О маленьких рыбаках и больших рыбах. Наш аквариум - Юрий Цеханович 5 стр.


Не успел я сделать и трех шагов, как завертелось, завертелось оно у меня под ногами, как живое.

— Ой! — и я уже в воде.

В первый момент я этому не поверил. Не может быть! Не хочу!

Это мне снится! Но ледяная весенняя вода, от которой я сразу же до костей озяб, очень убедительно доказывала, что это не сон, а горькая действительность. И в тот же момент другая мысль меня успокоила: «Но ведь я не тону — бревно-то ведь вот оно, я держусь за него». И в самом деле, правой рукой я обхватывал толстое бревно, так коварно меня обманувшее. Удочка и корзинка, которые я нес в этой руке, плавали теперь по другую сторону бревна.

И еще одно в то же мгновение пришло мне в голову: «Сапоги»! — Но я тут же почувствовал их надетыми за ушки на пальце левой руки под водой. Это меня также приободрило.

Я стал карабкаться на бревно. Но проклятое бревно вертелось, и я никак не мог взобраться на него. Зато несколько раз с головой окунулся в воду. И очень скоро устал.

Поглядел я с тоской на оставленный берег. Каким он мне хорошим показался! Вижу, пастух заметил, что я в воду упал, но спасать меня не думает. Только на локте приподнялся и смотрит, как я барахтаюсь.

Вижу, помощи ждать неоткуда. Надо самому спасаться. Стал я, держась за бревно и перехватываясь свободной правой рукой, полегоньку подвигаться к краю полыньи, к сплошным бревнам. С большим трудом, несколько раз окунувшись в воде, добрался я, наконец, до них. Вылез на бревна и пытаюсь встать на ноги или, по крайней мере, на четвереньки. Не тут-то было: от возни в холодной воде совсем я обессилел — ни одного верного движения не могу сделать. Пока лежу животом на бревнах — ничего, а как начну вставать — расползутся они подо мной в разные стороны, и я опять в воде.

Стал я уже терять надежду когда-нибудь выбраться. Обхватил руками и ногами два бревна и лежу, а сам дрожу весь, так озяб. Особенно левая рука, в которой у меня сапоги, — она под водой совсем закоченела от холода. Отчаяние меня взяло, и закричал я не своим голосом:

— Мама!!

Не известно, чем бы кончилось все это, но только поднял я голову и вижу — вдали по берегу бежит мальчик. Всматриваюсь — Федя! Ну, теперь все будет хорошо. Федя-то мне поможет!

— Федя! — кричу я ему. — Федя! Спаси меня!

А он мне:

— Не робей, Шурик! Я сейчас!..

И вижу, подбежал к берегу и, не задумываясь ни минуты, стал раздеваться. Скинул сапоги, штаны и в одной рубашке идет к воде.

Зашел он выше колена в воду и давай расталкивать бревна около берега. Растолкал их так, что образовался проход к берегу, и говорит:

— Я тебе, Шурик, сейчас кол подам, ты за него хватайся руками, я тебя с бревнами вместе и подтяну к берегу.

Взял с берега жердь длинную. Вижу — тяжело ему, еле-еле несет. Но ничего, донес, стал ее мне подавать, да как поскользнется и упал с головой в воду. Однако вылез и, стоя по грудь в воде, подал мне конец жерди, я за нее правой рукой ухватился, он меня и подтащил вместе с бревнами на мелкое место.

— А теперь, — говорит, — слезай с бревен. Тут мелко.

Сполз я с бревен. Вода мне почти по шею. Побрел к берегу. Еле-еле иду, ноги дрожат и подгибаются. Совсем обессилел! Не помню, как и на берег выбрался и сразу же, где стоял, тут и сел. Гляжу, а Федя все еще в воде возится с колом — удочку мою старается достать, а корзинка уж утонула, должно быть!

— Брось, — говорю, — ее! Вылезай скорее из воды...

— Нет, — отвечает, — зачем же ее бросать, удочка такая хорошая. — И ведь достал! Оделся Федя.

— Ну, — говорит, — пойдем, Шурик, скорей домой. Вот ты как озяб!

