Прошло время. Отец Владимир уже жил во Франции. След его затерялся. Веру Борисовну за ревностное служение выгнали из церкви. Она в грустях доживала свой век в хибаре на станции Силикатная. Из радостей жизни, кроме Бога и фотографии отца Владимира — она висела рядом с иконой, — у нее осталась правнучка Мананка, нажитая внучкой от залетного кавказца. Вера Борисовна поговаривала о смерти: чтоб все было тихо, без мучений, не хлопотно — очень уж устала от жизни. А более всего мечтала о встрече с Ним. Меня напечатали, перевели, стали приглашать за рубеж. И Вера Борисовна решилась: попросила меня разыскать отца Владимира. Старухи снарядили мне подарки: полотенчики, вышивки, сало… Вера Борисовна затолкала в баул небольшой самовар: «Спроси от нас: может, вернется? Зябко без него».
— Паспорт!
Я продрал глаза: люди в форме, рожи злые, тычут фонарем… Война!
Дрожащей рукой я нашарил паспорт, стал натягивать штаны.
— Во ист швайцер виза?!
— Зачем — швейцарская?! Я в Париж еду!
Пограничник врубил свет. Он стучал пальцем в паспорт, потом потянулся к кобуре. Соседи глядели на меня, как на врага.
— Геен зи ауз! Шнель! Вон из вагона!
— Не понял?.. — Но уже понял: не так поехал. Покупал билет я сам, без Клавы, кассирша дала подешевле — через Швейцарию.
На неверных ногах я потянул к выходу неподъемную поклажу, лямки оборвались, затрещал брезент… Свирепые погранцы брезгливо выкинули мой багаж — покрышка поскакала в темноту по мокрому перрону. Поезд бесшумно покатил в Швейцарию. Подарочный самовар, втягивая битый бок, блестел под фонарем. Приехали! Станция Домодоссалла.
Станционный смотритель, пожилой итальянец, взирал на мой изгон с сочувствием, помог собрать порушенный багаж, повел пить кофе.
На следующий день я приплелся в издательство «Фельтринелли». Но Инга ко мне не вышла, она меня разлюбила.
Храм Покрова Божьей Матери в селе Алексине.
За издательскую измену, о которой ей донесли незамедлительно. Франческо в редакции не было.
Я стоял в шикарном предбаннике издательства немым немытым просителем, охрана намекнула, чтобы подался с вещами на выход. И вдруг я вспомнил: «Ключ под вытерачкой».
Франческо Каталуччо! Посланник Божий! Знал, что меня, скорее всего, заворотят на границе, — оставил ключ под ковриком. Приютил, невзирая на гнев начальницы.
И снова поехал меня провожать, чтобы самолично купить билет в объезд злополучной Швейцарии. Однако, тпру-у!.. Забастовка железнодорожников! Кассы закрыты. Но меня чудом узнал первоначальный проводник, вернувшийся уже из Парижа, и, взяв деньги, определил к товарищу в правильный поезд. Тот рассредоточил багаж по сусекам, чтоб не дразнить гусей, и пустил на третью полку.
Милая Франция! Дом родной. Здесь я бывал. Первый раз верхом на «Кладбище», которое издало серьезное издательство «Сёй», и потому визит был довольно церемонный. Зато второй раз я гулял по Парижу в полный мах: «Стройбат» купила у меня бывшая бунтарка, троцкистка, маоистка — короче, революционэрка Марен Сель для своего доморощенного издательства. Муж Марен, богатей, летал два раза в неделю в Тулузу, где у него были заводы калийных удобрений. Жену обожал, безоговорочно поддерживая все ее начинания, из последних — усыновление двух детей из Чили и с Тибета. Поселила меня Марен в старинной квартире своего деверя в Латинском квартале. Квартира была бесконечная, с черной вековой матицей под высоченным потолком толщиной в полметра, с камином, в который я входил, почти не сгибаясь. Настроение было праздничное: 89-й год, по телевизору расстреляли Чаушеску — я ликовал: началось!.. Деверь был моих размеров. Марен, отметая предрассудки, разрешила мне пользоваться его гардеробом. Но пользовался я только роскошным голубым халатом и очень удобными разношенными кроссовками. Сам деверь в это время путешествовал вокруг света на яхте с товарищем, мускулистым красавцем, фотографии которого висели в квартире повсюду, даже в туалете. Потом я узнал, что деверя с товарищем снял с яхты медицинский вертолет — оба-два были в коме. СПИД. В то время СПИД лечить не умели. Многие месяцы потом я ждал, когда он через кроссовки и халат накроет и меня.
