Роддом, или Неотложное состояние. Кадры 48–61 - Татьяна Соломатина 19 стр.


— А всё почему?

— Потому что собирались выпить аперитивчик. Но так увлеклись, что аперитивчик превратился в основное блюдо.

— Вот! Истину глаголишь, другой человек!

— Я — один человек. Заведующий… Сам ты — другой человек!

Друзья рассмеялись. После чего Святогорский снова как-то скуксился.

— Всё равно не могу понять. Сколько лет живу. Чего только не повидал. Как один человек может уйти от другого человека только потому, что другому человеку перелили донорскую кровь?!

— Аркаша! Сколько бы мы ни пожили и ни повидали — мы ничего не можем знать про других человеков. Мы даже про одних и тех же не слишком многое знаем. Что уж там — про других!

Святогорский назидательно воздел указательный палец.

— Всё-таки ты из нас — самый умный!

— Мы сейчас не об этом!

Друзья, изобразивши всё в полном соответствии с известной мизансценой, снова налили. И Святогорский поднял стакан, намереваясь наконец-то произнести тост:

— Мы о том, что мы одни. Всегда одни. Мы сами по себе. И самим себе мы — другие! Вот — за это!

— Так за это или за то?!

— Да иди ты!


Чокнулись. Выпили.

Поняли, за что пили?

А кто бы не понял!

Кадр пятьдесят восьмой Иная

В далёком 1955-м году в глубоко упрятанном сибирском селе родилась одна крепкая здоровая девчушка.

Росла она без особых проблем. В школу чуть не по морозу босиком бегала, — а школа-то была аж ещё через три села. Одна на весь район. Без всякого современного баловства вроде школьных автобусов. Бабке и матери помогала. Отца — побаивалась. Младших — воспитывала. Всё как у всех. Кроме одного. Сильно умная была. Отличница. Как свободная минутка — цап книжку и давай читать. Наберёт в библиотеке — и читает, читает, читает. Другие как школу окончили — сразу замуж. Или в ПТУ какое в ближайшем городке — чего там — всего-то сутки хода напрямик бродами да лощинами. И там уж замуж. А эта — нет! В Москву намылилась. Отец, естественно, был «категорически против». Даже так: «ка-атгрически!». Мол, уедешь — не возвращайся! Как отрезал. Бабка с матерью порыдали туда-сюда, собрали кой-чего: бабка «похоронные» свои, мать — так, что на чёрный день было припрятано. Дождались, чтоб отца дома не было и — сперва, из села на перекладных — до того самого городка. Затем автобусом — до следующего. А там уж добрые люди рельсы к шпалами поприколачивали, поезд сверху поставили и… Здравствуй, Казанский вокзал! Делов-то. Вот она! Москва!

В МГУ со свистом пролетела. Это она у себя там в глубоко закопанном сибирском селе умная была. А здесь таких умных — со всей страны. Тут умнейших из умнейших выбирают. Или умнейших из блатнейших. Так что если ты не из этой породы — вообще гением надо быть. Или стать.

А отец что говорил?! Боялась-то она его сильно. Он за восемнадцать лет жизни дай бог ей двадцать слов сказал. Из которых два последних: «НЕ ВОЗВРАЩАЙСЯ!»

Да и не особо хотелось, если честно. Делать в далёком-глубоком сибирском селе совершенно нечего. То есть — пахать как раз надо от утренней зорьки до вечерней. А вот делать — нечего. И замуж не выйдешь. Кто из парней посообразительней — тоже уехали кто куда. Кто просто крепкие — в армию забрали. Да и те уже все при невестах. Лет с четырнадцати там уж по сеновалам все. Только она одна книги и читала.

Поплакала. Мороженого купила. Да и пошла устроилась на хлебзавод.

На следующий год в технологический пищевой промышленности поступила. Ни шатко, ни валко — окончила. И всё на том же заводе стала мастером цеха хлебобулочных изделий. Со временем квартирку получила от завода. Однокомнатную.

