Секта. Роман на запретную тему - Алексей Колышевский 14 стр.


… – Я что-то в толк не возьму, Леонид Семенович, дорогой. Ведь Лемешев-то начальником в Экспедиции никогда не был! – Сеченов выглядел очень серьезным и слушал внимательно, не проронив ни слова. И только теперь, когда допрашиваемый им искусствовед, перевезенный по распоряжению генерала в Москву и сидящий сейчас в камере секретной подмосковной тюрьмы «Домодедово-3», сделал паузу, генерал задал свой первый вопрос. У искусствоведа пересохло в горле.

– Дайте глоток воды. Пожалуйста, – старик провел языком по пересохшим губам.

– Воды нет. Хотите кусок яблока? В нем витамины, фруктоза – питает мозговые клетки. – Сеченов отрезал от яблока аккуратную дольку, вышел из-за стола, подошел к старику и положил тому дольку в рот. – Вам сейчас нельзя заговариваться, а вы начали, как вижу. Так при чем тут Лемешев?

Старик прожевал яблоко, с трудом сглотнул, перевел дух и ответил:

– Платон Лемешев был тайным советником и действительным руководителем предтечи вашего же родного учреждения. На бумаге Тайной экспедицией управлял кто-то другой, я сейчас не вспомню его фамилии, кажется, Макаров или… Нет, не помню. Но он в любом случае был номинальной фигурой. Всеми важнейшими вопросами Лемешев занимался лично.

– Вы уверены?

– Я хорошо помню архивные документы.

– Хорошо, допустим. Продолжайте, пожалуйста.

…На престол российский взошел Павел. Вернее сказать, не взошел, а дорвался до власти. Мечтал перевернуть все с ног на голову, был ненавидим собственными дворянами и платил им тем же. Лишь Платона Лемешева, ставшего монарху лучшим другом, он по-настоящему боготворил, слушался его во всем, и мог Платон Никитич бывать у императора запросто и во всякое время.

И вот однажды, а было это на рождественской неделе следующего года, за картами, во время особенно удачного виста, Павел вдруг, совершенно, как ему казалось, неожиданно, задал Лемешеву вопрос, которого тот давно ждал:

– А все же, господин генерал, откуда тебе наперед было точно известно о кончине моей матушки?

Слово «матушка» Павел произнес со злой издевкой и злорадно улыбнулся: мать ненавидел всю свою жизнь, и теперь, после ее смерти, это чувство в нем не угасло, словно питаемое от тлеющей ветоши собственной его, Самодержца Всероссийского, души.

– Ваше Величество, предугадывать дела такого рода есть моя служебная обязанность перед Вашим Величеством, – Лемешев преданно поглядел на императора и скинул даму пик.

– Это весьма похвально, – Павел задумчиво посмотрел на карточный столик, искусно набранный из драгоценных палисандровых плашек, и накрыл даму тузом. – Ваша дама убита, – сказал он, на минуту задумался и, вдруг просияв, воскликнул: – Вот фраза, изрядная для сочинителя находка! Ах, как бы и я хотел что-нибудь сочинить на манер Плутарха или Гомера. Да… Так вы говорите, что предугадали сие? А знаете ли вы древнюю мудрость восточную о том, что ложь в малом дает неверие в большем, любезный мой Платон Никитич?

Лемешев густо покраснел (еще и не то умел на лице выделывать) и извинительным тоном ответил:

– Простите меня, Государь. Я не хотел трогать ваш напряженный государственными хлопотами рассудок этою малостью, но вы и сами будто прорицатель. От вас невозможно утаить ничего даже мне, тайному советнику. Есть один монах. Невежда из мужиков, но говорит он так, словно бы и сам видел те чудеса, о которых рассуждает. Он и касательно покойной Императрицы сделал предсказание. От него ведаю о некоторых будущих днях.