Третий раз я был во Франции с культурной программой. Мне предложили месячную поездку по Франции — куда хочу. Я набрал полную колоду: тюрьма, завод Пежо, богадельня, сумасшедший дом, ферма… Сопровождала меня опытная переводчица, очаровательная Каталина Бэлби. На первых порах я говорил, она переводила. Потом поняла, с кем имеет дело, и переводила без моего участия, ибо уже лучше меня знала, что я имею сказать.
Директор тюрьмы хвалился своей вотчиной. В одном зале практически обнаженные рецидивистки занимались аэробикой. Я попросил разрешения сфотографировать их. Они навели марафет — пожалуйста. В соседнем зале не менее пикантные преступницы исполняли томные восточные танцы. Директор тюрьмы — доктор психологии — предлагал мне для творчества на пару дней комфортабельную одиночку, правда, на мужской половине.
Попечитель провинциальной богадельни звал к себе — в тихий приют, где старикам к обеду положен графинчик вина. То же — и в дурдоме. Зря отказался! Директор завода Пежо дал мне свою визитку: пообещал отпустить мне по себестоимости классное авто. А пожилой фермер после застолья, на ночь глядя, усадив меня за руль колесного трактора, повлек смотреть свое новшество — косматых низкорослых коров, которые круглый год паслись на пленэре, охраняемые лишь проволокой под малым напряжением. Как же тогда принимали нашего брата! Моска, Раша, Перестройка!.. И вино, вино!.. Благословенные времена! Мисюсь, где ты?
Багаж я оставил у Марен, а сам пошел на Рю да Рю, где главный православный собор. Отец Владимир? Шибаев? Живет в Мюлузе, у него там приход. Телефон? Пожалуйста.
На перроне Мюлуза меня встретил веселый, легкий парень на красном японском мотоцикле — сын отца Владимира, с серьгой в ухе и синим петухом на голове.
— Как жизнь, ирокез? Все живы-здоровы?
— Мама с Лялькой в Германию поехали. — Он ткнул пальцем в невысокую зеленую гору впереди. — В гости.
— А сам учишься или груши околачиваешь?
— Я инструктор по горным лыжам. — Он застегнул на мне шлем и опустил забрало, прекращая пустые разговоры.
Отец Владимир встретил меня радостно, но с напряжением. Будто ему неудобно за благополучие: дом, сад… Да и я малость сник: кто я ему? Не друг, не брат… В придачу — нехристь.
— Ты в первый раз во Франции? — спросил отец Владимир.
— В четвертый, — похваляясь, ответил я и обмер: какого ж черта только сейчас его разыскал! Ведь так просто!
Из духовки раздался свист. В запеченной козлиной ноге торчал прибор типа отвертки — подавал сигнал о готовности мяса.
Я рассказывал про Веру Борисовну. Недавно она чуть не заморила себя лютым постом и тайком помирала в деревенской больнице. Меня чудом разыскала ее заместительница. Лешка-певчий набрал медикаментов в роддоме, где работал завотделением, и мы погнали в Тучково. Вера Борисовна лежала в вонючем бараке без сознания, дышала незаметно. Врача не было. Лешка долго не мог наладить капельницу: не попадал в вену — сосуды опали. В отчаянии он кольнул ее напропалую и — попал. Больные, колченогие старухи в тряпье сползались, как привидения, канючили: «Дай таблеточку…» После капельницы Вера Борисовна порозовела, открыла глаза, увидела нас и заворчала: «Только я к Нему собралась — тут вы опять!.. Снова меня на землю содите!»
