Эркман-Шатриан Таинственный эскиз
I
В Нюрнберге, напротив церкви Святого Зебальда, на углу Трабантской улицы, в длинном высоком доме с остроконечной крышей и запыленными окнами есть гостиница «Красный бочонок». Там я провел самые печальные дни своей жизни. В Нюрнберг я отправился, чтобы изучать произведения кисти старинных немецких мастеров, но за неимением средств мне пришлось писать портреты с натуры, да с какой! Толстые кумушки с любимым котом на коленях, городские головы в париках, бургомистры в треуголках, и все это размалевано охрой и киноварью[1]. От портретов я перешел к наброскам, а от набросков — к силуэтам.
Нет ничего ужаснее, чем постоянно иметь дело с недовольным хозяином гостиницы, который своим крикливым голосом изо дня в день дерзко повторяет вам: «Когда же вы мне заплатите? Да вы вообще помните о том, что мне должны? Нет?! Вас это не заботит! Вы спокойно себе едите, пьете, спите, а между тем задолжали мне уже двести флоринов и десять крейцеров! А вам до того и дела нет!»
Кто не слышал всей этой гаммы упреков, тот и представить себе не может, как удручающе она действует. Любовь к искусству, воображение, священный пыл стремления к прекрасному — все это глохнет от дыхания презренного негодяя. Вы становитесь неуклюжими и застенчивыми, вся ваша энергия, как и чувство собственного достоинства, улетучивается, и, еще издали завидев господина бургомистра Шнеганса, вы почтительно снимаете шляпу.
«Что такое человек? — спрашивал я себя. — Он — животное всеядное, и его челюсти, снабженные резцами, клыками и коренными зубами, служат тому доказательством. Клыками разрывают мясо, резцами откусывают плоды, а коренными зубами измельчают и перетирают пищу как животного, так и растительного происхождения, приятную на вкус и на запах. Но если жевать нечего, то и существование такого животного становится бессмысленным, ненужным, бесполезным, как пятое колесо в телеге». Таковы были мои тягостные размышления. Я не решался даже бриться, опасаясь того, что сила логики заставит меня покончить с собой. Наконец, я задул свечу и попытался заснуть.
Этот гнусный Рап (хозяин гостиницы) совершенно выбил меня из колеи. В деле искусства я не продвинулся дальше силуэтов, и моим единственным желанием было собрать достаточно денег, чтобы избавиться от присутствия этого невыносимого человека. Но в ту ночь во мне произошел какой-то странный переворот. Около часу ночи я проснулся, зажег свечку и, надев старый рабочий халат, стал быстро набрасывать на бумаге эскиз в голландском стиле… Выходило нечто странное, причудливое, не имевшее ничего общего с моими обычными зарисовками.
Представьте себе мрачный двор, окруженный высокими полуразрушенными каменными стенами. В них на расстоянии семи или восьми футов от земли вделаны крюки. Сразу догадываешься, что это бойня. С левой стороны — решетка, через нее видна туша быка, подвешенная к массивным бревнам потолка. Лужи крови покрывают каменные плиты и стекают в желоб, наполненный всякими отбросами. Свет, проходя между трубами с флюгерами, вырисовывающимися на клочке неба величиной с ладонь, падает сверху. Соседние крыши отбрасывают тень, которая книзу становится все гуще. В глубине двора виднеется навес, под ним — дрова. На них лежат лестницы, несколько охапок соломы, какие-то веревки, клетка для кур и старый развалившийся кроличий домик.
Как появились в моем воображении все эти разнородные подробности? Я и сам не знаю. Никаких подобных воспоминаний у меня не было, а между тем каждый штрих карандаша ложился уверенно и набрасывал хотя и фантастическую, но знакомую мне картину. Ни одна мелочь не была забыта.
С правой стороны у меня оставался пустой белый угол. Я не знал, что туда поместить. Там точно что-то двигалось, шевелилось, и вдруг я увидел на некоторой высоте от земли вытянутую ногу. Несмотря на невероятность такой позы, я, не отдавая себе отчета, продолжал повиноваться вдохновению. Нога, вырисовывавшаяся выше щиколотки, казалась вытянутой и скрывалась в складках развевающейся юбки. Мало-помалу, штрих за штрихом, на бумаге появилась и вся фигура. То была женщина, старая и худая, с растрепанными волосами и в разорванной одежде… Оттесненная к колодцу, она отбивалась от сжимавшей ей горло руки. Передо мной была сцена убийства!