Павла словно подбросила вверх невидимая сила. Он вскочил и принялся по своему обыкновению бегать по карточной комнате, натыкаясь на низкие голландские кушетки:

– Как?! Как же вы могли столь долго ни о чем этаком мне не сообщать?!

Лемешев со спокойной рассудительностью парировал:

– Ожидал, пока улягутся страсти, Ваше Величество. Да и людишек Куракина, прокурора нынешнего, опасаясь, перевез моего монаха в надежный приют, дабы человек Божий ни в чем не нуждался и мог записывать свои видения.

Павел прекратил свои метания по комнате, замер, топнул ногой и властно распорядился:

– Ко мне того монаха доставить, не медля ни минуты! Желаю самолично его допросить! Знать желаю, что ждет меня и род мой!

…Авеля император принял тайно, аудиенция проходила в одном из покоев Гатчинского дворца. Павел не любил Зимнего, чурался его всю жизнь, помнил об унижениях, там полученных от многочисленных маменькиных насмешников, которых та отмечала своим благоволением. Особенно Потемкина, «мерзавца Светлейшего-наипервейшего», ненавидел Павел люто и мстил ему даже и после смерти, повелев навечно укрыть останки великого государственного деятеля от народного поклонения.

Лемешев со стороны наблюдал за встречей монаха и императора, видел, как Павел смотрел на Авеля, словно пытался прожечь его взглядом насквозь. Однако монах взирал на царственную особу простодушно и честно, не проронив ни слова, ждал вопросов. Павел, маленький, тщедушный, облаченный в тесный немецкий кафтан и обтягивающие панталоны, лишь подчеркивающие кривизну его ног, пружинисто встал из кресла и принялся ходить вокруг Авеля, разглядывая его со всех сторон так, как осматривает обычно какой-нибудь мужик лошадь, выставленную на продажу в базарный день. Он несколько раз даже дотронулся до Авеля, зачем-то взялся обеими руками за мочки его ушей и с силой потянул их книзу, после чего, видя, как Авель скривился от боли, радостно и злобно рассмеялся.

– Ну вот, теперь вижу, что живой этот пришелец. А то стоял, словно истукан, идол бессловесный.

Павел вновь забрался в кресло и устроился, подобрав под себя правую ногу:

– Ну! Божий странник, речей престранных заводчик, скажи нам о нашем царствии. Сколь оно будет славным, на кого пойдем войною, сколь долго мне, Самодержцу русскому, царствовать отпустил Всевышний? Все говори, монах, без утайки. Раз уж я сам тебя звал, так можешь мне открыться, не бойся ничего.

Авель вопросительно взглянул на Лемешева, но тот лишь кивнул, мол, начинай.

– Слова мои, царь, для тебя печальные. Славы себе в деле стяжания земель российских сыскать ты не сможешь, ибо на то не останется у тебя времени. Удел твой скорбный и достоин сострадания и молитвы сокрушенной. Бедный, бедный Павел…

На императора было больно смотреть, так быстро его лицо из самоуверенного и горделивого превратилось в жалкое лицо ребенка, готового вот-вот забиться в рыданиях. Он прикрыл глаза ладонью и полушепотом сказал:

– То же и предок мой венценосный, Петр Алексеевич, сказал, когда однажды мне во сне явился весь истлевший и с угольями вместо глаз.

Внезапно Павел, видимо, осознал, что его генерал видит своего императора совершенно в неприглядном свете, и, совершив над собой небывалое усилие, выпрямился в кресле и даже попробовал улыбнуться, но вышла у него лишь жалкая ухмылка:

– Ты, инок, говори по делу, а страху и жуткостей поповских не нагоняй и геенной огненной меня не стращай. Мне это без надобности.

– Царствия твоего будет считай что и вовсе ничего. Четырех годов не продлится оно и прервано будет теми, кого греешь ты на царственной груди своей, почитая за верных слуг. Сойдешь ты в могилу в возрасте, что равен числу буквенному над входом в чертог, тобою возведенный.

