Грязь — к деньгам. Иногда снится, что он летает. Значит, растёт. А недавно ему снилась Маша Архангельская из десятого "А", как будто они танцевали какой-то медленный танец в красной комнате и не касались пола. И он смотрел не на глаза, а на её губы. Он их отчётливо запомнил — нежные, сиреневатые, как румяные дождевые червячки. А зубы крупные, ярко-белые, рекламные. На таких зубах бликует солнце.
— Дюкин, повтори! — предложила Нина Георгиевна.
Дюкин поднялся.
— Я жду, — напомнила Нина Георгиевна, поскольку Дюк не торопился с ответом.
— Чернышевский был социал-демократ, — начал Дюк.
— Дальше, — потребовала Нина Георгиевна.
— Он дружил с Добролюбовым. Добролюбов тоже был социал-демократ.
— Я тебе не про Добролюбова спрашиваю.
Дюк смотрел в пол, мучительно припоминая, что бы он мог добавить ещё.
Нина Георгиевна соскучилась в ожидании.
— Садись. Два, — определила она. — Если ты дома ничего не делаешь, то хотя бы слушал на уроках. А ты на уроках летаешь в эмпириях. Хотела бы я знать: где ты летаешь…
«Обойдёшься, — подумал про себя Дюк. — Кенгуру». Кенгуру в представлении Дюка было существо неуклюжее и глупое, которому противопоказана власть над себе подобными.
Светлана Кияшко сидела перед Дюком, её плечи были легко присыпаны перхотью, а школьная форма имела такой вид, будто она спала, не раздеваясь, на мельнице на мешках с мукой. Самое интересное, что о пластинке она не вспомнила. Наверное, забыла. Дюк уставился в её затылок и стал гипнотизировать взглядом, посылая флюиды.
Кияшко нервно задвигалась и оглянулась. Наткнулась на взгляд Дюка, но опять ничего не вспомнила. Снова оглянулась и спросила:
— Чего?
— Ничего, — зло сказал Дюк.
Последним уроком была физкультура.
Физкультурник Игорь Иванович вывел всех на улицу и заставил бегать стометровку.
Дюк присел, как требуется при старте, потом приподнял тощий, как у кролика, зад и при слове «старт» ввинтился в воздух, как снаряд. Ему казалось, что он бежит очень быстро, но секундомер Игоря Ивановича насплетничал какие-то инвалидные результаты. Лучше всех, как молодой бог, пробежал Булеев. Хуже всех — Хонин, у которого все ушло в мозги. Дюк оказался перед Хониным.
На втором месте от конца. Однако движение, воздух и азарт сделали своё дело: они вытеснили из Дюка разочарование и наполнили его беспечностью, беспричинной радостью. И в этом новом состоянии он подошёл к Кияшке.
— Ну что? — между прочим, спросил он. — Пойдём за пластинкой?
Кияшко была освобождена от физкультуры. Она стояла в стороне, в коротком пальто, из которого давно выросла.
— Ой нет, — отказалась Кияшко. — Сегодня я не могу.
Мне сегодня на музыку идти. У меня зачёт.
— Ну, как хочешь… Тебе надо, — равнодушно ответил Дюк.
— Завтра сходим, — предложила Кияшко.
— Нет. Завтра я не могу.
— Ну ладно, давай сегодня, — любезно согласилась Кияшко. — Только после зачёта. В семь вечера.
В семь часов вечера она стояла возле его дома в чемто модном, ярком и коварном. Дюк не сразу узнал её.
Светлана Кияшко состояла из двух Светлан. Одна — школьная, серая, пыльная, как мельничная мышь. На неё даже можно наступить ногой, не заметив. Другая — вне школы, яркая и победная, как фейерверк. Казалось, что школа съедает всю её сущность. Или, наоборот, проявляет, в зависимости оттого, чем она является на самом деле: мышью или искусственной звездой. А скорее всего, она совмещала в себе и то, и другое.