А у самого тоже и губы и нос посинели от холода.

Кое-как поднялся я с земли. И вдруг смотрю — батюшки мои — сапог-то на пальце всего один на ушке висит. Другой, значит, я утопил! Палец-то у меня под водой онемел от холода, я и не почувствовал, как соскочил с него один сапог.

Тут только мне пришло в голову, сколько я сегодня преступлений совершил! Без Феди ушел — раз, по бревнам через реку пошел — два, в воду упал — три и новый сапог утопил — четыре! Ну, думаю, попадет мне от мамы!

Тронулись мы с Федей к дому. Дорогой я расспросил его, почему он так поздно на реку пришел. Оказывается, что он чуть позже полудня из дома ушел и все меня искал, да не мог найти.

Вошли мы в нашу улицу. Тут нас ребятишки со всех сторон окружили. Смеются над нами, дразнят!

— Утопленники, — кричат, — утопленники идут!

Так мы с Федей в сопровождении целей толпы и пошли к нашему дому.

Смотрю — мама на крыльце стоит. Ждет нас. Должно быть, ее уж кто-то предупредил. Захолонуло у меня сердце. Подхожу к ней и самым жалким голосом говорю:

— Мамочка! Я в воду упал и вот... сапог один утопил!.. — и показываю ей сапог.

По мама на сапог и внимания не обратила. Взяла его от меня и бросила в сени в угол.

— Иди, — говорит, — в комнату. — А потом оглядела Федю и спрашивает: — А ты почему мокрый?

Федя молчит. Глаза ресницами закрыл и в землю глядит.

— А это он, — говорю, — меня из воды вытащил, так тоже выкупался.

Тогда мама взяла Федю за руку, притянула к себе и поцеловала.

— Иди, — говорит, — и ты в комнату! — А Федя даже сквозь синеву заметно как покраснел.

Мама в решительные моменты жизни была энергичной. Без лишних слов велела она мне раздеваться. А Марьюшку за водкой послала к соседям. А потом велела лечь и как принялась своими сильными руками растирать меня водкой. Так усердно терла, что мне показалось, что у меня кожа сдирается. Зато под конец все тело гореть стало, и дрожь уменьшилась. Тогда укрыла меня одеялом, а сверху шубу накинула.

— Ну, — говорит, — постарайся теперь согреться.

Потом мама принесла подушку, простыню, одеяло, приготовила на диване против моей кровати постель, белье мое принесла и говорит Феде:

— Ну, теперь ты раздевайся!

Федя совсем сконфузился, завертелся на месте, бежать готов. А мама округлила глаза да как прикрикнет:

— Ну, ну, что за жеманство такое! Раздевайся! — и сама с него стала снимать рубашку.

Делать нечего, разделся Федя. Мама и его натерла водкой, уложила и тоже чем-то теплым закрыла. А потом и говорит Феде:

— Ты и ночуй у нас! А я Марьюшку к вам пошлю, предупрежу твоих, чтобы они не беспокоились. — А сама ушла.

Лежим мы с Федей. Стал я понемногу согреваться, и стала у меня душа отходить.

Вспомнил я все, что со мной было: и как я по кочкам шел и как себе все ноги стер, как я жерличку ставил на большого окуня, как через реку по бревнам переходил, как в воду попал и чего натерпелся, пока Федя не пришел, и как мамы боялся, когда домой шел. Ах, думаю, как хорошо, что все это кончилось и я дома, и тепло, и с мамой все по-хорошему обошлось...

Посмотрел я на Федю. А он лежит напротив и тоже на меня смотрит. Смотрели-смотрели мы так друг другу в глаза да вдруг как прыснем оба со смеху!.. Должно быть, он тоже согрелся, и ему хорошо стало.

В это время вошла мама с двумя большими чашками в руках.

— А вы уж смеетесь, — говорит, — озорники! Значит, согрелись! Ну, вот вам еще, пейте, пока горячее.

Это она принесла нам горячий настой малины.

Выпили мы с Федей по чашке горячей-горячей, только терпеть можно, малины, и совсем тепло стало.

