— Не знаю, дама эта мне совсем неизвестна, дела ее меня не касаются, к чему мне было расспрашивать ее?
— Куда же девалась эта дама?
— Она ушла отсюда.
— Когда?
— С полчаса самое большее.
— Знаете вы, куда она отправилась и какое приняла направление?
— Не знаю.
— Как вы могли пробраться сюда незамеченные нами?
— Мы прибыли в этот дом за три четверти часа до вас; трактирщик, по просьбе дамы, скрыл нас в погребе, где мы и оставались долго.
— Стало быть, вы слышали все, что происходило в этой зале?
— Не только слышал все, но и видел.
Офицеры переглянулись значительно.
— Отчего же вы не ушли с этою дамой? — продолжал капитан.
— Из человеколюбия я не мог оставить несчастного раненого без помощи.
— Вы знаете его?
— Нет.
— Имя его вам неизвестно?
— Я вам сказал уже, что не знаю его.
— Каким образом были умерщвлены эти два человека?
— Они умерщвлены не были.
— Как! Вы осмеливаетесь это утверждать пред этим трупом и в присутствии умирающего? Вы лжете!
— Я вам сказал, что в жизнь свою не говорил лжи, эти два человека умерщвлены не были.
— Как же все произошло, если вы знаете?
— Знаю, я был при этом.
— Говорите.
— Тот, что ранен, поссорился с другим неизвестным мне человеком, пришедшим немного после него, оба обнажили шпаги и стали драться, да простит им Бог такое большое преступление. Пока они бились, тот, что лежит там мертвый, подкрался сзади к одному из противников и хотел убить его; тогда трактирщик, который скрывался под столом, вскочил на ноги, бросился на того человека и убил его, вот как все произошло.
— Кто ранил человека, который лежит там?
— Тот, с кем он бился.
— Куда девался этот человек?
— Он ушел.
— Один?
— Нет, с дамой, трактирщиком и его семейством.
— Когда вы в первый раз упомянули о даме, которой служили проводником, вы назвали ее путешественником.
— Действительно, назвал.
— С какой стати вы употребили это выражение по поводу женщины?
— Потому что дама перед выходом из моего дома, чтоб идти сюда, сочла нужным из предосторожности надеть мужское платье.
— Ага! В каком же она платье?
— В здешней крестьянской одежде.
— Дама эта молода и прекрасна, не правда ли?
— Она молода, но прекрасна ли, не знаю, я не посмотрел на нее.
— Когда она просила у вас приюта вчера вечером, она была одна?
— Нет, кажется, я уже говорил, что ее сопровождало несколько человек.
— Что это за люди?
— Дамы и прислуга.
— Мужская?
— Да, слуги.
— А ночью, когда шла сюда, она была одна с вами?
— Нет, двое вооруженных слуг шли впереди. — Офицеры опять переглянулись.
— Итак, — продолжал капитан, — друзья этой дамы остались в вашем доме?
— Остались.
— И теперь должны быть там?
— Я знать не могу, что у меня в доме делается в мое отсутствие.
— Правда, мы удостоверимся в этом. Вы подтверждаете, что все, сказанное вами, в точности справедливо?
— Вполне.
— Хорошо, мы скоро увидим это; горе вам, если вы солгали!
Старик улыбнулся презрительно, но не ответил.
Довольно долго офицеры совещались между собою вполголоса, потом капитан обратился снова к анабаптисту, который оставался холоден, невозмутим и неподвижен.
— Вы говорите, что ваша деревня на площадке Конопляник? — сказал он. — Далеко ли она отсюда?
— В трех милях лесными тропинками.
— Что вы называете лесными тропинками?
— Дорожки, проложенные горцами.
— Удобны они?
— Едва проходимы.
— Гм! Есть же, вероятно, дороги и поудобнее?
— Есть, но надо делать бесчисленные обходы, и расстояние, таким образом, становится вдвое больше.
— Все равно, дороги эти вам известны?
— Известны.
— Они безопасны, широки, хорошо устроены?
— Превосходны.
— Хорошо, вы поведете нас этим путем к Коноплянику, куда мы намерены отправиться.
Старик покачал своею белою головой.
— Нет, — сказал он решительно, — проводником я вам служить не буду.
— Почему, негодяй?
— Потому что это было бы изменою и я навлек бы смерть, грабеж и пожар на родные пепелища и соседей по деревне.
— Дер тейфель! — вскричал капитан, с гневом ударив по столу кулаком. — Я сумею принудить вас!
— Попробуйте, — спокойно ответил анабаптист.
— Как смеете вы, презренная тварь, не подчиниться мне?
