Вначале был звук - Макаревич Андрей Вадимович 7 стр.


Терпеть не могу похороны, особенно наши, российские — тяжелый, весь пропитанный суевериями обряд. Хорошо, что перестали нанимать плакальщиц. Мы прощаемся не с человеком, а с его телом. А его там давно уже нет. А сам он — я это физически чувствую — находится в этот момент где-то совсем рядом с нами, смотрит на все это дело и очень не одобряет наших страданий, ужасных речей и общего мрачного пафоса происходящего. Иногда даже смеется. «Прощайтесь легко, вспоминайте весело!» — говорит он.

Не можем, не умеем. Не привыкли.

Я пытаюсь вспомнить, как выглядел Гаврилыч два последних месяца болезни — и не могу. Не помню. Это был какой-то плохой грим. Мне кажется, на том свете каждый человек выглядит так, каким он был в самые лучшие годы своей жизни. А по-другому ведь и быть не может, правда?

Я вижу, как он склоняется надо мной (он всегда склонялся надо мной, а как еще, когда на полторы головы выше?) и тихо спрашивает: «Ну что, Макарушка?» И глаза у него веселые и хитрые. И это значит, сейчас будет какой-то необыкновенный праздник, и он без нас не начнется, поэтому надо мчаться, а там уже все собрались и зажарили целого быка, или вдруг сразу в самолет, невзирая на время суток и отсутствие билетов, и — в Питер, или в Астрахань, или бог знает куда, и вокруг будут прекрасные люди, самые близкие друзья, и настоящее веселье и ощущенье небывалой любви, и отказываться бесполезно, потому что он все равно тебя не отпустит, и вообще не может нормальный человек противостоять этому урагану, и плюешь на свои жалкие и скучные личные планы и летишь.

У него по-другому не бывало.

У меня и моих друзей список телефонов начинается с Гаврилыча — «Александр Абдулов». Очень удобно, не приходится искать. Нажал на телефоне список номеров — он первый выскочил.

Как будто сам тебе позвонил.


...И спасает свобода закрытых глаз,

И лишь вздрогнешь, порвав канитель постоянства

В миг, когда от людей, уходящих от нас,

Остаются пустые-пустые пространства.

Догнать и перегнать Америку

Не успел я, прилетев в Нью-Йорк, разбросать вещи по номеру, как ко мне ворвались мои старинные друзья – очаровательная семейная пара – и выяснилось, что мы немедленно едем к ним в гости, так как месяц назад они наконец купили дом в пригороде. Отпираться было бессмысленно.


Сколько раз я проходил это – и всегда заново поражался контрасту: вот ты ползешь на машине по Манхэттену, как по дну гигантского мраморно-зеркального ущелья, торчишь на светофоре на каждом перекрестке, потом вдруг ныряешь в туннель под Гудзоном и выныриваешь совсем в другом мире — бескрайнее открытое пространство, редкие низкие строения, перелески. Домик моих друзей оказался под Принстоном — по американским меркам недалеко, миль сорок. Через полчаса мы свернули с трассы, поехали медленнее. Пейзаж вокруг нас очень напоминал подмосковный — ели, дубовые рощицы, зеленые холмы. Чего-то только мучительно не хватало — нет, не березок. И даже не мусора. Чего-то еще. Мы незаметно въехали в поселок. Незаметно, потому что не было никакого въезда. Просто на лужайках появились домики. Не большие и не маленькие. И стояли они друг от друга не очень далеко и не слишком близко. С яркими детскими площадками, надувными бассейнами, беседками и мангалами. По лужайкам бродили ленивые толстые белки. А вот заборов, не было. Вообще.

Какая же непривычно было на это смотреть! Как будто ходил всю жизнь с соринкой в глазу, и она уже вросла туда, и не болела — просто немного (казалось!) портила картину, а тут ее взяли и вынули. Ребята! Отсутствие забора — это не просто красиво. Это очень серьезно. Это значит, что тебе нечего прятать и скрывать. И людям вокруг тебя — тоже. И что никто не полезет через забор за твоим добром. Всего-то навсего, да?

Как же быстро летит время! Уже ушли в прошлое и стали достоянием истории мировой архитектуры первые строения новых русских — чудовища из красного кирпича с рахитичными окошечками-бойницами, рожденная подсознанием причудливая смесь кремлевских палат и Бутырской тюрьмы.

И уже кто-то начал понимать, что если затеял строить себе хоромы в четыре этажа, то никак не могут эти хоромы стоять на двенадцати сотках, упираясь всеми окнами в соседний дворец. И что коттедж, оказывается, может быть красивым, и для этого нужно просто заткнуть фонтан самовыражения и пригласить хорошего архитектора и доверять ему. И все это уже происходит. Только мы этого не увидим — это все за глухим каменным забором.