— Привет! — снисходительно бросила Кияшко. — Пошли!
И они пошли, молча, мимо мусорных ящиков, мимо детского сада, мимо корпуса номер девять, и Дюку вдруг показалось, что он так ходит всю жизнь. Где-то в других мирах Маша Архангельская танцует вальс, не касаясь пола. А он, Дюк, качается, как челнок, между Мареевой, как бочка, и Кияшкой, как звёздная мышь.
Пошли к пятиэтажке. Дюк представил себе спектакль, который уже подготовлен и отрепетирован, а сейчас будет разыгран. Ему это стало почему-то противно, и он сказал:
— Я тебя здесь подожду.
— Сработает? — подозрительно спросила Кияшко.
— Что сработает? — не понял Дюк.
— Талисман. Его же надо в руках держать.
— Не обязательно. Можно и на расстоянии. До четырех километров.
— Почему до четырех?
— Радиус такой.
— А как ты это делаешь? — заинтересовалась Кияшко.
— Биополе, — объяснил Дюк.
— И чего?
— Надо чувствовать. Словами не объяснишь, — выкрутился Дюк.
— А ты попробуй, — настаивала Кияшко.
— Ну… я буду думать о том же, что и ты. Когда двое хотят одно и то же, то их желание раскачивается, как амплитуда, и нахлёстывает на Марееву. Как петля. И ей никуда не деться. Мареева начинает хотеть то же, что и мы.
— А она меня не выгонит?
— Иди уже, — попросил Дюк. — Не торгуйся.
Кияшко начинала его раздражать, как раздражают одалживающие и неблагодарные люди. Во-вторых, он торопился: через пятнадцать минут начиналась следующая серия детектива, и он хотел успеть к началу.
Кияшко наконец ушла. И пропала. Её не было ровно два часа. Дюк промёрз, как свежемороженый овощ в целлофане. Его куртка на синтетическом меху имела особенность, — вернее, две особенности: в тёплую погоду в ней было душно, а в мороз нестерпимо, стеклянно-холодно.
Он стучал сначала ногой об ногу. Потом рукой об руку. Оставалось только головой об стену. Можно, конечно, было плюнуть и уйти, но его не пускало тщеславие. Мало ли чего не терпят люди во имя тщеславия? Тщетной славы. Это только потом, с возрастом, начинаешь понимать тщету. А в пятнадцать лет за славу можно отдать все — и здоровье, и честь. И даже жизнь.
Наконец Кияшко появилась с пластинкой под мышкой и сказала:
— А мы кино смотрели. Потом чай пили. — Помолчала и добавила: — А я думала, ты ушёл давно…
— А пластинку тебе отдали? — спросил Дюк, хотя Кияшко держала её под мышкой и не увидеть было невозможно.
— Сразу отдала, — поразилась Кияшко. — Я даже рта не успела раскрыть. Эта Ленка… я только сейчас поняла, как мне её не хватало…
— Я ей четыре флюида послал, — напомнил о себе Дюк.
Снег мельтешил сплошной и мелкий. И сквозь снег на него смотрели Кияшкины глаза — жёлтые и продолговатые. Как у крупной кошки. У кошек вообще очень красивые глаза. И у Кияшки были бы вполне ничего, если бы не существовало в мире других глаз.
— Саша, — сказала Кияшко, и Дюк поразился, что она помнит его имя, — ты не раздавай направо и налево.
— Что? — не понял Дюк.
— Своё биополе. А то из тебя все выкачают. И ты умрёшь.
— Поле можно подзаряжать. Как аккумулятор, — успокоил Дюк.
— А обо что его можно подзаряжать?
— О другое биополе.
— От человека?
— От человека. Или от природы. От разумной вселенной.
— А есть ещё неразумная?
— Есть.
Кияшко смотрела на Дюка молча и со странным выражением. Как бы сравнивала его прежнего с этим новым, божьим избранником, и никак не могла понять, почему господь выбрал изо всех именно Дюкина, указал на него своим божьим перстом.