— Я человек мирный и никогда не боролся с кем бы то ни было, но я француз и скорее умру, чем изменю моей родине.
— А вот увидим, вы скоро запоете на другой лад.
— Не думаю, я слишком стар, чтобы из страха смерти пытаться купить предательством немногие дни, которые мне суждено еще прожить; ни ваши угрозы, ни пытки не заставят меня пособничать вам. Я в ваших руках, сопротивление бесполезно, вы можете убить меня, если дозволит Господь, но изменника из меня вы не сделаете.
— Доннерветтер![4] — вскричал яростно капитан Шимельман.
В эту минуту полковник, который обходил посты и разослал во все стороны людей, чтоб напасть, если возможно, на след беглецов, вернулся в залу с спесивым видом, отличающим прусских офицеров и мелких дворян.
Увидав его, капитан замолчал, все офицеры встали и стояли неподвижно, держа руку под козырек.
— Что тут происходит? — спросил он. — Ihr verfluchte Hunde![5] На поле вокруг слышно, как вы ругаетесь, точно язычники. Отвечайте вы, капитан Шимельман, и коротко, время не терпит.
Капитан Шимельман объяснил в немногих словах, в чем дело.
Полковник пожал плечами.
— Так он отказывается? — сказал он.
— Положительно, господин полковник.
— И хорошо знает эту дорогу?
— Он сам утверждает это, господин полковник.
— Вы не сумели взяться за это, как надо.
— Но, господин полковник, могу вас уверить…
— Молчите, — грубо перебил полковник, — молчите, капитан Шимельман, вас верно прозвали Schaafskopf. Вы, милостивый государь, дурак.
Офицеры засмеялись при этом резком выговоре, и капитан попятился, смиренно опустив голову.
Польщенный одобрительным смехом офицеров, полковник немного повеселел и занял место капитана Шимельмана, которое тот поспешил уступить ему.
— Ну, негодяй, поди-ка сюда! — сказал он старику. Анабаптист сделал два-три шага.
— Ближе! — приказал полковник. Он подвинулся еще вперед.
Водворилось непродолжительное молчание. Полковник довольно долго собирался с мыслями и, наконец, заговорил:
— Отчего же, баранья голова, ответив хорошо на все вопросы, ты отказываешься исполнить то, что для тебя ровно ничего не значит? Отвечай!
— Очень просто, сударь.
— Говори без опасения.
— О, благодарение Богу, я ничего не боюсь.
— Что ж останавливает тебя? Зачем ты упорно отказываешься сделать то, чего от тебя требуют?
— При допросе я не мог говорить неправды, сударь, чтобы не поступить гнусно, не опозорить себя в собственных глазах. Никогда ложь не оскверняла моих губ, не в мои же преклонные лета мне лгать. Итак, я ответил по совести, хотя и против воли, но теперь дело другое: вы приказываете мне служить вам проводником и вести вас в горы, где живут мои родные, друзья и единоверцы, это уже значит изменять не только моим землякам, но и родине; никто не имеет права располагать мною против моей воли, я отказываюсь. Ищите другого провожатого, если вы найдете во всем Эльзасе такого подлеца, но меня хоть на куски разрубите, я шага не сделаю, чтоб указать вам дорогу к нашим жилищам.
Рокот неудовольствия поднялся между офицерами; полковник заставил его стихнуть одним движением руки и откинулся на спинку кресла.
— Хорошо, любезный друг, — сказал он старику тихим и равнодушным голосом, — мне приятно слышать от тебя подобные речи, я с удовольствием вижу, что ты любишь свое отечество и не способен изменить ему. Что бы ни говорили французы о нас, будто мы варвары, мы не хуже их умеем ценить благородство и чувство чести. Я не буду настаивать долее, не желая вынуждать тебя изменить тому, что ты считаешь своим долгом против отечества. Решив это, поговорим о другом, вероятно, ты не откажешься отвечать на некоторые мои вопросы.
— Разумеется, нет, сударь, если в них не будет чего-либо оскорбительного для моей чести, — ответил старик с твердостью.
— Эти французские крестьяне презабавны, ей-Богу! — засмеялся полковник. — Они толкуют о своей чести, словно дворяне!
— Мы не дворяне в таком смысле, какой вы, надо полагать, придаете этому слову в вашем краю, сударь, но мы дети земли свободной, и все, богатые и бедные, равны пред Богом, создавшим нас, и пред законами, установленными в 1793-м нашими отцами.
— Ты прекрасно проповедуешь, любезный друг, и кажешься мне проникнут чистейшим духом революционера и якобинца; но в сторону эти рассуждения, вернемся к делу. Скажи мне, старик, как называется место, где мы находимся?