— Ну, а теперь спите, — говорит мама. Поцеловала на прощание меня и Федю и ушла.

Завернулся я получше в одеяло и, когда засыпал, еще раз подумал: «Ах, как хорошо!»

На другой день мама все-таки рассердилась.

Встали мы с Федей утром веселые. От вчерашнего у меня только осталась боль в ногах. А Федя и совсем молодцом — как всегда.

Пошли в столовую чай пить. Мама нас оглядела обоих, спросила, не болит ли что, потрогала рукой головы — нет ли жару.

— Ну, — говорит, — кажется, на этот раз все благополучно обошлось! Садитесь, ешьте.

Мы с Федей ждать себя не заставили, — как голодные волчата, набросились на холодный вчерашний пирог. Набили полные рты и жуем, а сами смотрим друг на друга исподлобья и от смеха прыскаем. А потом с набитыми ртами, давясь и перебивая друг друга, принялись рассказывать наши вчерашние приключения. А мама слушает нас и сама с нами смеется.

Позавтракал Федя и ушел домой — книжки взять и в школу идти. И я в школу стал собираться. А мама мне и говорит:

— Ну, Шурик, счастье твое, что ты так дешево отделался! Только теперь, пока берега совсем не обсохнут, на реку — ни ногой! Вторые сапоги мне шить тебе не на что.

Мне бы надо промолчать на это. Ведь я и сам понимал, что мама права кругом. А только как будто бес меня какой толкнул, и я самым развязным тоном возразил ей:

— А как же, мамочка, ведь у меня там, у куста, жерличка поставлена. Может быть, на нее окунь большой попал. Мы с Федей думали сегодня вечером сходить туда.

Глаза у мамы сразу сделались круглыми.

— Ты понимаешь, что ты говоришь? Неужели вчерашняя история тебя ничему не научила? Ты понимаешь, что ты мог бы утонуть или простудиться и смертельно заболеть? Ты понимаешь, наконец, что я за тебя измучилась? — И пошла и пошла!.. Да так меня распушила, что я в конце концов, действительно, понял...

Глаза у мамы сразу сделались круглыми.

— Ты понимаешь, что ты говоришь? Неужели вчерашняя история тебя ничему не научила? Ты понимаешь, что ты мог бы утонуть или простудиться и смертельно заболеть? Ты понимаешь, наконец, что я за тебя измучилась? — И пошла и пошла!.. Да так меня распушила, что я в конце концов, действительно, понял...

На большой реке

I

В это лето долго не пришлось мне поудить. Сначала, пока высокая вода в Ярбе стояла, я не смел и подумать попроситься у мамы на реку. А во всю вторую половину мая шли обложные дожди. Уж и учение в школе давно кончилось, а я все еще сидел дома и с тоской глядел на свои удочки. И Федя на реку не ходил. Отводили мы с ним душу только тем, что строили широкие планы на то время, когда будет хорошая погода: и окуня большого ловить собирались, и щуку на жерличку, и леща на «кисточку».

В самом начале июня наступила наконец ясная, теплая погода, и в какие-нибудь три дня земля подсохла. Решился я наконец попроситься у мамы на реку.

— Что ж, — сказала мне мама, — пожалуй, иди. Надеюсь, ты теперь благоразумнее стал и в реку больше не упадешь.

Побежал я сразу же к Феде, и решили мы с ним идти завтра с утра. Вечером червей накопали, приготовились.

И вот странно — вспомнил я про свою жерличку, и пришло мне в голову, что на ней большой окунь сидит. Я, конечно, прекрасно понимал, что если бы и попался на жерличку окунь, он все равно давно бы успел протухнуть — ведь целый месяц прошел. Понимал я это и все же живо представлял себе: подхожу я к кусту, жерличка размотана, я тяну за бечевку, а на конце ее... окунь! Большой, с половину моей руки, и перья у него, как огонь, красные.

Но когда на другой день пришли мы с Федей к заветному кусту, я и место не сразу узнал. Стоит куст совсем на сухом берегу, а от большого залива остался маленький ручеек. Журчит по камешкам. И жерличку мы еле-еле нашли, ее совсем листьями закрыло. А окунек все еще на крючке сидит, только высох совсем, как мумия.

