Под знаком Рыб - Шмуэль-Йосеф Агнон 2 стр.


Я сказал:

— Вы меня удивляете, Дина. Как это такой мелкий чиновник, какой-то писарь, настолько покорил ваше воображение — и не только покорил, но еще и бросил вас потом, что, в сущности, доказывает, что он с самого начала вас не стоил?

Она опустила глаза и промолчала.

С того дня я ни разу не напоминал ей о ее прошлом, как не напоминал, какое платье она надевала вчера. А если сам вспоминал, то немедля прогонял это воспоминание. Вплоть до самой свадьбы.

5

Мы встали под хупу[1] так же, как большинство других в нашем поколении — без огласки, никого не приглашая. Я — потому что у меня вообще нет родственников, кроме разве того, который когда-то дал моему отцу в глаз. А Дина — она с того дня, как сблизилась со мной, отдалилась от своей родни. Кроме того, в те дни людям было не до вечеринок и не до веселья. Одна власть уходила, другая шла ей на смену, а в междувластии — смятение, растерянность, безумие и страх. Те, что правили вчера, сегодня уже брошены в тюрьму или скрываются за границей.

Итак, мы встали под хупу без близких и без знакомых, был только собранный синагогальным служкой миньян[2], жалкие люди, которые часом раньше были свидетелями на похоронах, а теперь вот на свадьбе. Каким убогим был их позаимствованный для такого случая наряд, какими смешными были их высокие цилиндры, какими наглыми и жадными были их глаза, пока они ждали, когда закончится свадебная церемония и они смогут наконец на заработанные деньги отправиться в пивную. Но я был в хорошем настроении, и все это, как ни странно, не мешало мне радоваться. Пусть других ведут под хулу богатые и знатные шаферы — я пойду с бедняками, которые заработают пару грошей, постояв свидетелями на моей хупе. Наши дети не спросят меня, кто был на моей свадьбе, так же как я не спрашивал своего отца, кто был на свадьбе у него. Я пошарил в кармане, вынул несколько шиллингов и дал служке, чтобы он разделил их между этими людьми в добавление к оговоренной плате. Служка взял деньги и пробормотал положенные слова. Я испугался, что сейчас они бросятся ко мне и начнут осыпать меня благодарностями. Я уже приготовился сказать, что оно того не стоит, но никто из них не подошел. Один стоял, опираясь на палку, другой тянулся, стараясь выглядеть повыше, а третий непристойно уставился на невесту. Я спросил о нем служку. Этот, сказал служка, растягивая букву «э», э-э-этот служил где-то, но его выгнали оттуда. Я кивнул и сказал «так-так», словно эти два «так» подводили итог всем его делишкам. Тем временем служка выбрал четырех приглашенных, дал им в руки четыре шеста и растянул на этих шестах свадебный балдахин. При этом он толкнул одного из них, так что тот чуть не упал, и один угол балдахина накренился в его сторону.

И тут, стоя под хупой, я вдруг припомнил историю одного человека, которого любовница вынудила жениться на себе. Этот человек пошел и собрал всех, с кем она грешила раньше, чтобы напомнить ей ее позор, а себе самому отомстить за то, что он согласился взять ее в жены. Низок был этот человек, а поступок его отвратителен. Но я — я вдруг его понял, и поступок его мне понравился. И пока раввин зачитывал брачный контракт, я все смотрел на своих шаферов и представлял себе, каково было в тот момент той женщине и каково было ее любовникам. А перед тем, как жена протянула мне палец для обручального кольца и я сказал ей: «Отныне ты посвящаешься мне», — я уже знал по себе и то, каково тогда было самому тому человеку.

6

После свадьбы мы поехали в деревню, провести медовый месяц. Не буду утомлять вас, мой друг, рассказами обо всем, что произошло с нами по пути к вокзалу, и на вокзале, и в поезде, и не буду описывать каждую гору и долину, которые мы видели, и перечислять все водопады и реки, текущие по тем горам и долинам, как это делают беллетристы, приступая к рассказу о путешествии только что обвенчавшихся молодых супругов. Несомненно, были там и горы, и долины, и водопады, и реки, и наверняка с нами произошли по дороге какие-то события, но все это выпало из моего сознания и было забыто из-за того, что случилось в первую ночь. Если вы не устали, я расскажу.