— Вы знаете не хуже меня, сударь.
— Все равно скажи.
— Прейе.
— Очень хорошо! Что это за широкая, камнем или, вернее, плитами вымощенная дорога, которая идет мимо этого дома?
— Это древняя римская дорога, говорят, проложенная Цезарем в ту эпоху, когда римляне владели Галлиею или, по крайней мере, пытались поработить ее.
— Далеко идет эта дорога?
— Не знаю, сударь, мне известно только, что она проходит через весь этот край, хотя во многих местах она сильно попорчена, следы ее простираются очень далеко.
— Где начинается она?
— Не знаю, ни где она начинается, ни где кончается, мне не случалось проходить ее во всю длину, даром, что я здешний родом и никуда не отлучался во всю мою жизнь.
— Следовательно, это обыкновенный путь жителей этого края?
— Я вижу, сударь, вы хотите, что называется, окольным путем добраться до своей цели, — сказал старик с тонкой улыбкой, которая словно внезапным светом озарила его лицо, — долг велит мне предупредить вас, что этот способ удастся вам не лучше первого. Вы рассчитываете, что я попадусь в расставленную мне западню, но не преуспеете в этом, дороги в нашу деревню вы не узнаете и таким приемом — лгать мне воспрещено, молчать я вправе. Итак, если вы будете настаивать по этому поводу, вы вольны, сударь, говорить что угодно, но предупреждаю вас, что я не отвечу ни на один из подобных вопросов, я останусь нем.
Сказав это, старик анабаптист скрестил руки на груди, гордо поднял голову и хладнокровно ожидал, что решат пруссаки, которые в кровавом своем опьянении не щадили ни возраста, ни пола.
— Проклятый мужик! — вскричал полковник, взбешенный новой неудачей. — Все эти негодяи эльзасцы одинаковы: из них ничего не вытянешь ни угрозами, ни обещаниями. Доннерветтер! — прибавил он, в порыве ярости плюнув в лицо старика, который на гнусное оскорбление ответил одною презрительною улыбкой. — Собака анабаптист, ты поплатишься за всех. Схватить его и связать! Посмотрим, устоит ли против нас его ослиное упрямство.
— Попробуйте, — ответил старик, оставаясь невозмутим, — я уповаю на Бога, Он не покинет меня.
— Да, да, уповай на Бога, — с злою усмешкой возразил полковник, — станет он заниматься тобою! Эй, вы! — крикнул он солдатам. — Свяжите этого негодяя.
Приказание немедленно было исполнено с надлежащим варварством.
Старик не сопротивлялся палачам; к чему бы привело это, когда он находился в их власти? Все время он оставался спокоен, с улыбкой на губах и восторженностью в блестящем взоре.
Вдруг дверь отворилась, и вошел человек.
Он был высок, худощав, в черном с ног до головы, лицо имел бледное, изможденное, черты жесткие, выражение мрачное и лукавое; его глубоко сидящие, бегающие серые глазки, наполовину скрытые густыми щетинистыми бровями, сверкали как карбункулы.
— Э! — весело вскричал полковник при его появлении. — Это вы, господин Штаадт? Милости просим! Какими судьбами?
Говоря, таким образом, он встал и с живостью пошел навстречу к Варнаве Штаадту, которого, вероятно, не забыли читатели.
Полковник в душе был в восторге от его неожиданного появления; несмотря на врожденную жестокость, ему тяжело было подвергнуть истязаниям бедного старика, и он обрадовался несказанно приходу почтенного пиэтиста, который давал ему неожиданную отсрочку.
Пиэтист отвесил полковнику церемонный поклон, пожал его протянутую к нему руку и сказал с холодной сдержанностью, которую ставил себе в обязанность:
— Меня привел сюда не случай, высокородный полковник; именно это место и было целью моего пути, когда три часа назад я выезжал из дома на превосходной лошади и в сопровождении одного только слуги.
— Вот оно что, — заметил полковник, который вдруг задумался, — значит, ваш дом недалеко отсюда, любезный господин Штаадт?
— Не очень, высокородный полковник, милях в двенадцати, не более.
— И вы расстояние это проехали в три часа? Дер тейфель! Это скоро, любезный господин Штаадт, позвольте выразить вам мое удивление.
— О! Я не торопился, — возразил Варнава Штаадт с оттенком хвастовства, — мой рысак легко пробежит пять с половиною миль в час, когда нужно.
— Так это настоящий Буцефал, Баярд, Золотая Уздечка, словом — восьмое чудо, — воскликнул полковник смеясь. — А что же привело вас сюда среди ночи?