– Надпись на воротах Михайловского замка? Позволь-ка… Как там… Что там написано, Платон Никитич?

– «Дому сему подобает твердыня господня в долготу дней», Государь.

– А сколько… Сколько же это букв?! Впрочем, не надо. Позже… Я сам сочту. Впрочем, нет. Сорок семь! Выходит, дожить мне до сорока семи лет? И что же дальше? Что будет со мною, а после меня и с Россией?

– Твой сын станет править, Александр, нареченный Первым. При нем француз сожжет Москву, но разбит будет и сдаст русским Париж, и за то Александру слава великая будет во веки вечные. А сам он всю жизнь свою терзаться будет, что не уберег тебя от погибели, не предупредил. С тем уйдет от дел мирских и примет постриг в дальнем монастыре. После Александра править станет Николай, а Константин отречется, убоявшись удела твоего. При Николае и явится предтеча Антихриста на Русской земле. Поднимет он бунт среди дворянства просвещенного, основы царской власти. Бунт этот зерном упадет в землю и прорастет сквозь камень, а Николай, крови дворянской убоявшись пролить и тем дать пример царской силы, дрогнет и казнит лишь некоторых, а прочих же сошлет в сибирские земли. От них и зачнется на Руси третье иго.

Павел побледнел так сильно, что стал похож на мертвеца. Губы его посинели, весь он был объят мистическим ужасом, дыхание сделалось слабым, и коли бы не Лемешев, вливший императору несколько капель эликсира, составленного для него специально и в тайности немецким лекарем, то случился бы с Павлом припадок «падучей» болезни, известной ныне как эпилепсия. Дурная кровь Петра Третьего, слывшего горьким и беспробудным пьяницей, была Павлом получена в наследство, и порой генералу Лемешеву казалось, что он вновь видит перед собой дегенеративную физиономию отравленного им мужа великой Императрицы – немки, сделавшей для России так много, что перед лицом ее заслуг навсегда померкли все ее неблаговидные дела. Да и можно ли обычный блуд назвать пороком, когда речь идет о монаршей особе, так много сделавшей для славянских земель? Ведь мы лишь люди, и не пороками мерят нас, но всяким добром, нами при жизни совершенным…

Павел побледнел так сильно, что стал похож на мертвеца. Губы его посинели, весь он был объят мистическим ужасом, дыхание сделалось слабым, и коли бы не Лемешев, вливший императору несколько капель эликсира, составленного для него специально и в тайности немецким лекарем, то случился бы с Павлом припадок «падучей» болезни, известной ныне как эпилепсия. Дурная кровь Петра Третьего, слывшего горьким и беспробудным пьяницей, была Павлом получена в наследство, и порой генералу Лемешеву казалось, что он вновь видит перед собой дегенеративную физиономию отравленного им мужа великой Императрицы – немки, сделавшей для России так много, что перед лицом ее заслуг навсегда померкли все ее неблаговидные дела. Да и можно ли обычный блуд назвать пороком, когда речь идет о монаршей особе, так много сделавшей для славянских земель? Ведь мы лишь люди, и не пороками мерят нас, но всяким добром, нами при жизни совершенным…

Павел меж тем пришел в себя. На щеках появился румянец, глаза из выпученных вернулись в обычные пределы, испарина на лбу исчезла. Лемешев держал его за руку и с тревогой на лице отсчитывал монарший пульс. Увидев, что император очнулся, с заботой в голосе почтительно осведомился:

– Прикажите прекратить, Государь?

– Нет… Не надо. Пусть говорит. Пусть все расскажет. Чему надлежит быть, то и свершится. Продолжай, божий человек. О коем иге упомянул ты?

– До него было на Руси два ига: татарское и польское. И оба скинула Русь с превеликим трудом. А то, что грядет, иго самое черное, самое кровавое. Начнется оно с отречения русского царя. Падет он от руки убийцы вместе со всем семейством своим, и доколе не возродится на земле Русской царская власть, будет Россия покрыта мглою. Предвижу я имя нового самодержца Российского – объединителя земель. Его вначале не увидят и примут за него другого. Тихо придет он, но громом Славы имя его прокатится по Русской земле.