Карандаш выпал у меня из рук. Эта женщина у колодца, с лицом, искаженным от ужаса, судорожно хватавшаяся за руку убийцы, внушала мне страх. Я не решался на нее смотреть. Лица человека, душившего ее, я не видел и потому не мог закончить картину. «Я устал, — вытирая пот с лица, сказал я себе, — мне осталось только лицо. Закончу его завтра, это пустяки». Взволнованный случившимся, я бросился на кровать и через пять минут уже спал крепким сном.
На следующий день я встал рано и, быстро одевшись, уже хотел было приступить к работе, закончить вчерашний рисунок, как в дверь постучали.
— Войдите! — отозвался я.
Дверь отворилась, и на пороге показался высокий худощавый старик, весь в черном. Его лицо, с близко посаженными глазами, большим орлиным носом и широким костлявым лбом имело строгий вид. Он с важностью поклонился.
— Господин Христиан Вениус, художник? — спросил он.
— Да, это я.
— Барон Фридрих Ван-Шпрекдаль, — представился он и снова поклонился.
Появление в моей жалкой конуре богатого любителя картин Ван-Шпрекдаля, судьи уголовного трибунала, произвело на меня сильное впечатление. Невольно окинув взглядом жалкую обстановку и грязный пол, я испытал страшное унижение от такой запущенности. Но Ван-Шпрекдаль, по-видимому, не обращал внимания на такие мелочи и, усевшись за моим маленьким столом, произнес:
— Господин Вениус, я пришел…
Но в следующий миг его взор остановился на моем неоконченном эскизе, и он не договорил начатой фразы. Я сидел на постели и, заметив неожиданное внимание высокого посетителя к одному из своих произведений, почувствовал, как забилось мое сердце от какой-то смутной тревоги.
Минуту спустя Ван-Шпрекдаль поднял голову и, пристально на меня посмотрев, спросил:
— Вы нарисовали этот эскиз?
— Да.
— Какова его стоимость?
— Я не продаю эскизов. Это набросок картины.
— А-а, — протянул он, приподнимая бумагу кончиками длинных желтых пальцев.
Вынув из кармана жилета увеличительное стекло, он стал молча разглядывать рисунок. Косые солнечные лучи освещали мансарду. Ван-Шпрекдаль не говорил ни слова. Его большой нос загибался крючком, широкие брови были нахмурены, а на подбородке, поднимавшемся кверху, появилось множество мелких морщинок. Глубокая тишина нарушалась только жалобным жужжанием мухи, попавшей в сети паука.
— Каковы будут размеры картины? — спросил он наконец, не глядя на меня.
— Три фута и четыре дюйма.
— Цена?
— Пятьдесят дукатов.
Ван-Шпрекдаль положил рисунок на стол, вытащил из кармана продолговатый шелковый кошелек, напоминавший по форме грушу, и стал отсчитывать монеты.
— Пятьдесят дукатов! — сказал он. — Вот они.
У меня помутилось в глазах. Барон встал, поклонился и вышел. Все произошло так быстро, что я уже слышал, как на лестнице отдается стук его большой трости с набалдашником из слоновой кости — сначала громкий, а потом все более тихий. Тогда только я пришел в себя и, вспомнив, что даже не поблагодарил его, опрометью кинулся на лестницу. Быстро преодолев ступени всех пяти этажей, я выбежал на улицу и стал озираться по сторонам, но там никого не оказалось.
«Странно!» — подумал я, еще не восстановив дыхание после ускоренного бега, и стал медленно подниматься к себе.
II
Необычайное появление Ван-Шпрекдаля и последовавший затем эпизод несказанно обрадовали меня. «Еще вчера, — говорил я себе, созерцая груду переливавшихся на солнце дукатов, — из-за нескольких презренных флоринов я думал перерезать себе горло, а сегодня нежданно-негаданно на меня валится богатство. Хорошо, что вчера я не раскрыл бритву, и если когда-нибудь я опять захочу покончить с собой, то постараюсь отложить дело до следующего дня». После таких рассуждений я снова взял в руки карандаш и принялся за эскиз.
«Три-четыре штриха, — думалось мне, — и дело в шляпе». Но тут меня ожидало страшное разочарование. Эти четыре штриха никак мне не давались, вдохновение меня покинуло, и недостающая таинственная личность никак не могла принять определенных очертаний. Все мои старания были тщетны. Я переделывал ее и так и эдак, но она совсем не подходила к общему настроению картины. От усиленной работы пот выступил у меня на лбу, и как раз в эту минуту Рап отворил мою дверь, как обычно, даже не спросив, можно ли войти. Его взгляд устремился на груду золота, и он визгливым голосом прокричал:
— А-а-а! Наконец-то я вас поймал! И вы все еще смеете утверждать, господин художник, что у вас нет денег? — И его крючковатые пальцы потянулись к монетам с той нервной дрожью, которую вид золота всегда вызывает у скупцов.