— Не одна, но несколько причин очень важных, высокородный полковник; я был уверен, что встречу здесь господина Поблеско, или, вернее, барона фон Штанбоу, и потому, не колеблясь, взял моего Жозюэ…
— Кто такой этот Жозюэ?
— Лошадь моя так называется.
— А, очень хорошо, продолжайте.
— И я приехал, имея крайнюю надобность видеть барона.
— Садитесь же, любезный господин Штаадт.
— С удовольствием, полковник, продолжительный переезд верхом меня утомил.
— Это понятно, с непривычки. Кстати, вы знаете, что случилось с бароном?
— Да, мне сейчас сообщили кой-какие сведения об этом, по-видимому, его убили.
— Почти — он лежит там, в углу полумертвый.
— Позвольте мне осмотреть его, господин полковник. Я отчасти доктор, как вам известно; может быть, он не так опасно ранен, как кажется.
— Сколько угодно, любезный господин Штаадт, что меня касается, то я буду в восторге, если он останется жив, только я сильно в этом сомневаюсь, рана, говорят, страшная, но я не видал ее.
— Сейчас я вам дам в ней отчет.
Варнава Штаадт направился к раненому; солдат нес за ним фонарь и светил. Став на колени возле Поблеско, пиэтист расстегнул его одежду, осмотрел рану, ослушал грудь и, наконец, исполнил то, что принято делать в подобном случае; осмотр длился долго и произведен был добросовестно; потом Варнава сделал снова перевязку, встал и вернулся к полковнику, возле которого сел.
— Ну что, — спросил его тот, — кончили осмотр? К какому заключению вы пришли?
— К удовлетворительному, высокородный полковник, к очень удовлетворительному.
— В самом деле, любезный господин Штаадт?
— Могу вас уверить, что друг наш не только поправится, но еще будет на ногах недели через две.
— Вот чудо-то!
— Напротив, это совершенно естественно, господин полковник; во-первых, барон вовсе не был умерщвлен.
— Вы думаете?
— Уверен, он проколот насквозь ударом шпаги, это означает борьбу, бой, поединок, что бы ни было, но уж никак не убийство, направление раны доказывает это, и она широка, чего не может быть при ударе кинжалом.
— Пожалуй, вы и правы, — ответил полковник и задумался.
— Я определенно прав, удар нанесли с такою силою, что эфес шпаги уткнулся в грудь и оставил синяки, от удара этого раненый упал навзничь как громом пораженный.
— Так он действительно проколот насквозь?
— Конечно, но складки плаща барона, вероятно, ввели противника в заблуждение, рана нанесена сбоку и не коснулась ни одной жизненной части тела, страшная потеря крови и удар эфеса в грудь одни причинили оцепенение, в котором он находится, но оно не возбуждает ни малейшего опасения.
— Я искренне этому рад, барон фон Штанбоу человек ума недюжинного.
— Прибавьте, полковник, что он вполне предан своему отечеству, которому оказал в это время неоценимые услуги.
— Кому это знать лучше меня! Он открыл нам путь в Эльзас и выдал все его средства обороны, словом, потеря его в настоящую минуту была бы невосполнима.
— Все, что вы изволите говорить, строжайшей точности, полковник, потому и надо торопиться подать ему помощь, которой он здесь лишен.
— Располагайте мною, если я могу сделать что-нибудь.
— Многого я не потребую, только попрошу у вас фургон и несколько человек конвоя, чтобы отвезти его ко мне, где за ним будет надлежащий уход, братья мои и я, мы достаточно знаем медицину, чтобы вылечить его. Разумнее будет не разглашать этого события, по возможности скрыть его, полагаю лишним объяснять, как эльзасцы нас ненавидят.
— К несчастью, это факт неопровержимый, эти черти французы околдовали их, не хотят с ними расставаться, да и баста!
— Терпение, — сказал пиэтист со странным выражением, — положение вещей скоро изменится, ручаюсь вам.
— Да услышит вас небо, любезный господин Штаадт, жизнь наша здесь теперь просто каторга.
— Положитесь на мое слово, я имею верные сведения, высокородный полковник, но прошу подумать о фургоне, нашему раненому нужна помощь.
— Это правда, я и забыл, простите, я сам пойду распорядиться, прошу у вас пять минут всего.
Полковник вышел из трактира, и за ним затворилась дверь.
ГЛАВА V Площадка Конопляник
Большая зала в доме трактирщика представляла зрелище самое живописное и странное.
Смоляные факелы, воткнутые в стены, освещали комнату белесоватым светом, придавая какой-то особенный отпечаток лицам солдат и офицеров; клубы рыжеватого дыма поднимались к потолку; несколько солдат спали, растянувшись на соломе, другие бодрствовали, ожидая приказаний.