– А кто из рода моего от престола отречется?

– Николай, рожденный в один день с Иовом Многострадальным, также и судьбу его повторит. Пожалеет смутьянов, да они его жалеть не станут.

Император закрыл лицо руками и заплакал. Видеть это Лемешеву было немного диковато, но сейчас он испытывал к Павлу что-то похожее на сочувствие. Во всяком случае, понимал, каково это человеку – узнать ТАКОЕ.

Однако, каким бы слабым, неуверенным в себе, мелочным ни был Император Павел Первый, он все же был Императором и нашел в себе силы успокоиться, по крайней мере внешне. Лемешев отчетливо видел, каких усилий стоило этому взбалмошному и неуравновешенному человеку взять себя в руки, вспомнив о своем положении. Павел приосанился, насколько это вообще было возможно при его невысоком росте и довольно незначительной комплекции, и изрек:

– Вот что я скажу тебе, черноризец. Уж коли ты явился мне, то это все неспроста, и через тебя смогу я предупредить своего несчастного праправнука о его скорбной судьбе, а будущему самодержцу указать его место, чтобы не усомнился, что власть его от Бога, не от лукавого. Вот тебе мой указ: повелеваю все тобой сказанное прилежно записать, а записавши – убрать в крепкий ларец под моей печатью. Пусть тот ларец стоит здесь, в Гатчине, и вскрыт будет потомком моим спустя сто лет после моей кончины. Попрошу тебя, Платон Никитич, за тем проследить с усердием. А теперь, монах, иди с глаз моих долой, покуда я не передумал. Вид твой повергает меня в уныние пред неизбежностью. Ступай…

…Спустя месяц приказ Павла Первого был исполнен Авелем в строгой точности. Однако перед тем как отвезти исписанные мелким «птичьим» почерком тетради в Гатчинский дворец, Лемешев заставил Авеля снять с них несколько копий. Это заняло еще несколько дней, меж тем Павел постоянно напоминал генералу о записях монаха. Лемешев кланялся, просил еще немного потерпеть. Наконец, когда три копии были готовы, одну из них Лемешев отвез во дворец, где ее действительно поместили в прочный, обитый железом сундук. Сам же сундук Павел собственноручно запечатал, приложив к остывающему свинцу вырезанную из меди именную царскую печать.

По настоянию Платона Лемешева Павел отослал регалии гроссмейстера обратно. Лемешев, умело играя на пристрастии императора к мистицизму, сумел убедить его в существовании прямой связи между предсказанным Авелем бунтом декабристов и масонскими интересами в России. После отказа от сана гроссмейстера Павел, сам того не ведая, подписал себе смертный приговор: из братства не выходят добровольно. Гроссмейстером стал его сын, цесаревич Константин, принявший участие в убийстве собственного отца. Павел опознал его среди заговорщиков, и последними словами его были: «Как, Ваше Высочество, и Вы здесь?»

К тому времени Лемешев основал новое тайное общество «Хранителей Державы», куда вошли несколько наиболее влиятельных вельмож империи. С помощью шантажа и интриг «Хранителям Державы» удалось вынудить Константина отречься от престола в пользу своего брата Александра. Предсказанное Авелем продолжало в точности сбываться. Масоны-иллюминаты, возглавившие неумелое восстание на Сенатской площади, чей провал был обеспечен деятельностью «Хранителей Державы», были сосланы в Сибирь, а наиболее рьяные заговорщики повешены. К тому времени постаревший Лемешев передал бразды правления тайным обществом Александру Татищеву, закончившему следствие по делу декабристов. В июле одна тысяча восемьсот двадцать восьмого года Платон Никитич Лемешев скончался.

