическая школа Марка Эпидия в Риме, длинная неуклюжая фигура Вергилия, его соученика, недавно прибывшего из Медиоланума,[97] стесняющегося своей провинциальности, медлительной речи и неумело, мучительно скрывающего свое интимное влечение к мальчикам.

Не без колебаний Август решился отправиться в Афины, оттягивая возвращение в Рим на неопределенный срок, распорядившись всей остальной флотилии продолжать плавание не меняя курса.

Он застал Вергилия в плачевном состоянии в окружении растерянных лекарей и его постоянного спутника, Цебета, всплакивающего чуть ли не каждую минуту и визгливо, по-женски, причитающего. Август пытался быть деятельным и, взывая к Богам, посулил щедрую награду гребцам, если они за неделю покроют расстояние до Брундизия и те, надрываясь, лопатили без устали по равнодушной воде и день и ночь, сменяя обессиленных на успевших перевести дух, но в отведенный срок уложились и награду свою заработали независимо от печального исхода. С изможденными лицами стояли гребцы, радуясь каждый в отдельности своей тысяче сестерций и недоуменно смотрели на поникшего Августа, шедшего следом за носилками, на которых вытянулось бездыханное тело какого-то римлянина.

Спустя немного времени юркая тригера входила в остийскую гавань, запруженную галерами похожими на косяк огромных рыбин. Встречавший на берегу Агриппа сообщил радостную весть — Юлия благополучно разрешилась от бремени и у маленького Гая появилась сестричка, названная в честь матери — Юлией. Смерть и рождение наложились друг на друга, уравновешивая смысл и лишая эмоций. Август почти не изменился в лице. Он простоял некоторое время в молчании, скрестив на груди руки, а потом тихо продекламировал из «Энеиды»:

Старым вином насыщая себя и дичиною жирной.

Голод едой утолив и убрав столы после пира,

Вновь поминают они соратников, в море пропавших,

И, колеблясь душой меж надеждой и страхом, гадают,

Живы ль друзья иль погибли давно и не слышат зовущих.

Глава 10 Тому подобает желать, кто умеет не хотеть

Втянувшись в кочевой образ жизни, лишь изредка объявляясь в Риме, Анций и в собственном особняке чувствововал себя гостем. Забывшись, он терзал внезапным молчанием управляющего Мустия, сорокалетнего верзилу из отпущенников, выучившегося застывать немым изваянием подле хозяина в ожидании распоряжений, но не умеющего скрывать забавное недоумение на широком лице, сильно смахивающим в такие моменты на театральную маску простофили.[98] В конце концов Анций наталкивался взглядом на эту комическую скульптуру и, посмеиваясь, вспоминал о своих обязанностях домовладельца и господина. Простецкая внешность Мустия не мешала ему однако быть расчетливым и смекалистым в делах. «Он два дня доказывал жестянщикам Маврика, что стоимость нового имплювия[99] вполовину ниже того, что они затребовали и, не сторговавшись, прогнал их, а все равно своего добился — нашел других и за ту сумму, что ему показалась справедливой», — рассказывала Роксана, сохранившая изумительную гибкость, но распрощавшаяся с наивной трогательной невинностью, рождающей почти в каждом мужчине бессознательное, ни с чем несравнимое влечение. Привелигированное положение египтянки в доме было неоспоримым: и Мустий, и несколько десятков рабов появились позже, когда Роксана уже вполне освоилась с ролью единственной в доме женщины, которой дозволено заходить в спальню к господину в любое время дня и ночи. Домочадцы слушались ее беспрекословно и все, скопом, бросались на розыски ее любимой рыжей кошки, забывающей порой о хозяйке в азарте охоты на мышей.