Я вяло уговаривал отца Владимира вернуться в Россию: народ вроде очухался, религия встрепенулась…
— Отца Александра топором убили… — мрачно добавил отец Владимир, сбивая мой и без того несильный напор.
В ноги ему ткнулась небольшая белая кошечка с черной кипой на голове и розовыми голыми ушками, траченными еще подмосковными морозами. Он поднес ее к стене, забранной специальной рогожей. Кошечка прилипла как намагниченная.
— В Москву хочешь, Белка?
Кошка ответила тонким ультразвуком.
— Хочет… Тоже эмигрантка… — виновато улыбнулся отец Владимир. — Нет, Сережа, не поеду, поздно. Ношу нужно брать по плечу.
Разговор был окончен. Отец Владимир сел писать письма бывшим прихожанам — утром я уезжал. В саду закричал павлин. Ирокез повел меня купаться в самодельный прозрачный пруд, обсаженный березками и плакучей ивой. В холодной воде плавали крупногабаритные золотые рыбы. Они обнюхивали меня и равнодушно проплывали дальше.
На обратном пути меня не оставляла вязкая тоска по какой-то новой хорошей жизни, которая, по всему, должна бы наконец начаться, но ведь не начнется. Не только поп, ворон казачий русскоязычный из итальянской деревни и тот на родину не рвется, пропади она пропадом, русская сторонка! Достала всех. И вдруг вспомнил. Как-то на всенощной во время чтения Шестопсалмия, когда тушится паникадило и все, склонив головы, замирают в торжественном полумраке, прибежала Панка Кобылянская, бабка из соседней деревни: «Нюрка подыхает — не того нажралась!» Вера Борисовна Панку не любила за притворство, завистливость, сухие слезы. Но корова — дело святое, и мы сорвались спасать Нюрку.
На обратном пути меня не оставляла вязкая тоска по какой-то новой хорошей жизни, которая, по всему, должна бы наконец начаться, но ведь не начнется. Не только поп, ворон казачий русскоязычный из итальянской деревни и тот на родину не рвется, пропади она пропадом, русская сторонка! Достала всех. И вдруг вспомнил. Как-то на всенощной во время чтения Шестопсалмия, когда тушится паникадило и все, склонив головы, замирают в торжественном полумраке, прибежала Панка Кобылянская, бабка из соседней деревни: «Нюрка подыхает — не того нажралась!» Вера Борисовна Панку не любила за притворство, завистливость, сухие слезы. Но корова — дело святое, и мы сорвались спасать Нюрку.
Раздувшаяся корова лежала на боку и уже не мычала, лишь жалобно всхлипывала. Вера Борисовна по-бандитски отбила у пустой бутылки донышко и горлышком засунула «розочку» Нюрке под хвост. Корова испустила протяжный задний выдох и стала на глазах худеть. Вера Борисовна брезгливо оборвала воющую Панку:
— Ты слезы-то не лей попусту, хвост держи, чтоб не поранилась.
— Какая вы умная, — восхитился я. — Вам бы образование.
— Следить за скотиной надо. — Вера Борисовна вытерла руки о Нюркин бок. — Хозяйство вести — не мудями трясти… — И передразнила меня: — У-умная… Дура столяросовая! Была бы умная — ушла бы с немцами… как девьки наши ушли.
Мы договорились с отцом Владимиром встретиться на следующий год в Иерусалиме: он возьмет меня в поездку по святым местам. Но я знал, что не поеду: какой из меня богомолец. А Вера Борисовна все-таки к Нему ускользнула. Меня в Москве не было, так что мы даже не простились.
Соседка
— Борькя-я!.. Где мой сотовый?!
Это Тамара Яковлевна, соседка моя возлюбленная, шумит: опять внук ее с девками куда-то унесся и мобильник прихватил. Она пробралась сквозь малину к забору, где я мучился с бесконечным хреном, маленькая, похожая на пожилого спортсмена в тренировочном костюме, с огромным лопухом на голове под косынкой — от давления.