Сундук, или ларец, был поставлен в секретной дворцовой комнате без окон, с одной только небольшой дверцей, и было ему суждено простоять там целое столетие. В марте одна тысяча девятьсот первого года комнату открыли, сундук вынесли и поставили перед последним русским царем и его супругой. Печать сбили, сундук был открыт, и Николай Романов прочитал свой смертный приговор, приведенный в исполнение спустя семнадцать лет…

… – Ваше величество… – Юровский осекся, лицо его исказила гримаса ненависти. Не было в этом лице ничего человеческого, да и не могло быть. Убийца – не человек. – Гражданин Романов, мы должны вас расстрелять, – с этими словами Юровский выбросил вперед руку с зажатым в ней револьвером. Сопровождавшие его затянутые в черное убийцы последовали примеру своего главаря. Юровский взвел курок, так легче произвести из «нагана» первый выстрел, да и точнее: ствол не вильнет в сторону. Он поднял готовое к бою оружие на уровень глаз и скомандовал:

– Огонь!

…Последний самодержец Всероссийский, оставивший престол ради наследника-мальчишки, которого он держал сейчас на руках, спокойно смотрел перед собой. То, чему предсказано было случиться, произойдет через секунду. Медлит этот комиссар. Отчего он медлит? Николай Второй видел, как проворачивается барабан револьвера, как тускло отливают медью шесть тупоконечных пуль. Седьмая, та, от которой он должен был умереть, уже приготовилась с грохотом вылететь из ствола. Царь, придерживая сына левой рукой, правой успел найти ладонь жены:

– Все как было предсказано. Прощай…

Старик прекратил свой рассказ, а Сеченов, все это время самым внимательнейшим образом слушавший питерского искусствоведа, не сразу «вышел» из его рассказа. Он некоторое время молчал и выглядел подавленным, но спустя несколько минут смог «вернуться» и уставился на своего собеседника поневоле. Медленно, взвешивая каждое слово, спросил:

– Откуда у вас такие сведения?

– Мой дед работал в ЧК с Глебом Бокием вплоть до тридцать второго года. В тридцать третьем его комиссовали по состоянию здоровья, а Бокия через четыре года расстреляли.

– Я не улавливаю связи. Нет, я слышал, что Бокий занимался разного рода чертовщиной, но при чем тут монашеские пророчества? Они что, попали к нему в руки?

– Дед говорил, что у Бокия был экземпляр. Не копия, а именно подлинник, где все то, что напророчил Авель Павлу Первому, было в точности записано. Авель сделал три копии с разными окончаниями. Понимаете, все то же самое, но в двух из них ничего не говорится о судьбе России после смерти Николая Второго, а это уже никому, кроме специалистов, не интересная история. Одна из таких копий была передана императору Павлу. Я никогда не видел документа, но, когда вы там, в гостинице, показали мне эту фальшивку, я, на свою беду, предположил, что это очередной список с одной из неполных копий. Лучше бы я промолчал тогда…

Петр Сеченов кивнул, взял с блюда очередное яблоко, а со стола нож и вместо того, чтобы яблоко очистить, вдруг с размаху насадил его на лезвие ножа, пробив плод насквозь. Прищурившись, поглядел на старика и улыбнулся по-детски искренней широкой улыбкой:

– Вот, оказывается, как много вы знаете. Что ж мне с вами делать-то, а?

Герман. Рыжая медсестра. Городок N. Март 2007 года

Напротив Геры лежал худой, как смерть, мужик, чье сходство с нежитью усиливала его чрезвычайная бледность. Периодически Гера видел, как тот шевелил своими несуразно большими ступнями, для которых не хватало короткого больничного одеяла. Время от времени мужик принимался стонать и звать маму. Германа, который чувствовал себя вполне здоровым и хотел спать, вопли мужика раздражали все больше и больше. Наконец после очередного жалобного стона, исторгнутого соседом напротив, Герман не выдержал:

Назад Дальше