Впрочем, мы хорошо поудили с Федей в этот день. Нашли на этом же бережку подходящее местечко и наловили десятка три-четыре окуньков, сорожек, пескарей, но все мелочь.

Вернулся я в этот день домой поздно, к вечернему чаю. Мама была не одна — у ней сидела какая-то гостья. Я дикарь был большой и потому попытался незаметно прошмыгнуть мимо столовой в свою комнату. И стал там в порядок приводить свою рыболовную снасть.

Слышу, мама зовет:

— Шурик, что ж ты не идешь! — И тон у ней при этом какой-то особенный.

Нечего делать, пришлось идти.



Вышел в столовую, поздоровался с гостьей и уселся за стол. А мама опять мне говорит особенным тоном (такой тон бывал у нее, когда она мне сюрприз хотела сделать):

— Ты что же, не узнаешь Екатерины Васильевны?

— Нет, — говорю, — узнаю, — а сам удивляюсь, что ж тут особенного, что это Екатерина Васильевна. Она изредка бывала у мамы, и я давно ее знал. На худом лице у нее длинный нос и всегдашнее выражение какой-то озабоченности и торопливости, глаза добрые, но как будто заплаканные. Вот и все, что я о ней знал. Меня она совсем не интересовала. А мама мне опять говорит:

— Екатерина Васильевна тебя к себе в гости зовет, в Людец, на недельку. Ты хочешь? У нее мальчик есть, тебе ровесник. Его тоже Шурой зовут.

А Екатерина Васильевна добавляет:

— Такой сарданапал[6], сладу не могу с ним дать.

У меня, что называется, дух занялся. И выговорить ничего не могу — в Людец!.. А Людец на большой реке, на Сне! Вот поудить-то можно! А мама продолжает:

— Если хочешь, так собирайся. Завтра днем поедешь с Екатериной Васильевной на пароходе. Ну? Хочешь? Что ж ты молчишь?

— Конечно, — говорю, — хочу, мамочка! — а сам все еще в себя не могу прийти, столько интересного вдруг мне представилось. И еще новое — пароход. Ведь я на пароходе еще ни разу не ездил!

— Ну, вот и хорошо, — говорит Екатерина Васильевна, — завтра к часу дня приходи на пристань. Пароход «Владимир» в два часа отходит. А на пароходе спроси у матроса, где капитанская каюта, да в нее и иди. Я тебя ждать буду.

Это меня уже окончательно в восторг привело: пристань, пароход «Владимир», матрос, капитанская каюта — слова-то ведь одни чего стоят! Значит, я и поеду в капитанской каюте!

Посидела Екатерина Васильевна еще несколько минут и вдруг заторопилась и стала прощаться. Мама ей и говорит:

— Ну, спасибо вам, милая Екатерина Васильевна, что вы такое удовольствие моему сумасброду делаете. Только боюсь я — уж если он чуть в Ярбе не утонул, так в Сне-то того и гляди утонет!

А Екатерина Васильевна отвечает:

— Нет, что вы! Ведь он не один будет, а с Шуркой, с ребятами. Они все на реке выросли — и плавать умеют и с лодкой управляться. Да и Сна у нашего берега мелкая. Вот на Прорву я его не пускаю, хоть и просится, — там, говорят, глубоко! Да он, пожалуй, и без спроса уедет, он у меня такой...

А я слушаю все это и свои выводы делаю: значит, и на лодке буду ездить и купаться. Вот здорово! И Прорва, куда Матвей Иванович рыбачить ходит, близко... Вот бы туда!.. И так мне вдруг весело стало, что не выдержал я, заплясал на месте от радости. А мама и Екатерина Васильевна надо мной засмеялись.

Ушла Екатерина Васильевна. Стал я про нее маму спрашивать, кто она такая и почему она меня к себе в гости позвала. Мама удивилась.