До сих пор ни разу Анцию не выпадало застревать в Риме на столь длительный срок: он отвык от сырой ветреной зимы, от бледной однотонности неба и возрадовался как будто весенним ливням; но от них распространялась нездоровая влажность; она пропитывала стены домов, вгоняла в озноб, заставляла кутаться в шерстяные одеяла и протягивать озябшие ноги поближе к жаровне; Тибр угрожающе надвигался на город, затапливая низкие берега; потом, почти без всякого перехода ударила жара и началось лето; в августе все, у кого были виллы, поспешили убраться из Рима — в это время на город нападала малярия и Анций с неохотой подумал, что и ему пора обзавестись дачей в деревне. Все это время он томился бездействием, слонялся по Марсову полю, ходил в театр, в праздничные дни шел вместе с толпой смотреть бои гладиаторов или забеги колесниц в Большом цирке; он стоял в огромной каменной чаше среди кричащей беснующейся публики, разделенной на красных и белых,[100] одинокий и лишний в своей нейтральности.

Ощущение заброшенности, отверженности все непреодолимей овладевало им; мысли заражались гнетущей подозрительностью, подталкивая к неутешительным выводам. Август словно забыл о его существовании, а ведь еще совсем недавно он нуждался в его обществе, в его дельных замечаниях, охотно принимал и во дворце, и в своем доме. Цепочка размышлений неотвратимо вела к Ливии. Неужели его карьере наступил конец? Анций был близок к отчаянию, когда вдруг получил приглашение явиться на Совет, о чем не осмелился бы даже помышлять.

К святилищу Апполона на Палатине Август присоединил портики с латинской и греческой библиотеками; в календы[101] и иды он созывал здесь Совет, рассматривая предварительно вопросы, которым предстояло скоро быть представленными в сенат; неизменно приглашались оба консула, двадцать сенаторов, почти всегда заявлялась Ливия, часто вместе с Тиберием и Друзом; непременно присутствовали Агриппа и Николай Дамасский; несколько неожиданно в этом обществе выглядели Меценат и Гораций, предпочитающие суете будней парение в мире благородных искусств и высиживающие обязательное время с видимой неохотой; но Август желал видеть их на этих собраниях и не забывал, выбрав момент, поинтересоваться их мнением; он считал, что отвлеченный ум способен иногда заметить то, что может пропустить ум практический. Кроме того, все знали, что присутствие Мецената благотворно сказывалось на настроении Августа; он становился красноречивей и вдохновенней, больше улыбался и был скорей расположен к шуткам, нередко перебивая затянувшееся обсуждение чтением новых эпиграмм или стихов, поглядывая при этом с изрядным лукавством на своего давнего друга и лукавством хорошо понятным для окружающих. Однажды, Меценат во время такого чтения поднялся и молча направился к выходу. «Ты куда»? — удивился Август. «В каменоломни», — с улыбкой ответил старый товарищ, воскресив в памяти, на счастье всего нескольких оказавшихся свидетелями гостей известный анекдот о сиракузском тиране Дионисии, который, не выдержав критики в адрес своих поэтических опусов, отправил в каменоломни поэта Филоксена, а затем, через время, приказал опять доставить его во дворец, чтобы познакомить с новым сочинением. Не дослушав, Филоксен встал и направился к выходу. «Ты куда»? — спросил его тиран, «В каменоломни», — ответил поэт.

В первый момент Август растерялся и даже покраснел, некоторым гостям показалось, что они стали невольными очевидцами трагической размолвки и лучше бы, возможно и безопасней, быть подальше от подобных сцен, но слава Богам замешательство Августа длилось недолго: «Отлично, мой друг! — воскликнул он, — я не буду читать своих стихов на Палатине, дабы лишить тебя нежелательных сравнений; но я буду читать их в своем доме, в своем кабинете, который отныне нарекаю „моими Сиракузами“ и где я на правах тирана буду заставлять тебя выслушивать мои сочинения до последней строчки».