— Телефон потеряла. Крестины сегодня, а наши опаздывают, позвони, сынок, что стряслось? — Чтоб не стоять попусту, она выдрала здоровенный хвощ в половину ее роста.
— А как дитя назвали, по-нашему или по-ихнему? — Вопрос мой не праздный: внучка замужем за корейцем.
Соседка поправила лопух под косынкой.
— По-ихнему… Владиком… Ты хрен три против ветра и черняшку за скуло, иначе слеза прошибет.
С Тамарой Яковлевной, потомственной дворничихой, мы живем через забор треть века. Садовое товарищество наше пролетарского происхождения — все друг другу врут, завидуют, перегрызлись в кровь, а у нас разлюли малина… Ни на меня, ни на свою многоярусную родню она ни разу не повысила голос, а если вдруг и возопит: «Куда, пропадла?! Убью, сучара!..» — это на животный мир — курей, кошек или свинью Клаву, которые, видимо, что-то нарушили в ее огороде. Врать она брезгует, завидовать не умеет, вечером у забора, где основное наше общение, сетует: «Что ж они все заврались напрочь!.. Ведь это ж не упомнишь, где, кому, что наплел, а если собьесся потом — сраму-то!..»
— Что-то Фроси давно не видно? — Кошки Тамары Яковлевны столуются и у нас.
— Всю зиму с Васькой гуляла, теперь опросталась, котят попрятала, знает: пока слепые, я их купаю, а уж за ручку приведет — пусть живут. Прививку ей буду делать от беременности или Ваську ампутировать.
Когда-то она топила очередное поголовье, зарыла, утром услышала писк. Расколупала могилку — один живой. Теперь любимец. У Васьки с возрастом черный мех стал рыжеватый, как старый крашеный котик. Никакой кастрации она ему, разумеется, делать не будет и Фросю любезную не станет беспокоить. Вечерами она воркует с ними елабызным голосом: «Кисонька, девонька, мальчик усатый, пошли баиньки». Как-то Фрося потерялась, Тамара Яковлевна переполохала всю округу: «Кто найдет серую кошечку в положении, дам денег». Ее завалили котами всех мастей, среди них отыскалась и отощавшая Фрося.
Центровая ее проблема — Клава. На восьмидесятипятилетие Тамаре Яковлевне подарили живого поросенка, зарезать руки не дошли; теперь Клава — член семьи, второй год бродит по грядкам, похрюкивает, дети на ней катаются.
А Тамара Яковлевна сокрушается: «Ее не резать, ей боровка надо — петелька вон красная: гуляет…»
Свинку она назвала в память единственной подруги, покинувшей ее недавно. Клавдия Ильинична была культовым непререкаемым авторитетом для Тамары Яковлевны, ибо судьба Клавдии была значительнее ее собственной. Если Тамара Яковлевна в школу три года все-таки ходила, но работала дворником, то Клава без единого класса образования была старшим товароведом, сидела при Сталине как враг и вредитель, водила машину, играла на баяне и гитаре собственные песни, в молодости была красавицей — пережила четырех мужей (последний скромно повесился в шкафу, о чем Клава говорила с гордостью); родственников презирала за бессмысленность их существования. Умирала она на даче в одиночестве, ходила за ней только Тамара Яковлевна. На ночь Тамара Яковлевна селила у нее Фросю, но Клава кошек не любила, Фрося это чувствовала и мышей не ловила. Тамара Яковлевна печалилась, что «по живой еще Клаве мыши бегают», а Клава ругала подругу, что Фрося на крыше рвет когтями рубероид.