— Как же ты не знаешь? Ведь она наша старая знакомая. Твой покойный папа с ее мужем, капитаном Бутузовым, приятелями были. Одно лето мы всей семьей жили в Людце на даче. Впрочем, и то сказать, ты тогда совсем маленький был. Кажется, трех лет тебе еще не было. Ну, давай собираться. Завтра я ведь на службу рано пойду.

Дала мне мама свой маленький чемоданчик, положила туда смену белья и другое, что надо. Поспорили мы с ней немного, когда я хотел сложить в чемодан чуть не все, какие у меня были, рыболовные принадлежности. Дала она мне целый рубль денег (никогда у меня такой суммы в руках не было), со строгим наказом: на пустяки не тратить, только на что-нибудь нужное, когда обратно поеду, билет купить или другое что.

Кончили сборы. И вдруг я вспомнил:

— Мамочка, а как же Федя?

Мама не поняла даже.

— Ну, что Федя? При чем тут Федя?

— Как же я без Феди поеду?

— А, ты вот о чем! Ну, что ж, придется тебе без Феди ехать. Ненадолго расстанетесь. Не брать же его с собой. У Екатерины Васильевны и своих ребят много. Я и то удивляюсь, как она тебя еще решилась звать.

Мне стало грустно: с Федей расстаться придется, да и маму вдруг стало жаль, ведь я еще ни разу из дома не уезжал.

II

На другой день еще двенадцати не было, а я уже шел на пристань по длинной дамбе, насыпанной через болотистую пойму, что отделяла наш городок от берега Сны. В одной руке у меня чемоданчик, а в другой — связка разобранных удилищ. Вид, должно быть, у меня был самый гордый и независимый. Еще бы, я только что прошел через весь город и вот сейчас иду на пристань совершенно один и поеду на пароходе и в капитанской каюте! И в кармане у меня лежит целый рубль.

Пришел я на пристань, и вся моя гордость и независимость вдруг пропали — народу много, погрузка вовсю идет — бочки с маслом катят по сходням на пароход, какие-то железные полосы несут и с грохотом бросают их на нижнюю палубу. Шум, говор, крики... Попробовал я было на сходни сунуться, да куда — какой-то здоровенный дядя с огромным ящиком на спине как закричит на меня: — Поберегись, зашибу! — Мне даже страшно стало.

Притулился я около сходен и жду. А на обносе парохода стоит какой-то речной человек в фуражке с якорьками и бороду свою большую разглаживает поочередно обеими руками. Посмотрел на меня из-под нависших бровей и говорит мне:

— Ты бы, мальчик, шел отсюда, а то ушибут тебя!

Я сказал ему, что мне нужно к капитану Бутузову. Тогда он сошел с парохода на пристань, взял меня за руку и провел на пароход. Подвел к дверке с надписью «капитан» и говорит:

— Ну вот, тут и Бутузов. Постучись в дверь-то!

Постучался я. Слышу голос:

— Кто там? Входи!

Вошел. Каютка маленькая, точно шкаф.



Вижу — сидит за столом большой человек, в фуражке с золотым околышем, а усы у него черные, как смола, блестят.

Перед ним чайный прибор и стакан с чаем недопитый.

Поздоровался я, а он меня довольно сурово спрашивает, и лицо у него строгое:

— Что скажете, молодой человек?

Я смутился, но все же сумел объяснить ему, кто я и зачем пришел.

Лицо у капитана сразу стало добрым, таким добрым, что я даже удивился.

А он мне говорит:

— Так ты, значит, Ивана Ивановича сын? То-то, я смотрю, лицо мне будто знакомое! Я ведь тебя знал еще вот этаким, — и показывает рукой на аршин от полу. — А теперь, смотри-ка, какой вырос большой. Ну, садись, садись, гостем будешь! — и подвинул мне стул складной. — Так ты, говоришь, к нам в Людец собрался? Поудить, верно? Хорошее дело! Хорошее дело! С Александром моим подружись! Я с папой твоим большой друг был! По зимам на медведя вместе хаживали! Рано он умер, рано. Жить бы ему да жить. Ну, а мамочка как поживает? Трудно, поди, ей одной-то приходится?

Назад Дальше