Мы прибыли в деревню и расположились в маленькой гостинице, утонувшей среди садов, окруженных высокими горами. Мы поужинали и поднялись в комнату, отведенную нам хозяином, которому я телеграфировал еще до свадьбы. Моя жена осмотрела комнату и остановила взгляд на красных розах, стоявших на столе. Я сказал шутливо:

— Кто это здесь так любезен, что послал нам такие прелестные розы?

— В самом деле, кто? — с недоумением спросила жена, как будто всерьез допускала, что в этой деревне кто-нибудь еще знает о нас, кроме персонала гостиницы.

Я сказал:

— В любом случае я их уберу, их тяжелый запах мешает сну, хотя в честь такого знаменательного дня могу и оставить.

Она сказала:

— Да, да, конечно… — но голос у нее был, как у человека, который говорит и не слышит своих слов.

— И ты даже не хочешь их понюхать? — спросил я.

Она ответила:

— Да-да, конечно, хочу.

И не понюхала, тут же забыла. Странная забывчивость для Дины, которая так любила цветы. Я напомнил ей:

— Ты их так и не понюхала.

Она наклонила голову к цветам.

Я сказал:

— Зачем ты наклоняешься, ты ведь можешь поднести их к лицу.

Она посмотрела на меня так, будто услышала что-то неожиданное. Та синева в ее глазах потемнела, и она сказала с легкой укоризной:

— А ты наблюдателен, мой дорогой.

Я ответил ей долгим поцелуем, потом закрыл глаза и сказал:

— Вот, Дина, теперь мы одни.

Она встала, с непонятной медлительностью сняла дорожную одежду и поправила волосы. Потом села и опустила голову. Я наклонился посмотреть, что она делает и почему так медлит, и увидел, что она держит в руках маленькую книжечку, из тех, что лежат у входа в католические церкви, раскрытую на заголовке: «Ждите своего Господа каждый час, и Он придет».

Я приподнял ее подбородок и сказал:

— Твой господин уже пришел, и ты больше не должна ждать.

Она с грустью выпустила книжечку из рук. Я прижался губами к ее губам, потом поднял ее на руки, положил на кровать и прикрутил фитиль лампы.

Цветы источали сильный аромат, и меня окутала сладкая темень. И тут я услышал чьи-то громкие шаги в соседней комнате. Я попробовал отвлечься от этого звука. Действительно, что мне за дело, есть там за стеной кто-нибудь или нет. Я его не знаю, и он нас не знает. А если даже знает, то ведь мы уже были под хупой и теперь законные супруги. Я еще сильнее обнял Дину и ощутил, что безгранично рад ей, и знал, что теперь она моя безраздельно.

Все еще держа ее в объятьях, я чуть приподнялся, чтобы прислушаться, не умолкли ли звуки за стеной. Но этот человек по-прежнему шагал и шагал там, не переставая. Эти шаги бесили меня, и мне вдруг пришла в голову мысль, уж не тот ли это чиновник, с которым моя жена была знакома до нашей свадьбы. Эта мысль ошеломила меня, и я с трудом удержался от грязного ругательства.

Дина почувствовала что-то.

— Что с тобой, друг мой? — спросила она.

— Ничего, ничего, — ответил я.

— Но я вижу, что тебя что-то беспокоит, — сказала она.

— Я уже все тебе сказал, — ответил я.

— Значит, я ошиблась, — сказала она.

Кровь ударила мне в голову, и я вдруг сказал:

— Нет, ты не ошиблась.

— Так что же с тобой? — спросила она.

Я сказал.

Она разрыдалась.

— О чем ты плачешь? — спросил я.

Она проглотила слезы и сказала:

— Распахни настежь окна и двери и сообщи всему миру о моем распутстве.