Жила ровно. Никаких романов. К тридцати опомнилась — замуж-то надо! То есть, конечно, не то, что опомнилась — вроде и не забывала. Да ведь не за кого. Знакомиться — негде. Пока училась — на курсе только несколько мальчиков было. Всех сразу расхватали. На работе — все женатые. И те ещё принцы. А она в детстве романов авантюрных обчиталась. И хотя уже давно выросла, и калачом тёртым была — знала, где когда что выбросят и как в очереди себя вести, — всё ещё романтики не утратила. Наверное, ни одна женщина до самого конца той романтики не утрачивает.

Красавицей никогда не была. Кругленькое простое личико. Не слишком выразительные глаза. Такая вся, как редька. Хорошенькая и крепенькая. Но — не красавица. Низенькая. Крепко сбитенькая. Прям как есть — плюшка московская. «Традиционная большая плюшка, вырабатываемая из муки высшего сорта на основе дрожжевого теста с ярко-выраженным сливочно-ванильным вкусом. Поверхность московской плюшки посыпана сахарным песком. Изделие в форме сердца очень мягкое, пышное и необыкновенно вкусное. Срок годности семьдесят два часа». О хлебобулочных изделиях она знала всё. И воображала себя именно что московской плюшкой. Хотя, когда была особенно честна с собой, вспоминала о палянице («пшеничный украинский каравай, представляющий собой подовый круглый хлеб с надрезом с выраженным козырьком») или же о хлебе столовом подовом («традиционный круглый ржано-пшеничный хлеб из двух сортов муки»). В любом случае, она считала, что её срок годности истекал.

Конечно, были у неё подружки, постоянно пытавшиеся устроить её судьбу. Да как-то всё мимо. Каких-то находили всё… То инженеров пошарпанных на сто двадцать рублей, то сантехников-алкоголиков. И всё пеняли, что она слишком перебирает. Она не перебирала. Просто они ей не нравились, и всё. Она даже в газету писала, в отдел объявлений. Очень долго собиралась. Было ужасно стыдно. Наконец пришла в редакцию, меняя цвета. А там равнодушная тётка — до ужаса похожая на неё саму, — пробежала текст объявления, внесла правки и сокращения (вот тут сердобольно объяснив, что чем меньше знаков — тем меньше платить), взяла оплату, выдала квитанцию. Вместо ожидаемого мешка писем пришло всего два. В одном безногий инвалид-вдовец шестидесяти пяти лет предлагал совместное ведение его приусадебного хозяйства (читай: на шести сотках горбатится некому, как жена померла). Ей! Цветущей тридцатилетней женщине! В другом — запойный (о чём, надо отдать должное, честно предупредил) разведённый прораб обещал в свободное от запоев время «любить и обеспечивать». Вдовца она сразу отвергла. С прорабом даже встретилась. Судя по его внешнему виду, времени, свободного от запоев, у него почти не оставалось. Да она сразу понимала, что в газете нечего ловить. Сколько раз листала — одни бабы. Тут семи пядей во лбу не надо чтобы понять — пустое.

Раз она даже сходила на танцы в клуб «кому за тридцать». Хотя ей тридцать вот только исполнилось. Но «почти» — это уже же считай «за». Это любая женщина понимает. В клубе тоже было нечего ловить. На сорок цветущих девчонок — пара несвежих парней. Весьма нетрезвых, что характерно. Не то для храбрости, не то по привычке. Уселись друг с другом в углу и, шевеля волосами в носу, стали громко обсуждать присутствующих дам, непристойно хохоча. Сторожиха их чуть позже и вывела.