— А почему именно ты? — прямо спросила Кияшко.
Ну что можно ответить на такой вопрос? Можно только слегка пожать плечами и возвести глаза в обозримое пространство, куда уходила нитка фонарей и последним фонарём была луна.
Слава и сплетня распространяются с одинаковой скоростью, потому что слава — это та же сплетня, только со знаком плюс. А сплетня — та же слава, только отрицательная.
На другой день во время большой перемены к Дюку подошёл Виталька Резников из десятого "Б" и спросил с пренебрежением:
— Ты, говорят, талисман?
Дюк не отвечал, смотрел на него во все глаза, потому что Виталька был не только сам по себе Виталька, но и ещё предмет обожания Маши Архангельской. Дюк узнал об этом месяц назад, при следующих обстоятельствах.
Однажды он возвращался из овощного магазина со свёклой в авоське — крупной и круглой, как футбольный мяч. Мама велела купить и сварить. Такую свёклу надо варить сутки, как кости на холодец. Дюк умел варить и холодец, он был приспособленный ребёнок. Но сейчас не об этом. Дюк ступил в лифт, стал закрывать дверцы, в это время кто-то вошёл в подъезд и крикнул «подождите». Дюк не переносил ездить в лифте компанией, оставаться в замкнутом пространстве с незнакомым человеком. Особенно ему не нравилось ездить с бабкой с восьмого этажа, которая занимала три четверти кабины, и от неё так и веяло маразмом. Поэтому, войдя в лифт, он старался тут же закрыть дверь и тут же нажать кнопку. Но на этот раз его засекли. Пришлось ждать. Через несколько секунд в лифт вошла Лариска с пятого этажа, а с ней Маша Архангельская, вся в слезах. Она плакала, брови у неё были красные, лоб в нервных красных точках. Она была так несчастна, что у Дюка упало сердце. Лариска нажала кнопку, и лифт стал возноситься, как казалось Дюку, под скорбный органный хорал. Заметив Дюка со свёклой. Маша не перестала плакать — видимо, не стеснялась его, как не стесняются кошек и собак. Просто не обратила внимания.
Дюк стоял потрясённый до основания. Он мог бы умереть за неё, но при условии, чтобы Маша заметила этот факт. Заметила и склонилась к нему, умирающему, и её мелкая слёзка упала на его лицо горящей точкой.
Лифт остановился на пятом этаже, и они вышли все трое и разошлись по разные стороны: Маша с Лариской — влево, а Дюк со свёклой — вправо.
Вечером этого дня Лариска позвонила Дюку в дверь.
— Распишись, — велела она и сунула ему какой-то список и шариковую ручку.
Дюк посмотрел в список и спросил:
— А зачем?
— Мы переезжаем, — объяснила Лариска.
— Ну и переезжайте. А зачем тебе моя подпись?
— Дом кооперативный, — объяснила Лариска. — Нужно разрешение всех пайщиков.
«Зачем это нужно? Кому нужно? — подумал Дюк. — Сколько ещё взрослой чепухи…»
Он расписался против своей квартиры «89» и, возвращая ручку, как можно равнодушнее спросил:
— А почему Маша Архангельская в лифте плакала?
— Влюбилась, — так же равнодушно ответила Лариска и позвонила в следующую дверь.
Вышла соседка — немолодая и громоздкая, как звероящер на хвосте. У неё было громадное туловище и мелкая голова. Дюк несколько раз ездил в лифте вместе с ней, и каждый раз чуть не угорал от запаха водки, и каждый раз боялся, что соседка упадёт на него и раздавит. Но она благополучно выходила из лифта и двигалась к своей двери как-то по косой, будто раздвигая плечом невидимое препятствие. Говорили, что у неё много денег, но они не приносят ей счастье. Однако она боялась, что её обворуют.
— Распишитесь, пожалуйста, — попросила Лариска.