Мне стало стыдно своих слов, и я начал, как мог, утешать ее. В конце концов, она успокоилась и мы помирились.

7

С той ночи этот человек всегда стоял перед моими глазами, была Дина рядом или нет. Когда я сидел один, то размышлял о нем, а когда разговаривал с ней, то вспоминал его, и если видел цветок, то сразу вспоминал красные розы, а если видел красную розу, я вспоминал его — не такие ли цветы он обычно дарил моей жене и не по той ли причине она не захотела понюхать мои розы в ту первую ночь, что стеснялась нюхать при муже такие же цветы, как те, что ей когда-то дарил любовник. Если она плакала, я утешал ее, но в моем примирительном поцелуе мне слышался отзвук другого поцелуя — того, которым ее целовал другой. Вот оно как: просвещенные все мы теперь люди, цивилизованные, требуем свободы для себя и для всех прочих, а как нас самих коснется — хуже любого мракобеса.

Первый год прошел для меня так. Когда я радовался жене, мне тут же вспоминался тот, кто отравил мою радость, и я впадал в уныние. А когда жена была весела, я думал про себя, с чего это ей так весело, — наверно, вспомнила того мерзавца, вот и радуется. Когда я напоминал ей о нем, она разражалась слезами, и тогда я говорил ей: «Почему ты плачешь, тебе так тяжело слышать, как я его ругаю?» Я знал, что она давно уже исторгла его из своего сердца и перестала о нем думать, а если вспоминала, то не по-доброму, я знал, что она никогда не любила этого человека и только его крайняя наглость и ее минутное легкомыслие привели к тому, что она потеряла власть над собой и уступила ему. Но мне было недостаточно этого знания. Мне хотелось проникнуть в его характер, хотелось разгадать, что же в нем было такого, что могло привлечь к нему сердце скромной девушки из хорошей семьи. В надежде найти хоть клочок письма от него я начал рыться в ее книгах, потому что Дина имела привычку использовать письма в качестве закладки, — но ничего не нашел. Я подумал, что она, возможно, спрятала его письма в каком-нибудь тайном месте, потому что ведь я искал во всех ее книгах и ничего не нашел, но рыться в ее личных вещах мне казалось недостойным, и это еще больше злило меня — вот, притворяюсь перед собой порядочным человеком, а мысли у меня самые грязные.

Поскольку я ни с кем сторонним не хотел говорить о ее прошлом, то стал искать совета в книгах и для этого начал читать любовные романы, пытаясь понять по ним характер женщин и их любовников. Но романы навевали на меня скуку, и я обратился к чтению криминальной хроники. Друзья посмеивались, уж не собираюсь ли я перейти в уголовный розыск.

Второй год не принес облегчения. И если даже проходил день, когда я не упоминал его, то на следующий день говорил о нем вдвое обычного. От всех тех мук, которые я ей причинял, жена моя заболела. Я лечил ее болезнь микстурами и продолжал терзать ее сердце словами. Я говорил ей: «Все эти болезни навлек на тебя тот человек, который сломал твою жизнь, и вот сейчас он предается распутству с другими девицами, а мне оставил женщину с надорванным здоровьем, чтобы я ухаживал за ней». Тысячу раз я раскаивался в этих словах и тысячу раз их повторял.

В ту пору мы с женой начали посещать некоторых ее родственников. И вот какая странность. Я уже говорил вам, что Дина была из хорошей семьи и среди ее родственников были именитые люди. И вот образ их жизни и сами они как-то смягчили меня, и я стал лучше относиться к Дине. То были внуки выходцев из еврейского гетто, уже достигшие тех почестей и того богатства, когда почести украшают богатство, а богатство умножает почести, и даже в наши дни, когда большая часть государственных мужей наживает капиталы на страданиях голодающих, они держались в стороне от грязных денег. К тому же они не предавались чревоугодию, а ели весьма умеренно. Среди них были такие импозантные люди, каких мы можем только вообразить, но никогда не удостаивались увидеть собственными глазами. А их жены были еще замечательней. Вы не знаете Вену, но если бы знали, то сразу припомнили бы тех евреек, по поводу которых так зубоскалят австрийцы. Доведись этим зубоскалам увидеть еврейских женщин, которых повидал я, они проглотили бы языки. Меня не беспокоит то, что говорят о нас другие народы, мы все равно никогда им не понравимся, нечего и надеяться, но если уж я упомянул злословие австрийских мужчин, то воздам хвалу еврейским женщинам — ведь нет брату большей похвалы, чем похвала его сестрам, которыми он возвышается и превозносится.