Два раза в день я проезжаю мимо крепостной стены высотой в три этажа. Она сложена из темного гранита, видимо очень дорогая. Прямо за ней стоит дом — тоже из темного гранита, тоже в три этажа, торчит только крыша. От окон этого дома до стены — метра два-три. Я пытаюсь представить себе — кто эти люди, как им живется в такой красоте? Чему они радуются, какие у них дети? И главное — чего они так боятся? Прокуратуры? Киллеров? Так ни от тех ни от других стены, как выяснилось, не спасают. Боятся, что завтра все отберут? Так отберут вместе со стенами! А от деревенских воришек восемь метров скальной породы, согласитесь, многовато. Тут танком надо.

И знаете, о чем я подумал, стоя на лужайке у домика своих американских друзей? Мы можем сколько угодно кричать о нашем российском величии и мировом могуществе, но догоним и перегоним Америку только в тот день, когда обнаружим, что научились жить без заборов.

Вы способны представить себе Россию без заборов? Вот и я нет.

Еще совсем недавно я думал

Еще совсем недавно я думал, что в продолжительности человеческой жизни заложена какая-то ошибка. Я полагал, что трагизм бытия состоит в несоответствии возраста души и тела. Только-только душа твоя набралась опыта, мудрости и обрела вкус к жизни, а телу уже пора на свалку: срок вышел. И казалось мне, что сроки жизни, упомянутые в Библии, гораздо разумнее и справедливее.


А хорошо бы, думал я, как какой-нибудь Дункан Мак’лауд, вообще жить вечно. Сколько всего интересного увидишь! Не получится.

Дело в том, что мир меняется. И гораздо быстрее, чем мы. И вот уже снова эстетика всего окружающего вдруг поменялась полярно. А ты рос, мужал, постигал, что такое хорошо и что такое плохо, и шел с такими же, как ты, дружным несметным отрядом под общим флагом куда-то к свету. И вдруг замечаешь, что торчишь на плацу один-одинешенек, флаг твой изрядно вылинял, бойцов разнесло кого куда, а окружающие тебя совершенно незнакомые люди едят тараканов. Наслаждаются, горячо обсуждают их хрусткость и косятся на тебя: у тебя что, морковка из кармана торчит? Отстой! А вокруг гремит раздражающая тебя непонятная музыка, литературой теперь называют блоги, и вообще человечество поделилось на две группы — продвинутые ломятся на вернисаж, где художник какает на свою картину, а остальные вперились в «Дом-2».

И это ведь эстетика. Черт с ним, с искусством. А как быть с этикой? Как быть с тем, что вчера казалось тебе недопустимым, пошлым, безнравственным — и на твоих глазах возводится в норму, а то и в эталон?

Заметьте: я не про то, что морковка — хорошо, а тараканы — плохо. Сейчас изучают их питательность, может, и пополезней моркови будут. Докажут. Со временем обязательно докажут. Хорошо или плохо — тема для совершенно другого и вполне бессмысленного разговора. Просто все не так, как ты любишь.

Яду мне, яду...

Перечитывал недавно записки Раневской. Это записки очень обиженного на судьбу человека. Так ли обидела судьба народную аристку СССР, всеобщую любимицу, человека невероятной популярности? И когда она костит новый театр и новых артистов, думаешь: про кого это? Про Евгения Леонова, Олега Янковского, Табакова, Ефремова, Смоктуновского, Евстигнеева? Про Любимова, Захарова? Да вы что, Фаина Георгиевна? Просто мир вокруг взял да и изменился. Артисты стали по-другому играть. Режиссеры — ставить. Ну да, не МХАТ. Не Грибов, не Жаров. По-другому.

Выхода, видимо, два.

Запереться среди любимых книжек, пожелтевших фотографий и засушенных цветов своей юности и ворчать в пустоту.

Так себе.

Делом своим доказать самому себе и тем, кто вокруг, что можно и иначе. Как ты любишь. И пусть удивятся, что, оказывается, можно и так. Это ведь не обязательно, как вчера. Ты тоже менялся, взрослел, даже если тебе этого не хотелось, и в ту же реку второй раз все равно не войдешь. Ты просто не танцуешь, как они.

Третий путь — затанцевать, как они, кажется мне неприемлемым. Обман будет замечен сразу с двух сторон — и молодыми, и теми, кто их не любит. Не надо ни под кого косить, особенно взрослым под маленьких. «Заигрывая с молодежью, ты заигрываешь со своими могильщиками». Это Кундера.