В первую минуту я остолбенел. Но, вспомнив, как этот человек оскорблял меня, заметив его алчный взор и наглую улыбку, я вскипел от негодования. В один прыжок очутившись около него, я вытолкал его за дверь и захлопнул ее перед самым его носом. Все это вес произошло так быстро, что, только очутившись на лестнице, старый ростовщик сообразил, в чем дело, и стал кричать во все горло: «Мои деньги! Разбой! Мои деньги!» Жильцы дома вышли из своих квартир и принялись спрашивать друг друга: «Что случилось?» Тогда, открыв дверь, я так сильно пнул алчного Рапа, что он пересчитал еще ступенек двадцать или тридцать.
— Вот что случилось! — вскрикнул я, не помня себя от гнева.
С лестницы донесся смех, которым соседи встречали поднимавшегося по ступеням Рапа, и я посчитал нелишним запереться на двойной замок. Я был горд собой и потирал руки от удовольствия. Это происшествие оживило меня. Но только я собрался сесть за работу, как до моего слуха долетел какой-то странный шум: стук ружейных прикладов о мостовую. Посмотрев в окно, я увидел трех жандармов, стоявших на страже у входной двери. «Уж не сломал ли себе этот негодяй Рап руку или ногу?» — с ужасом подумал я.
Как же все-таки непоследовательна человеческая натура! Еще вчера я думал о том, чтобы перерезать себе горло, а сегодня содрогался при одной мысли о том, что меня могут повесить, если Рап расшибся насмерть.
С лестницы доносились чьи-то незнакомые голоса. Я стал различать шум приближающихся шагов, лязг оружия, отрывистые фразы. Вдруг за ручку двери моей комнаты дернули. Но она не подалась, потому что была заперта на ключ. Шум за дверью усиливался. Послышались голоса:
— Именем закона, откройте!
Я с трудом смог подняться: ноги у меня подкашивались.
— Отоприте! — повторил тот же голос.
В голове у меня мелькнула мысль о том, что можно спастись бегством через крышу. Но едва я высунулся в маленькое окно, как тут же из-за головокружения отшатнулся назад. Как это случается при вспышке молнии, я сразу охватил взглядом все, что было подо мной. Бесконечные ряды окон с бликующими стеклами, цветочными горшками, клетками и решетками, балконы, фонари, вывеска «Красный бочонок», украшенная железными скобами, и, наконец, три штыка, которые, казалось, только и ждали, когда можно будет проколоть меня насквозь. На крыше противоположного дома сидел жирный рыжий кот и, прячась за трубой, выслеживал стайку воробьев, ссорившихся и щебетавших в кровельном желобе. Как ясно и точно может видеть глаз человека, когда он находится в сильном возбуждении!
— Отворите немедленно или мы выломаем дверь! — в третий раз приказали мне.
Убедившись в невозможности бегства, я, шатаясь, подошел к двери и повернул ключ. Дверь мгновенно отворилась, и чьи-то руки схватили меня за шиворот. Короткий коренастый человек с большими рыжими бакенбардами, от которого несло вином, воскликнул:
— Вы арестованы!
На нем был зеленоватого цвета сюртук, застегнутый доверху, и высокий цилиндр. То был глава полиции по имени Пасауф. Пять человек с лицами, больше похожими на морды бульдогов, окружили меня.
— В чем дело? — спросил я Пасауфа.
— Спускайтесь! — грубо приказал он, сделав знак одному из своих помощников.
Пока этот человек уводил меня, полумертвого от страха, остальные ворвались в комнату и, приступив к обыску, перевернули в ней все вверх дном.
Когда я спускался с лестницы, меня поддерживали под руки, как чахоточного больного. Волосы лезли мне в глаза. Я спотыкался на каждом шагу. Наконец, меня затолкали в карету и посадили со мной двух здоровенных жандармов, которые добродушно показали мне кастеты, прикрепленные ремнями к их кулакам. Затем карета тронулась, и за ней побежала толпа мальчишек, сбежавшихся с близлежащих улиц.
— Да что же я такого сделал? — спросил я одного из стражей.
Тот с какой-то странной улыбкой посмотрел на товарища и сказал:
— Ганс, он спрашивает, что он такого сделал!