Чтения Август возобновил после того, как сблизился с Горацием, недюженный поэтический дар которого покорил когда-то Мецената и подвиг его к самому горячему участию в судьбе поэта. Невысокого роста, склонный к полноте, никудышный, как все поэты, политик Гораций, тем не менее, по страстности натуры ринулся в водоворот гражданской войны и сделал замечательную карьеру в армии Марка Брута, дослужившись до военного трибуна. К счастью, он не оказался в числе убитых и ему не пришлось разделить участь своего командира; он надел гражданское платье и укрылся в неприметной сабинской деревне в унаследованном по завещанию имении; жил затворником, проклиная войну, отбившую всякую охоту к стихосложению; он читал и перечитывал изданные довоенные сатиры и свое последнее сочинение — «Эподы» и отрешенно бродил по заброшенному саду в поисках вдохновения; с неловким чувством вспоминал Мецената и то время, когда он, никому неизвестный неповоротливый и неуклюжий впервые появился на рецитациях[102] перед искушенной римской публикой; общество, скорей расположенное к посрамлению новичков, чем к поощрению, настороженно и плотоядно приглядывалось к нему и неизвестно чем бы все тогда закончилось, если бы Меценат не нарушил тишину элегантными аплодисментами — безукоризненный вкус Мецената лишал смутьянов удовольствия освистать под улюлюканье безопасную жертву. Скоро, не без помощи Мецената, нашелся издатель для публикации первой книги сатир; о Горации заговорили, о нем лестно отзывался Вергилий, через пять лет римляне увидели вторую книгу сатир; поэт наполнялся силой и успел до роковых событий издать «Эподы», о которых знатоки отзывались с единодушным восхищением; но все в миг переменилось: он оказался в легионах Брута и врагом Мецената; и вот теперь, в уединении, предавался скорбным воспоминаниям и тщетно взывал к Богам, моля о том, чтобы они сжалились и возвратили ему вдохновение.

Переждав смуту, держась скромно, но с достоинством Гораций объявился в Риме и был изрядно удивлен встрече с Меценатом: тот заговорил с ним ласково, все с той же участливостью, словно и в помине не было этого проклятого промежутка времени, разделившего римлян на друзей и врагов. Как и прежде, Меценат тут же взялся за устройство его дел и по его рекомендации опальный поэт получил место писца в казначействе; потом, дождавшись удобного случая, представил его Августу, который не сразу, помня о ненавистном Бруте, отнесся к Горацию с тем великодушием, с каким он обычно относился к людям, наделенных талантом — бесценным даром Богов. Однако, обнаружив в поэте прямодушные детские представления о государственном устройстве, Август развеселился: поэт с не меньшей долей вероятности мог украсить стан любого из противников, все зависело от силы и направления ветра, как, посмеиваясь, говорил Август и задуй, к примеру, фавоний[103] Горация непременно занесло бы в его лагерь, но на беду, как видно, подул колючий аквилон,[104] который дурманит головы не только чувствительных натур. Вместе с тем Август не мог не оценить очаровательные рассуждения поэта на житейско-философские темы и особенно его неизменно лестные отзывы, которые следовали без заминки после прослушивания стихов самого Августа и произносились без излишнего пафоса, но отличались зрелостью, присущей всякому профессиональному суждению, а потому радовали неизмеримо больше, чем пустые восхваления дилетантов. Впрочем, Август не отбрасывал мысль, что это всего-навсего уловка человека с грузом вины за прошлое, но долго эту мысль не задерживал — зачем давать приют зловредному гостю? Не без тайного умысла он предложил Горацию должность писца в личной канцелярии, что, суля отличное жалованье, считалось, кроме того, престижным местом и порадовался, получив в ответ благодарный и изысканный отказ. Поэт предпочел независимость и это заслуживало уважения, хотя о независимости Горация уже ходили сплетни: поговаривали, что он облепил свою спальню со всех сторон зеркалами, и понукаемый сладострастием распорядился сделать зеркальным и потолок; и что с этой спальней перезнакомилось уже неисчислимое количество девиц; и что он, не довольствуясь уже незамужними женщинами, затаскивает в постель добропорядочных матрон, предаваясь с ними такому изощренному разврату, который способен смутить далеко не целомудренный Рим. «Говорят, в твоей спальне нежатся девицы, которые, по чистой случайности, еще не успели оказаться в лупанарии»,[105] — пошутил как-то Август, сам никогда не отказывающийся от услуг молоденьких любовниц, но осуждающий за связь с женщинами низкого происхождения. «О, Цезарь, разве могут чистые мысли поэта соединиться с грязным телом куртизанки»? Август подумал об известной куртизанке Сервилии, которую кажется ненавидели жены чуть ли не всех самых знатных патрицеев Рима и которая, как ему передали, побывала на прошлой неделе в спальне поэта. Но кто осмелится сказать, что Сервилия не достойна любви патриция? — усмехнулся он про себя, вспоминая ее белоснежную кожу, а вслух с некоторой завистью произнес: «Ты распутник, Гораций, но распутник чистоплотный, что делает твои прегрешения простительными даже в глазах Богов, а значит и в моих глазах».