В далёкое-глубокое село так ни разу и не съездила. Бабка уже померла. Отец и мать были ещё крепкие, молодые. Шутка ли — мама её в семнадцать родила, отцу — двадцать было. Получается им сейчас сорок семь и пятьдесят. Ещё даже не пенсионеры. Зачем она им? У них мал-мала-меньше есть. Работа в колхозе и у себя на подворье, и по дому. Мать втихаря писала. Рассказывала, что да как. Интересовалась, не прислать ли денег. Денег ей хватало. И ещё, конечно же, мать пеняла тем, что младшие ей уже внуков и внучек нарожали, и только она, старшенькая, любименькая, самая умненькая — никак. Москвичка с квартирой! И всё никак. Что ж это за бабий век без дитя?! Уж старая. Аж тридцать лет. Легче от маминых писем не становилось. То что она в чужой огромной Москве какой-никакой вуз смогла окончить и к тридцати годам мастером цеха стать — никого не интересовало. Мать даже как-то очень по-сибирски не раз язвила, что стоило за десять тысяч вёрст катиться и пять лет учиться, если любая нормальная баба опару поставит и печь растопит. Понимала бы чего!

И тут как-то профком билеты распространял. В Большой театр! На что-то там особенное. Со знаменитостями. Она тринадцатый год в Москве, а в Большом ни разу не была! Купила два билета, чтобы не так стыдно. Пошла сама.

Большой её поразил. Нет, не то, что происходило на сцене. Музыку она никогда особо не любила. Шум и шум. А если ещё и поют — вообще ужас. Ладно, если песенку какую в телевизоре, что потом можно под рюмку с подругой напеть. А когда толстые раскрашенные дяденьки и тётеньки со смешными серьёзными лицами два часа завывают — ой! И не разберёшь ничего! То гудят так, что в животе звенит, а то как запищат — что зубы прихватывает. Хорошо в программке коротко написано что к чему. Так что опера её не сильно заинтересовала. А вот сам театр!.. Его роскошью её буквально придавило. А ещё — люди. Такие красивые дамы, в потрясающих платьях. Где они такие берут? Она сама не нищенка, затоваривается как положено, «слева», и лучшее своё всё надела и даже венгерские лодочки. Но рядом с театральной публикой выглядела очень серенько. Сельской простушкой. Как будто и не прожила в Москве столько лет. Может, давали бы что-то не столь особенное, да не с такими знаменитостями — она бы ещё была ничего. Но сейчас выглядела как серая мышь. Да ещё и одна! Когда все роскошные женщины при солидных мужчинах.

В антракте выпила коньяка в буфете. Стоил он здесь, как три бутылки. Но настроение было ни к чёрту. Во втором антракте — опера была долгая, в четырёх действиях, — выпила ещё.

После окончания вышла, села в сквере у фонтана. И долго-долго сидела и смотрела на публику. Пока все не разошлись. А потом разрыдалась. Взалхёб. За всё про всё.


— Вам плохо? — Кто-то потрогал её за плечо.


Перед ней стоял очень высокий, тощий и очень некрасивый мужчина со скрипичным футляром в руках. Но было в нём что-то такое… Что-то необъяснимое, неуловимое. Обаяние. Внутренний свет. Она бы не сказала. Не сформулировала бы.

Он проводил её домой. Она влюбилась. Сразу же. Как приникает измученный жаждой к воде, так и она прильнула к мужской ласке.

Роман длился три месяца. А потом он без предупреждения исчез. Она спохватилась, что ничего о нём не знает, кроме имени и того, что он — чёрт знает какой порядковый номер скрипка в Большом. Не будь она простая сельская девчушка и мастер-технолог — она пошла в администрацию, чтобы выяснить! Потому что ничего плохого не было, напротив. Они уже планировали расписаться. Да, встречались у неё, но только потому, что он жил в общежитии. Женат он не был. Или, по крайней мере, врал, что не был! Договорились, что он приедет к ней на выходные. С вещами! Нежно поцеловались на прощание. И вот он пропал. Она ждала неделю.

В администрации состроили мрачную мину, поинтересовались, кто она и что. Девушка? Ах, любимая? Прям даже невеста? Надо же. Почему же вам его родители не сообщили? Скоропостижно скончался. Упал прямо во время репетиции — и умер. Что-то с сердцем. Уже похоронили. В родном городе. Можем дать координаты.

Координаты она не взяла. Как обухом ударенная, пошатываясь, вышла в тот же скверик, села у того же фонтана. И снова рыдала. Но уже никто не подошёл.