Вскоре я начал навещать родных Дины независимо от нее, как будто это я был их родственником, а не она. А про себя думал — когда б они только знали, какие страдания я ей причиняю. И порой уже готов был открыть рот, чтобы излить перед ними душу. Но, почуяв, чего жаждет мое сердце, я начал отдаляться от них. И они, само собой, стали отдаляться от меня. Велик город, и у всех свои дела. Избегает человек друзей своих, не станут и они добиваться его внимания.

На третий год моя жена избрала иной способ поведения. Теперь, если я упоминал того человека, она не обращала внимания на мои слова, а если я присоединял его имя к ее имени, молчала и не отвечала ничего, словно я не о ней говорил. Меня это все больше раздражало, и я то и дело думал — какой же нужно быть жестокой, чтобы так ничего не чувствовать.

8

Как-то раз, на исходе летнего дня, в сумерки, мы сидели за ужином — я и она. Уже давно не было дождей, и город плавился от зноя. Воды Дуная позеленели, по улицам стлался странный запах. От окон нашей застекленной веранды шел тяжелый жар, изнурявший и тело, и душу. Уже накануне меня начала беспокоить боль в плечах, а к вечеру она еще больше усилилась. Голова была тяжелой, кожа пересохла. Я провел рукой по волосам и подумал, что стоило бы постричься. Потом глянул на жену и увидел, что она, напротив, отращивает волосы, — а ведь с тех пор, как у женщин вошла в моду мужская прическа, она всегда стриглась коротко. Я подумал со злобой: «Вот, моей голове тяжело от считанных волос, а эта отращивает себе перья, как у павлина, даже не спросив меня, идет ей это или нет».

В действительности ей было хорошо с длинными волосами, нехорошо было у меня на душе. Я отодвинулся от стола, как будто он давил мне на живот, выковырял мякоть из хлеба и медленно стал ее жевать. Вот уже который день я не напоминал ей о том человеке, и надо ли говорить, что и она не напоминала мне о нем. В те дни я вообще избегал говорить с ней, а если и говорил, то без всякого раздражения.

И вдруг у меня вырвалось:

— Дина, вот что мне пришло в голову.

Она кивнула и сказала:

— Да, конечно, я тоже так думаю.

Я сказал:

— Разве ты знаешь, что таится в моем сердце? Если так, скажи что.

— Развод, — прошептала она.

И, произнеся это, подняла голову и с грустью посмотрела на меня. Сердце мое оборвалось, и я почувствовал страшную слабость. Я подумал про себя: какой же ты все-таки ничтожный человек, что так ведешь себя со своей женой и причиняешь ей такие страдания.

— Откуда ты знаешь, что у меня на сердце? — спросил я еле слышно.

— А о чем же я думаю все дни, если не о тебе, друг мой, — сказала она.

— Значит, ты согласна? — сорвалось у меня с губ.

Она посмотрела на меня и сказала:

— Ты имеешь в виду развод?

Я опустил голову и кивнул.

— Хочу я или не хочу, — сказала она, — я согласна сделать все, что ты хочешь, только бы облегчить твои муки.

— И даже ценой развода? — спросил я.

— Даже ценой развода, — сказала она.

Я понимал, какое счастье я теряю. Но слово уже было произнесено, и мне так хотелось излить весь свой гнев на себя самого, что я продолжал вести себя, как безумный. Я стиснул руки и злобно сказал:

— Ну и прекрасно!