На сегодняшний день Тамара Яковлевна всех любит равно, но преференции — племяннику Сереге, у него болезнь Дауна. Тамара Яковлевна пасет его с детства. Родители Сереги в Москве с другими детьми-внуками, нормальными. Серега должен был помереть давным-давно, но за ним такой уход — живи — не хочу. Со спины нас часто путают: он тоже лысый и также ставит ноги елочкой, правда, одет несравненно лучше меня. Когда кличут его — я отзываюсь. Серега зовет тетку Ня-ня. Он тихий, но если Тамара Яковлевна забудет дать ему вовремя долгоиграющую таблетку, Серега «норовит ее доской или зубом». Тогда она несильно стегает его хворостиной. Болезнь племянника она плохо понимает, говорит: «Парень-то хороший, только отсталый».
Тамара Яковлевна Норова.
Писания мои соседка со мной не идентифицирует, полагая, что я — типа машинистки, порой кручинится: «Тебе бы, милый, на работу куда определиться, на машинке-то много не начеканишь, только пальцы собьешь». А недавно прониклась. Принесла из уборной клочок газеты: «Дни рождения. 28 августа родились: Иоганн Вольфганг Гёте, поэт, мыслитель. Наталья Гундарева, актриса. Сергей Каледин, писатель». И добавила: «Если к тебе ночью кто ломиться будет, кричи мне, прибегу, зарубаю, я ветеран».
Каждое утро-вечер она, заложив руки за спину, неспешно, как помещик, обходит свое безукоризненное хозяйство. Меня не осуждает, даже если я зарастаю одуванчиками по уши.
Землю она любит, но ее страсть — грибы. Бегала в лес даже с годовалым Серегой, он еще не ходил. Бросит под куст, листочками присыплет — и вперед… Но один раз Серега уполз. Тамара Яковлевна отыскала изгрызенного комарами, умолкнувшего племянника лишь на следующий день, за что была ругана зятем (зачем нашла?). Вместе с грибами она приносит из леса байки: «Иду, сопит ктой-то, глядь: в муравейнике кабан разлегся, прям как пьяный мужик».
Она всегда при деньгах, раньше — тем более: собирала бесценный голубиный помет с чердаков, которыми беспрепятственно пользовалась как заслуженный дворник и ветеран трудового фронта. Меня ссужает любой суммой в любое время.
Однако по весне наша пастораль регулярно дает сбой. Банки с огурцами она на зиму зарывает в огороде, весной тычет землю щупом, как сапер, и не всегда сразу все находит. Несколько дней она неприветливая, смотрит на меня подозрительно, я стараюсь ей на глаза не попадаться. Затем подземные огурцы обнаруживаются, баночка-другая перебирается через забор ко мне — отношения возобновляются.
Сейчас она колет на зиму дрова, хотя у нее полная поленница, лопух выпал, про давление она забыла.
— Мам, ты куда мои очки убрала?!
Это кричит ее бывшая невестка Жанна, раскинувшаяся в шезлонге под ранним ультрафиолетом — обливная, бело-розовая, коротко стриженная, крашенная в модный синеватый цвет, издали похожая на Клаву, похрюкивающую неподалеку в кабачках.
— Куда-куда… — ворчит Тамара Яковлевна, — коту под муда. На комоде лежат… Засохнешь с вами без полива.
Экс-невестку Тамара Яковлевна уважает, ибо работа той была и опасна и трудна (офицер КГБ, стенографист на допросах), но не любит, считает, что она унижала мужское достоинство ее младшего сына. Жанну часто вызывали по ночам, возвращалась она томная, иногда с винным духом. Где была, чего делала — гостайна. Жанна вышла в отставку, устроилась распространителем косметики и развелась с мужем — одновременно, но отношения со свекровью сохранились: на даче она по-прежнему отдыхает. Кстати, к барщине Тамара Яковлевна никого никогда не принуждает. А сын переместился к стройной сексапильной блондинке — вдове Жене Петуховой. Вдова значительно старше сына, но Тамару Яковлевну это не смущает — перед глазами пример любимой Аллы Пугачевой. Со старшим сыном было сложнее. Юрка пил смертной чашей, потом по пьянке утонул, а через двадцать лет за мужем по проторенной реке навсегда уплыла его жена, пожилая красавица Светка, оставив записку, что всех ненавидит, кроме Тамары Яковлевны.