Ещё через неделю окончательно прояснилась, что она в интересном положении. Разумеется, она не стала делать аборт. И в положенное время родила прехорошенькую, хотя и маленькую — меньше двух килограммов, — девочку. Написала матери. Мать сперва пожурила, что не дело это — без мужа рожать. А уж потом плакала от счастья, — по письму видать — всё закапала. Поздравляла и радовалась. Хоть дочка будет, они заботливее сыновей.

В декрете сидела недолго. Заводские ясли и садик были — жаловаться не на что. Зарплата приличная, на всё хватало. Девочка только росла странная. Тоненькая, хрупкая, высоченная — на пол головы выше всех сверстников. И от стыда, что такая каланча — сутулилась. Плюшка московская родила коричную палочку! И очень уж часто простужалась и в яслях, и в садике. Чуть что — сразу бухыкать и сопливить начинает. Другим хоть бы хны от сквозняков осенних, метелей зимних, весенней капели и адской летней жары — а эта, чуть что, болеет. Педиатры в детской поликлинике и рахит ставили, и сколиоз, и бронхиты бесконечные. Ничего она для своей доченьки не жалела. Лучшие продукты с рынка — а та отщипнёт крошку, а то и одну клубничку в день — и всё, ей хватает. У матери аппетит волчий. А дочь — ну цыплёнок цыплёнком, одно зёрнышко в день. И не заставишь. Вся в отца вышла — и статью, и аппетитом. И здоровьем, похоже. Точнее — нездоровьем. Мать её и на курорты черноморские каждое лето — никакого эффекта. Другие дети чёрные, из воды ледяной не вылезают. Красавчики здоровые. А её паучонок в тень забьётся — в воду не загонишь.

Зато такой талантливой ни у кого не было. В шесть лет в музыкальную школу сама пошла записалась. К матери домой пришли! Говорили, у вашей дочери — абсолютный слух! Она её, конечно, отругала. Но такая уж это была девочка. Необыкновенная. Ещё и имя ей её самая обыкновенная мать дала необыкновенное. Габриэль. Когда мама сама была девочкой, к ним в сельский клуб как-то привозили кино. Оно так и называлось «Габриэль»[27]. Хоть оно и было чёрно-белое, и копия была очень некачественная, но это было о красивой разноцветной жизни, полной всего-всего! И смотреть этот фильм она ходила каждый день.

И в художественную школу её Габриэль записалась сама.

К седьмому классу Габриэль была выше мамы на две головы. Хотя весила раза в четыре меньше. Мама совсем уж махнула рукой на личную жизнь и с удовольствием ела плюшки московские, пельмени сибирские, вареники украинские. И всё, что готовила сама. В промышленных количествах. И готовила преотменно! В надежде, что и дочь наконец… Но дочь могла на одной куриной ножке неделю протянуть.

А уж как умна была её Габриэль! Куда умнее школьных учителей. После первых трёх классов сама перевелась в физико-математическую школу. В восьмом классе выиграла несколько московских олимпиад. И… не пошла в девятый-десятый.

Мать была в шоке. Учителя — в шоке. Директор школы — в шоке. Все хором и по отдельности уговаривали опомниться. Но она свалилась с тяжелейшим обострением хронического обструктивного бронхита. У неё и раньше были эпизоды слабости. Сказать по правде мать, с детства приученная к работе по дому, считала дочь лентяйкой. Иногда все выходные пролежит на кровати — нет, чтоб матери помочь! Но сама над своими такими подлыми мыслями первая же и смеялась. Много ли тех сил надо, в однушке прибраться! Да и не для того она всего этого добилась, чтобы из дочери персонажа Гиляровского делать. Пусть отдыхает. Мать уж за двоих в детстве отгорбатилась. А то и за семерых. Тем более, дочка не просто так валяется. А то книги читает (все у дивана свалила раскрытыми, неряха!), то что-то пишет. Стихи. А то и ноты. Уж сколько ей тех нотных тетрадей накупила прекрасных, а она вдруг какой-то обтрёпанный клочок схватит, вроде квитанции квартплаты, набросает там линии — и давай кругляши с хвостиками рассаживать. Мать очень удивлялась, что ж она у пианино не сидит, скрипку почему в руки не берёт? Самое ж лучшее, что можно было найти — куплено! Габриэль смеялась и только целовала мать в макушку. Говорила, мол, чтобы музыку слышать, инструмент не нужен. Как же не нужен?! Мать свою дочь не понимала. И даже боялась. Ворчала. Обожала. И боялась.