Звероящер хмуро и недоверчиво глянула на детей. Дюк увидел, что лицо у неё красное и широкое, а кожа натянута как на барабане. Она молча расписалась и скрылась за своей дверью.
— В кого? — спросил Дюк.
Лариска забыла начало разговора, и сам по себе вопрос «в кого?» был ей непонятен.
— Маша в кого влюбилась? — напомнил Дюк.
— А… в Витальку Резникова. Дура, по самые пятки.
Дюк не разобрал: дура по пятки или влюбилась по пятки. Чем она полна — любовью или глупостью.
— Почему дура? — спросил он.
— Потому что Виталька Резников это гарантное несчастье, — категоричёски объявила Лариска и пошла на другой этаж.
— Гарантное — это гарантированное? — уточнил Дюк.
— Да ну тебя, ты ещё маленький, — обидно отмахнулась Лариска с верхнего этажа.
И вот гарантное несчастье Маши стояло перед Дюком в образе Витальки Резникова и спрашивало:
— Ты, говорят, талисман?
Дюк во все глаза глядел на Витальку, пытаясь рассмотреть, в чем его опасность.
Витальку любили учителя — за то, что он легко и блестяще учился. Ему это было не сложно. У него так были устроены мозги.
Витальку любили оба родителя, две бабушки, прабабушка и два дедушки. К тому же за его спиной стоял мощный папаша, который проторил ему прямую дорогу в жизни, выкорчёвывал из неё все пни, сровнял ухабы и покрыл асфальтом. Осталось только пойти по ней вперёд — солнцу и ветру навстречу.
Витальку любили девчонки — за то, что он был красив и благороден, как принц крови. И знал об этом. Почему бы ему об этом не знать?
Его любили все. И он был открыт для любви и счастья, как весёлый здоровый щенок. Но в его организме не было того химического элемента, который в фотографии называется «закрепитель». Виталька не закреплял свои чувства, а переходил от одной привязанности к другой. Потому, наверное, что у него был большой выбор. На его жизненном столе, как в китайском ресторане, стояло столько блюд, что смешно было наесться чем-то одним и не попробовать другого.
Дюку было легче: его не любили ни учителя, ни девочки. Одна только мама. Зато он любил — преданно и постоянно. У него была потребность в любви и постоянстве.
— Предположим, я талисман, — ответил Дюк. — А что ты хочешь?
— Я хочу позвать Машу Архангельскую на каток.
— Так позови.
— Я боюсь, что она откажется.
— Ну и что с тобой случится?
— Да ничего не случится. Просто она меня ненавидит, — расстроенно сообщил Виталька. — Что я ей сделал?
Дюк не сомневался в результате, поскольку результат был подготовлен самой жизнью и не требовал ни риска, ни труда.
— Ну, пойдём, — согласился Дюк, и они пошли к десятому "А" в конец коридора.
Обидно было упустить такую возможность — возможность утвердиться и подтвердиться в глазах старшеклассника, и не какого-нибудь, а Витальки Резникова, имевшего изысканно-подмоченную репутацию. Получалось: Дюк как бы примыкал к этой репутации становился более взрослым, более потёртым, как джинсы.
Из десятого "А" навстречу им вышла Маша Архангельская.
На ней была не школьная форма, а красивое фирменное рыжее платье, она походила в нем на язычок пламени, устремлённый вверх. Дюк обжёгся об её лицо.
Виталька схватил Дюка за руку, как бы зажимая в руке талисман. Подошёл к Маше.
Она остановилась с прямой спиной и смотрела на Витальку строго, почти сурово, как завуч на трудновоспитуемого подростка.
— Пойдём завтра на каток, — волнуясь, выговорил Виталька.
— Сегодня, — исправила Маша. — В восемь.
И пошла дальше по коридору с прямой спиной и непроницаемым ликом.
Виталька отпустил Дюка и посмотрел с ошарашенным видом — сначала ей вслед, потом на Дюка.
— Пойдём, что ли? — очнулся он.
