Ни сыну, ни жене, ни брату - Виктория Токарева 2 стр.


Грязь — к деньгам. Иногда снится, что он летает. Значит, растёт. А недавно ему снилась Маша Архангельская из десятого "А", как будто они танцевали какой-то медленный танец в красной комнате и не касались пола. И он смотрел не на глаза, а на её губы. Он их отчётливо запомнил — нежные, сиреневатые, как румяные дождевые червячки. А зубы крупные, ярко-белые, рекламные. На таких зубах бликует солнце.

— Дюкин, повтори! — предложила Нина Георгиевна.

Дюкин поднялся.

— Я жду, — напомнила Нина Георгиевна, поскольку Дюк не торопился с ответом.

— Чернышевский был социал-демократ, — начал Дюк.

— Дальше, — потребовала Нина Георгиевна.

— Он дружил с Добролюбовым. Добролюбов тоже был социал-демократ.

— Я тебе не про Добролюбова спрашиваю.

Дюк смотрел в пол, мучительно припоминая, что бы он мог добавить ещё.

Нина Георгиевна соскучилась в ожидании.

— Садись. Два, — определила она. — Если ты дома ничего не делаешь, то хотя бы слушал на уроках. А ты на уроках летаешь в эмпириях. Хотела бы я знать: где ты летаешь…

«Обойдёшься, — подумал про себя Дюк. — Кенгуру». Кенгуру в представлении Дюка было существо неуклюжее и глупое, которому противопоказана власть над себе подобными.

Светлана Кияшко сидела перед Дюком, её плечи были легко присыпаны перхотью, а школьная форма имела такой вид, будто она спала, не раздеваясь, на мельнице на мешках с мукой. Самое интересное, что о пластинке она не вспомнила. Наверное, забыла. Дюк уставился в её затылок и стал гипнотизировать взглядом, посылая флюиды.

Кияшко нервно задвигалась и оглянулась. Наткнулась на взгляд Дюка, но опять ничего не вспомнила. Снова оглянулась и спросила:

— Чего?

— Ничего, — зло сказал Дюк.

Последним уроком была физкультура.

Физкультурник Игорь Иванович вывел всех на улицу и заставил бегать стометровку.

Дюк присел, как требуется при старте, потом приподнял тощий, как у кролика, зад и при слове «старт» ввинтился в воздух, как снаряд. Ему казалось, что он бежит очень быстро, но секундомер Игоря Ивановича насплетничал какие-то инвалидные результаты. Лучше всех, как молодой бог, пробежал Булеев. Хуже всех — Хонин, у которого все ушло в мозги. Дюк оказался перед Хониным.

На втором месте от конца. Однако движение, воздух и азарт сделали своё дело: они вытеснили из Дюка разочарование и наполнили его беспечностью, беспричинной радостью. И в этом новом состоянии он подошёл к Кияшке.

— Ну что? — между прочим, спросил он. — Пойдём за пластинкой?

Кияшко была освобождена от физкультуры. Она стояла в стороне, в коротком пальто, из которого давно выросла.

— Ой нет, — отказалась Кияшко. — Сегодня я не могу.

Мне сегодня на музыку идти. У меня зачёт.

— Ну, как хочешь… Тебе надо, — равнодушно ответил Дюк.

— Завтра сходим, — предложила Кияшко.

— Нет. Завтра я не могу.

— Ну ладно, давай сегодня, — любезно согласилась Кияшко. — Только после зачёта. В семь вечера.

В семь часов вечера она стояла возле его дома в чемто модном, ярком и коварном. Дюк не сразу узнал её.

Светлана Кияшко состояла из двух Светлан. Одна — школьная, серая, пыльная, как мельничная мышь. На неё даже можно наступить ногой, не заметив. Другая — вне школы, яркая и победная, как фейерверк. Казалось, что школа съедает всю её сущность. Или, наоборот, проявляет, в зависимости оттого, чем она является на самом деле: мышью или искусственной звездой. А скорее всего, она совмещала в себе и то, и другое.

— Привет! — снисходительно бросила Кияшко. — Пошли!

И они пошли, молча, мимо мусорных ящиков, мимо детского сада, мимо корпуса номер девять, и Дюку вдруг показалось, что он так ходит всю жизнь. Где-то в других мирах Маша Архангельская танцует вальс, не касаясь пола. А он, Дюк, качается, как челнок, между Мареевой, как бочка, и Кияшкой, как звёздная мышь.

Пошли к пятиэтажке. Дюк представил себе спектакль, который уже подготовлен и отрепетирован, а сейчас будет разыгран. Ему это стало почему-то противно, и он сказал:

— Я тебя здесь подожду.

— Сработает? — подозрительно спросила Кияшко.

— Что сработает? — не понял Дюк.

— Талисман. Его же надо в руках держать.

— Не обязательно. Можно и на расстоянии. До четырех километров.

— Почему до четырех?

— Радиус такой.

— А как ты это делаешь? — заинтересовалась Кияшко.

— Биополе, — объяснил Дюк.

— И чего?

— Надо чувствовать. Словами не объяснишь, — выкрутился Дюк.

— А ты попробуй, — настаивала Кияшко.

— Ну… я буду думать о том же, что и ты. Когда двое хотят одно и то же, то их желание раскачивается, как амплитуда, и нахлёстывает на Марееву. Как петля. И ей никуда не деться. Мареева начинает хотеть то же, что и мы.