Год после восьмого класса провалялась Габриэль на диване. Мать несколько врачей домой приводила. Да только Габриель всех со скандалами выгоняла. А некоторые — и сами уходили. Дочка их экзаменовать начинала на предмет медицинских знаний. Ну куда это годится!

Год бирючихой пролежала. Правда, испанский выучила. Английский и французский она уже знала. Мать понятия не имела — откуда. Ну, английский, положим, в школе проходят. Но не до степени же свободного чтения книг в оригинале.

Через год Габриэль встала с дивана. Сдала экстерном девятый и десятый классы. Получила аттестат. И поступила в консерваторию на композиторский. Через год — бросила. Хотя все уверяли — талант. Затем в МГУ (материна мечта!) поступила. Да не на какую-то там филологию, которую мать в своё время не подняла. А на факультет вычислительной математики и кибернетики. Но тоже ей быстро надоело. Сказала: скучно, тупые все.

Мать уж и не знала, что делать. Гордыня у дочери. А Габриэль над матерью смеялась. Говорила: плюшка наша московская в религию ударилась.

Так хоть в свою! А дочурка на год в Индию умотала. Куда! С её-то здоровьем! Мать плакала. Но Интернет бодро освоила и с дочерью переписывалась. И очень тосковала.

Ещё лет пять по планете моталась — чем жива была, непонятно. Зарабатывала — где переводами. Где кому портрет нарисует. А то и скульптуру изваяет. Хочет — по переходам на скрипке играет. А хочет — кому программное обеспечение наладит, софт напишет (мать понятия не имела, что это такое, надеялась — хоть что-то приличное.) И ещё была вроде как журналист. Но не на постоянной основе в какой-нибудь порядочной газете. А в десяти местах сразу. Мать такого не понимала. Но когда дочь купила им двухкомнатную квартиру, да поближе к центру — успокоилась. Но однушку продавать не стала. Сдала. Мало ли. А ну как дочка замуж выйдет — не мешаться же старенькой маме под ногами у молодых.

Габриэль только смеялась. И снова и снова целовала свою мать в макушку. Замуж она не собиралась. Мать тихонько плакала по ночам. Понимала: кто ж такую возьмёт? Хоть бы ребёночка… Но молчала. Дочь могла быть очень жестокой. Лучше не трогать.

Матери было уже шестьдесят, она уже вышла на пенсию. Габриэль исполнилось тридцать. Она была полностью довольна своим образом жизни. Хотя мать и зудела в углу, что при таких талантах можно было бы то и это, так и так, а не вот так, не растрачивать себя!

И вот как-то раз Габриэль сообщила матери, что беременна.

Мать сперва поворчала про позор без мужа. Тихонечко, чтобы дочь не слышала. А потом — обрадовалась, разрыдалась, вспомнила всю свою жизнь. И даже хотела спросить, кто отец. Но испугалась. А потом испугалась ещё раз, когда её умная и талантливая Габриель стала её пугать тем, что будет рожать в воду. В воды. В священные воды Ганга. А то, может, и под стогом. В поле. Не решила ещё. Во всяком случае ко врачам — точно не пойдёт. Потому что они запретят ей рожать. Несерьёзно говорила. Вроде как. Вроде как над матерью шутила. Но когда срок был уж недель под тридцать — мать подступилась к дочери с серьёзным разговором, преодолевая страх. Потому что любила её больше жизни. А когда ты любишь больше жизни, переступать через инстинкт самосохранения легко и просто.

Назад Дальше