Обо всем этом Анций узнавал из сплетен, которые римляне плели с тем же усердием, с каким склонялись над шитьем воистину добродетельные римские женщины, хранящие, в отличие от подружек Горация, верность своим мужьям.

Обласканный Августом, одаренный всадническим состоянием и почетом, Анций с годами избавился от тщеславной мечтательности и отлично осознавал разницу между собой, сыном перузийского врача и потомками тех, кого Боги приласкали еще при рождении. Нет, он не обольщался на собственный счет, не желал от Фортуны больше того, что имеет, оттого и пришел в крайнее возбуждение, получив приглашение явиться на столь высокое собрание.

Глава 11 Умный может разобраться в вопросах, которые осел запутывает

Очутившись так неожиданно на Совете, который справедливо именовали «малым сенатом», Анций быстро догадался о причинах, послуживших ему пропуском в избранное собрание: разделившись на два враждебных лагеря, блестящее общество решало участь Ирода и можно было предположить, что Август, исходя из каких-то личных соображений, желал усилить одну из противоборствующих сторон, пополнив ее ряды человеком, располагающим знаниями особого свойства и знаниями способными повернуть дело с пользой для иудейского царя.

Выяснилось, что разбирательство возникло благодаря то ли опрометчивой отваги, то ли тонкому расчету араба Силлая, нагрянувшего внезапно в Рим и бесстрашно представшего перед Августом с жалобой на Ирода; с жалобой, составленной, судя по стилю, ловкими крючкотворами и выглядевшей в немалой степени убедительно: приводились многочисленные подробности, изобличающие Ирода в пренебрежении к несчастному населению Трахонитиды, области пожалованной идумейцу после Акции «для справедливого управления», на что особенно упирал статный широкоплечий Силлай, которому также нашлось место среди сенаторов и знатных особ и которому доставались поощрительные знаки внимания по крайней мере от одной половины присутствующих. «Земля Трахонитиды разорена, мор, голод и нищета опустошают села, люди питаются кореньями растений и проклинают иудейского царя и его справедливость».

Ливия, водрузив погрузневшее тело на кафедру,[106] облаченная в ярко-голубой пеплум, одобрительно поглядывала на араба и многозначительно переглядывалась с фатоватым Петронием, оставившем недавно должность префекта в Египте, но совсем не по тем основаниям, которые предопределили незавидную участь его предшественника, Корнелия Галла. Напротив, Петроний удостоился благодарности Августа, расположения сената, навсегда избавился от обременительных долгов и занимал теперь ответственный пост префекта Сатурновой казны.

Все происходящее в этом просторном овальном зале греческой библиотеки казалось Анцию накануне прочитанной пьесой — вот сейчас поднимется с гневной речью Петроний, за ним наступит черед хитроумца Азиния Поллиона, не преминет заявить о своей почтительности к роду Клавдиев префект Рима — Тит Статилий Тавр, не удержится от благодарной солидарности Квинтилий Вар, грубовато добывающий покровительства и Ливии, и Августа одновременно и на удивление — с небывалым успехом.

Назад Дальше