Прошло несколько дней, и я не напоминал ей ни о разводе, ни о том человеке, который разрушил нашу жизнь. Я твердил себе: ведь уже три года прошло с тех пор, как она вышла за меня замуж, не пора ли вырвать ту историю из сердца. Ведь если бы я взял ее в жены вдовой или разведенной, разве у меня были бы претензии к ней. Так пусть мне кажется, будто я женился на вдове или разведенной.

И, придя к этому решению, я повинился перед собой за каждый до единого день, что мучил ее, и положил себе впредь относиться к ней по-хорошему. С этой минуты я словно возродился и ощутил, что во мне возрождается и та любовь, что возникла в первые дни нашего знакомства. Теперь я уже был уверен, что все зависит от самого человека и от его желания: хочет он — и наполняет сердце свое злобой, враждой и ревностью, хочет — живет в мире со всеми. А коли так, зачем нам возбуждать гнев и причинять зло самим себе, ведь мы можем творить добро и нести радость.

Но тут со мной произошла некая история, и все вернулось на круги своя.

9

А история была такая. Однажды к нам привезли больного. Я провел первый осмотр и велел сестрам помыть его и уложить в постель. Вечером я пошел по палатам. Дошел до его кровати, увидел над ней карточку с его фамилией и понял, кто передо мной.

Что я мог сделать? Я врач, и поэтому я его лечил. И заботился о нем, смело могу сказать, больше необходимого. До такой степени, что другие больные завидовали ему и называли моим любимчиком. И он действительно заслуживал этого прозвища. Я возился с ним, нужно это было или не нужно. Я говорил сестрам, что нашел у него недостаточно изученную болезнь и хочу ее исследовать. Я велел им хорошо кормить пациента и иногда даже добавлял к его рациону стакан вина, чтобы ему получше жилось в больнице. И я просил их смотреть сквозь пальцы, если он будет вести себя несколько свободней, и не требовать от него выполнения всех больничных правил.

И вот он лежит себе в палате, и ест, и пьет, и наслаждается жизнью. А я захожу к нему, и осматриваю его, и снова осматриваю его, и спрашиваю его, хорошо ли он спал и хорошо ли его кормят. И выписываю ему лекарства, и расхваливаю его тело, и говорю ему, что такое тело проживет долго, и он слушает меня, и радуется, и извивается передо мной на постели, как червяк. И я говорю ему, если вы привыкли курить, то вам разрешается, можете курить, хотя сам я не курю и если вас интересует мое мнение, то я считаю, что это плохо и вредит здоровью, но если уж вы так привыкли, то я вам не запрещаю. И я делаю ему еще некоторые поблажки, и все для того, чтобы он почувствовал ко мне благодарность. А про себя думаю, что трачу столько сил на человека, на которого не потратил бы ни единого слова, и все из-за той истории, которую тяжело вспоминать, но и забыть трудно, и мало того — я смотрю и всматриваюсь в этого человека в надежде понять, что он перенял у Дины и что она переняла у него, и даже сам, общаясь с ним, уже усвоил некоторые его манеры.

Вначале я скрывал от жены всю эту историю. Но признание вырвалось наружу и рассказалось само. Она выслушала меня и не проявила никакого интереса. Казалось, я должен был почувствовать удовлетворение. Но нет, я был недоволен. Хотя и знал, что, веди она себя иначе, я был бы недоволен еще более.

Какое-то время спустя он выздоровел, поправился и пришло время его выписывать. Я подержал его еще день, и еще, и снова наказал сестрам хорошо относиться к нему, чтобы он не торопился уходить. А времена были послевоенные, даже больных трудно было содержать, не говоря о выздоравливающих. Так что уж тут говорить о вполне здоровом! И я отдавал ему часть того, что приносили мне крестьяне. А он все лежал, и ел, и пил, и толстел, и наслаждался, и читал газеты, и гулял по парку, и играл с больными, и шутил с сестрами. Он набрал в весе и был уже здоровее тех, кто за ним ухаживал, и его уже стало невозможно более держать в больнице. Я велел дать ему прощальный обед и выписать.

Назад Дальше