— Сегодня. В восемь, — подтвердил Дюк.
— А где мы встречаемся?
— Позвонишь. Выяснишь, — руководил Дюк.
— Ни фига себе… — Виталька покрутил головой, приходя в себя, то есть возвращаясь в свою высокую сущность.
— А как это тебе удалось?
— Я — экстрасенс, — скромно объяснил Дюк.
— Кто?
— Экстра — над. Сене — чувство. Я — сверхчувствительный.
— Значит, водка-экстра, сверхводка, — догадался Виталька. И это был единственный вывод, который он для себя сделал. Потом спохватился и спросил: — А может, ты в институт со мной пойдёшь сдавать?
— А полы тебе помыть не надо? — обиделся Дюк.
— Полы? — удивился Виталька. — Нет. Полы у нас бабушка моет.
Зазвенел звонок.
Дюк и Виталька разошлись по классам. Каждый — со своим. Виталька — с Машей. Дюк — с утратой Маши.
Правда, её у него никогда и не было. Но были сны. Мечты.
А теперь он потерял на это право. Право на мечту, и все из-за того, чтобы сорвать даровые аплодисменты, утвердиться в равнодушных Виталькиных глазах. Но Витальку ничем не поразишь. Для него важно только то, что имеет к нему самое непосредственное отношение. Если «экстра» — то водка или печенье, потому что это он ест или пьёт.
Шла география.
Учитель по географии Лев Семёнович рассказывал о климатических условиях. Дюк слышал каждый день по программе «Время» под музыку Чайковского, где сейчас тепло, где холодно. В Тбилиси, например, тропические ливни. В Якутии — высокие деревья стонут от мороза.
Встать бы под дерево в своей стеклянной куртке. Или под тропический ливень — лицом к нему…
— Дюкин! — окликнул Лев Семёнович.
Дюк встал. Честно и печально посмотрел на учителя, прося глазами понять его, принять, как принимает приёмник звуковую волну. Но Лев Семенович был настроен на другую волну. Не на Дюка.
— Потрудитесь выйти вон! — попросил Лев Семёнович.
— Почему? — спросил Дюк.
— Вы мне мешаете своим видом.
Дюк вышел в коридор. На стене висели портреты космонавтов. Гербы союзных республик.
Дюк постоял какое-то время как истукан. Потом прислонился к стене и съехал, скользя спиной. Сел на корточки.
Из учительской с журналом в руке шла Маша Архангельская. Её лицо светилось. Она двигалась как во сне — на два сантиметра от пола. Это счастье несло её по воздуху.
Как она умела сливаться со своим состоянием. Дюк видел её несчастной из несчастных. А теперь — самой счастливой из людей. А поскольку Виталька — гарантное несчастье, то она скоро вернётся в прежнее состояние, и мелкие слёзки снова посыплются по её лицу, брови опять станут красными, а лоб в нервных точках.
Она будет перемещаться из счастья в горе и обратно. Может быть, это и есть любовь? Может быть, лучше горькое счастье, чем серая, унылая жизнь…
Маша заметила Дюка, сидящего на корточках.
— Что с тобой? — нежно спросила она, как бы пролила на него немножечко переполняющей её нежности.
— Ничего, — ответил Дюк.
Ему не нужна была нежность, предназначенная другому.
— Полкило пошехонского сыру, полкило масла и двадцать пачек шестипроцентного молока, — перечислил Дюк.
Продавщица — пожилая и медлительная — посчитала на счетах и сказала:
— Восемь рублей девять копеек.
— А можно я вам заплачу? — спросил Дюк и протянул деньги.
— В кассу, — переадресовала продавщица.
Работала только одна касса, и вдоль магазина текла очередь, как река с изгибами и излучинами и ответвлёнными ручейками.
— Долго стоять, — поделился Дюк и установил с продавщицей контакт глазами. В его глазах можно было прочитать: хоть вы и старая, как каракатица, однако очень милая и небось устали и хотите домой.