Просто делай, как любишь.

Жук

Просто делай, как любишь.

Жук

Случилась эта история около полугода назад, в ноябре. Мы с «Оркестром Креольского Танго» собирались в Лондон — записывать новый альбом, и меня преследовала идея: записав его, тут же выпустить, сделать человечеству такой предновогодний подарок. Поэтому все, что можно было сделать заранее, делалось заранее. Уже готова была обложка, и мы решили в довершение ко всему снять клип.


Клип на еще незаписанную песню — это было лихо. Мы нашли деньги, договорились с отличным режиссером, придумали очень простой сценарий: по белому пространству ползет жук, но как только он достигает края, человек накрывает его стаканом и возвращает на место. Все это повторяется снова и снова. История вызывала всякие ассоциации, и я был доволен. Назначили день (вернее, ночь) съемок, заказали технику, нашли актеров. Проблема оказалась одна: в жуке. Выяснилось, что в ноябре месяце в Москве жука найти невозможно. Есть все: тигры, крокодилы, змеи и слоны. Есть сверчки и тараканы. Жуков нет. Ночь съемок приближалась, павильон и техника были оплачены, мы прошерстили весь Интернет и дежурили на Птичьем рынке. Я сходил с ума. Наконец, накануне съемок случилось чудо и жук был найден. Единственный в Москве. Он был очень похож на майского, хотя назывался каким-то африканским копром и стоил кучу денег. Жука посадили в баночку с мятой бумагой, несколько раз он начинал дремать, нам казалось что он умер, и я снова сходил с ума.

Наступила долгожданная ночь, и мы решили сначала отснять все с артистами, чтобы не мучить их ночной работой. Я завернул баночку с жуком в шарф и поставил поближе к батарее, чтоб, не дай бог, не замерз. Режиссер установил потрясающий свет, посреди огромного павильона была выстроена декорация — изогнутое белое пространство, началась съемка, все получалось очень красиво и я совершенно успокоился и воспрял. Часа через четыре все, что можно было снять без жука, было снято, над столом установили специально заказанную уникальную камеру, чтобы снимать жука во весь кадр и смотреть на все жучьими глазами.

На съемки собрались журналисты музыкальных изданий — мы очень давно не снимали никаких клипов. Они ходили за мной, уговаривали рассказать сюжет, а я важничал и делал загадочное лицо.

Жук, вопреки моим опасениям, у батареи отогрелся и развеселился страшно. Когда я появился в павильоне с баночкой и заявил, что главным героем кино будет жук, журналисты ахнули. Перед тем как пустить его в кадр меня уговорили сфотографироваться с ним на ладони. Я посадил жука на ладонь, вспышки засверкали, жук расправил крылья, взлетел и скрылся во мраке. Когда столбняк прошел, я понял, что мы погибли. Павильон имел 60 метров в длину, 30 в ширину и 1 5 в высоту, был по краям завален всякой дрянью и найти в нем двухсантиметрового жука было сложнее, чем иголку во всем сене мира. Еще два часа монтировщики, актеры, журналисты и я, потерявший голову от горя, занимались совершенно бессмысленным делом: прошаривали павильон сантиметр за сантиметром. Мы нашли его. Он влетел в раскаленный осветительный прибор и погиб, как Икар. Он лежал на полу, очень похожий на живого, но не шевелился. Искусственное дыхание результатов не дало. Все было кончено.

Да нет, конечно, мы уехали в Лондон, режиссер через неделю нашел еще одного жука — похожего, снял его у себя в кабинете на столе обычной камерой, и все равно все получилось очень красиво, и клип был готов в срок и никто его в результате толком не видел.

К чему я это рассказываю? К тому, что все на свете предусмотреть невозможно.

Хотя стремиться к этому надо, верно?

К Деду Морозу

Не могу сказать, что в детстве мое отношение к Деду Морозу было однозначным. Кажется, вопрос: существует ли он на самом деле, как-то не стоял. Дед Мороз устраивал меня, как абстрактная субстанция. Достаточно было того, что в Новый год я получал от него, точнее от его имени, подарки — они обнаруживались утром под елкой.


Помню, я всегда ужасно хотел подсмотреть, кто же их туда кладет — не нереальный же дед с ватной бородой, в самом деле! Я даже подозревал родителей и пытался прикинуться спящим, чтобы увидеть, как это происходит. И всегда засыпал. Поэтому, когда вдруг однажды вечером приперся настоящий Дед Мороз с бородой и мешком, я впал в ступор. Нет, я видел таких на уличных гуляньях и детских елках, но там это, скорее всего, были переодетые артисты. А тут — прямо в нашу комнату! (Мы жили тогда еще в коммуналке.) Нос у него был нечеловечески красный, голос строгий и грубый. Он поинтересовался, как я вел себя в уходящем году (я что-то пролепетал) и велел тащить из мешка подарок. Я так хотел, чтобы он скорее ушел, что выхватил оттуда что-то самое первое, не глядя. Радости не было. Когда потом мне рассказали, что это был мой отец, я не поверил. Я не верю до сих пор. Наверно, этот все-таки был настоящий.