От этой улыбки кровь застыла у меня в жилах. Вскоре мы очутились впотьмах, по топоту лошадиных копыт я догадался, что мы проезжаем под каким-то сводом. Через некоторое время карета остановилась, и я оказался на тюремном дворе. Из когтей Рапа я угодил прямо в центральную тюрьму, откуда мало кому удавалось выбраться! Большие темные дворы, однообразные ряды решетчатых окон, ни клочка травки, ни зеленого листика, не видно даже ни одного флюгера. Таково было мое новое жилище. От отчаяния мне хотелось рвать на себе волосы. Мои стражи и тюремщик отвели меня в арестантскую.
Тюремщика, насколько я помню, звали Карлом Шлюсселем. Его серый шерстяной колпак, коротенькая трубочка в зубах, связка ключей за поясом делали его похожим на карибского божка Сову. У него были большие круглые желтые глаза, прекрасно видевшие в темноте, крючковатый нос и шея, уходившая в плечи. Шлюссель преспокойно закрыл за мной дверь, очевидно, так же мало думая обо мне, как если бы я был парой носков, которую он убрал в шкаф.
Что же касается меня, то более десяти минут я не двигался. Повесив голову и заложив руки за спину, я погрузился в размышления. В моей голове промелькнула такая мысль: хоть Рап и кричал во время падения «Убивают!», он не назвал имени… Я скажу, что это все мой сосед, старый торговец очками, и тогда его повесят вместо меня. Эта мысль меня немного успокоила, и я вздохнул с облегчением. Затем я стал оглядывать свою тюрьму. Ее, судя по всему, недавно побелили, стены были чисты, за исключением одного угла, где просматривалась небрежно нарисованная виселица — рисунок моего предшественника.
Сверху через маленькое круглое оконце, находившееся на высоте девяти или десяти футов от пола, пробивался скудный свет. В камере не было ничего, кроме брошенной на пол охапки соломы и ушата. Охваченный глубоким унынием, я опустился на солому и стал напряженно думать. Вдруг мне пришло в голову, что Рап мог выдать меня перед смертью. От этой мысли я вскочил как ужаленный и закашлялся так, точно веревка уже стягивала мне горло. Но почти в ту же минуту в коридоре раздались шаги Шлюсселя: он подходил все ближе и ближе и наконец остановился у моей камеры. Повернув в замке ключ, он вошел и приказал мне следовать за ним. Его сопровождали те же двое с кастетами. Увидев их, я решительно перешагнул через порог.
Нам пришлось шествовать по длинным галереям, освещенным слабым светом, пробивавшимся через окна камер. В одном из них, за решеткой, я увидал знаменитого разбойника Джик-Джека, которого должны были казнить на следующий день. Одетый в смирительную рубашку, он сиплым голосом напевал какую-то разбойничью песню. Увидев меня, он крикнул: «Эй, друг, я оставлю тебе местечко рядом с собой». Стражники и тюремщик улыбнулись, а я почувствовал, как по мороз побежал у меня по коже.
III
Шлюссель втолкнул меня в темный зал с высоким потолком, где полукругом стояли скамьи. Вид этой просторной комнаты с двумя продолговатыми зарешеченными окнами и темным дубовым распятием на стене наполнил мою душу каким-то религиозным страхом. Всякие мысли о ложных показаниях исчезли, и мои губы зашевелились, произнося слова молитвы. Давно мне не приходилось молиться, но несчастье всегда заставляет нас смиряться — человек так ничтожен!
Напротив меня, на возвышении, спиной к свету, восседали два человека. Их лица оставались в тени, но в одном по орлиному носу я все-таки узнал Ван-Шпрекдаля. Другой был толст, с маленькими короткими ручками и так же, как и Ван-Шпрекдаль, одет в судейское платье. Чуть ниже сидел письмоводитель Конраде. Он что-то писал на низком столе, почесывая иногда пером кончик носа. Когда я вошел в залу, он перестал писать и с любопытством посмотрел на меня. Меня подвели поближе, и Ван-Шпрекдаль, возвысив голос, спросил:
— Христиан Вениус, откуда у вас этот рисунок? — И он показал мой эскиз, сделанный ночью.
Мне его передали, и, осмотрев его, я ответил:
— Я его сам нарисовал.
В зале снова воцарилось молчание, продолжавшееся довольно долго. Секретарь записал мой ответ. Я слушал скрип его пера по бумаге и думал: «Что значит этот вопрос? Какое он имеет отношение к тому, что я толкнул Рапа?»
— Вы его нарисовали, — повторил Ван-Шпрекдаль. — И что вы на нем изобразили?
— Это просто моя фантазия.
— Может, вы все же что-то взяли за образец, когда писали эту картину?
— Нет, это всего лишь плод моего воображения.
— Обвиняемый Христиан, — проговорил судья строго, — я предлагаю вам подумать. Не лгите!