У моего товарища в семье другая традиция. Дочка (ей лет восемь) пишет письмо Деду Морозу с заветной просьбой, и вешает его на елку. В новогоднюю ночь Дед Мороз читает послание и утром под елкой дочку ждет заказанный подарок. Не знаю, что думает девочка по поводу механизма прочтения Дедом Морозом ее письма и пыталась ли она подловить старика за этим занятием. Но в прошлом году у них произошла восхитительная история.

Девочка (назовем ее Машей) написала письмо Деду Морозу за несколько дней — в этом году ей очень хотелось маленький розовый мобильный телефон. Накануне Нового года они всей семьей поехали на машине за покупками, застряли в пробке, стукнулись с кем-то. Родители расстроились, потому что ремонт ожидался недешевый и вообще как-то очень невовремя.

Вечером бабушка сообщила по секрету родителям, что Маша, вернувшись домой, долго ходила вокруг елки, маялась, потом сняла свое письмо, порвала его и выбросила в помойное ведро. Она посчитала, что Деда Мороза в лице ее родителей будет нехорошо нагружать помимо ремонта машины еще и ее телефоном.

Что было дальше? Конечно, папа полез в помойку, нашел разорванное письмо, сложил обрывки и утром маленький розовый телефон лежал под елкой.

Нет, но какая красивая история!

К русской кухне

Или вот еще интересно: почему русская кухня не сделалась общечеловеческим достоянием?


Раньше я наивно полагал, что кухня распространяется по миру, потому что она вкусная. Это чепуха. Во-первых, я никак не могу назвать русскую кухню невкусной. Соленья, варенья, щи, жаркое, расстегаи и кулебяки — да вы что? А уха по-царски? А поросенок с гречневой кашей? А черная икра, наконец, царствие ей небесное? Во-вторых, невкусных кухонь вообще не бывает — бывают плохие повара (исключение, наверно, составит праздничный стол эскимосов, и то это весьма субъективно.) Грузинскую кухню я считаю одной из самых изысканных в мире, а грузинских ресторанов по планете что-то не видно.

Потом я понял, что кухни чаще всего проникали в страну вместе с эмиграцией. Возникали районы, землячества, они открывали рестораны сначала для себя, и постепенно кухня ассимилировалась вместе с эмигрантами. Так наверно произошло с итальянскими ресторанами. Или с китайскими.

А вот с французскими уже непонятно. Я что-то не припомню массовой эмиграции из Франции. Что, действительно французская кухня самая тонкая в мире, или это удачный двухсотлетний пиар — примерно как у них с вином вышло? И уж совсем меня ставит в тупик триумфальное шествие японской кухни по миру. С чего? В Москве японских ресторанов больше, чем в Нью-Йорке и в сто раз больше чем русских. Это при том, что вся эта сырая океанская рыба — вещь весьма специфическая, и к национальным кухням тех народов, которые сегодня по миру эту рыбу с удовольствием пожирают, не имеет никакого отношения. Я бы еще понял, если бы у нас размножились китайские заведения — и географически, и исторически. Нет, победили японцы, а мы с ними, между прочим, до сих пор формально находимся в состоянии войны. Что за черт?

В любом городе Европы и Америки вы найдете множество итальянских, японских, французских и китайских ресторанов. Поискав, отыщете индийский и греческий. Редко — еврейский. Русские рестораны за границей находятся исключительно на территории русских поселений. Успешных исключений я знаю два — «Максим» в Париже и «Самовар» на Манхэттене. В первом пел Алеша Дмитриевич и существует он сто лет. В числе создателей второго — Иосиф Бродский и Михаил Барышников. А ведь мощнейшая волна русской эмиграции хлынула в Европу и Америку в годы революции, причем ехали не последние люди. И что? Принесли они с собой русскую кухню? Если и принесли, то не прижилась. Почему? Два возможных ответа.

Первый. Русская эмиграция сама не ассимилировалась — не наше это. Так и жила (и живет) своим углом. А за годы советской изоляции (да и последующие — за исключением короткой горбачевской эпохи) в иностранном общественном сознании сложился такой неприятный образ России, что за стол к ним как-то не хочется.

Назад Дальше