— А она меня не выгонит?

— Иди уже, — попросил Дюк. — Не торгуйся.

Кияшко начинала его раздражать, как раздражают одалживающие и неблагодарные люди. Во-вторых, он торопился: через пятнадцать минут начиналась следующая серия детектива, и он хотел успеть к началу.

Кияшко наконец ушла. И пропала. Её не было ровно два часа. Дюк промёрз, как свежемороженый овощ в целлофане. Его куртка на синтетическом меху имела особенность, — вернее, две особенности: в тёплую погоду в ней было душно, а в мороз нестерпимо, стеклянно-холодно.

Он стучал сначала ногой об ногу. Потом рукой об руку. Оставалось только головой об стену. Можно, конечно, было плюнуть и уйти, но его не пускало тщеславие. Мало ли чего не терпят люди во имя тщеславия? Тщетной славы. Это только потом, с возрастом, начинаешь понимать тщету. А в пятнадцать лет за славу можно отдать все — и здоровье, и честь. И даже жизнь.

Наконец Кияшко появилась с пластинкой под мышкой и сказала:

— А мы кино смотрели. Потом чай пили. — Помолчала и добавила: — А я думала, ты ушёл давно…

— А пластинку тебе отдали? — спросил Дюк, хотя Кияшко держала её под мышкой и не увидеть было невозможно.

— Сразу отдала, — поразилась Кияшко. — Я даже рта не успела раскрыть. Эта Ленка… я только сейчас поняла, как мне её не хватало…

— Я ей четыре флюида послал, — напомнил о себе Дюк.

Снег мельтешил сплошной и мелкий. И сквозь снег на него смотрели Кияшкины глаза — жёлтые и продолговатые. Как у крупной кошки. У кошек вообще очень красивые глаза. И у Кияшки были бы вполне ничего, если бы не существовало в мире других глаз.

— Саша, — сказала Кияшко, и Дюк поразился, что она помнит его имя, — ты не раздавай направо и налево.

— Что? — не понял Дюк.

— Своё биополе. А то из тебя все выкачают. И ты умрёшь.

— Поле можно подзаряжать. Как аккумулятор, — успокоил Дюк.

— А обо что его можно подзаряжать?

— О другое биополе.

— От человека?

— От человека. Или от природы. От разумной вселенной.

— А есть ещё неразумная?

— Есть.

Кияшко смотрела на Дюка молча и со странным выражением. Как бы сравнивала его прежнего с этим новым, божьим избранником, и никак не могла понять, почему господь выбрал изо всех именно Дюкина, указал на него своим божьим перстом.

— А почему именно ты? — прямо спросила Кияшко.

Ну что можно ответить на такой вопрос? Можно только слегка пожать плечами и возвести глаза в обозримое пространство, куда уходила нитка фонарей и последним фонарём была луна.

Слава и сплетня распространяются с одинаковой скоростью, потому что слава — это та же сплетня, только со знаком плюс. А сплетня — та же слава, только отрицательная.

На другой день во время большой перемены к Дюку подошёл Виталька Резников из десятого "Б" и спросил с пренебрежением:

— Ты, говорят, талисман?

Дюк не отвечал, смотрел на него во все глаза, потому что Виталька был не только сам по себе Виталька, но и ещё предмет обожания Маши Архангельской. Дюк узнал об этом месяц назад, при следующих обстоятельствах.

Однажды он возвращался из овощного магазина со свёклой в авоське — крупной и круглой, как футбольный мяч. Мама велела купить и сварить. Такую свёклу надо варить сутки, как кости на холодец. Дюк умел варить и холодец, он был приспособленный ребёнок. Но сейчас не об этом. Дюк ступил в лифт, стал закрывать дверцы, в это время кто-то вошёл в подъезд и крикнул «подождите». Дюк не переносил ездить в лифте компанией, оставаться в замкнутом пространстве с незнакомым человеком. Особенно ему не нравилось ездить с бабкой с восьмого этажа, которая занимала три четверти кабины, и от неё так и веяло маразмом. Поэтому, войдя в лифт, он старался тут же закрыть дверь и тут же нажать кнопку. Но на этот раз его засекли. Пришлось ждать. Через несколько секунд в лифт вошла Лариска с пятого этажа, а с ней Маша Архангельская, вся в слезах. Она плакала, брови у неё были красные, лоб в нервных красных точках. Она была так несчастна, что у Дюка упало сердце. Лариска нажала кнопку, и лифт стал возноситься, как казалось Дюку, под скорбный органный хорал. Заметив Дюка со свёклой. Маша не перестала плакать — видимо, не стеснялась его, как не стесняются кошек и собак. Просто не обратила внимания.

Дюк стоял потрясённый до основания. Он мог бы умереть за неё, но при условии, чтобы Маша заметила этот факт. Заметила и склонилась к нему, умирающему, и её мелкая слёзка упала на его лицо горящей точкой.

Лифт остановился на пятом этаже, и они вышли все трое и разошлись по разные стороны: Маша с Лариской — влево, а Дюк со свёклой — вправо.

Вечером этого дня Лариска позвонила Дюку в дверь.

— Распишись, — велела она и сунула ему какой-то список и шариковую ручку.

Дюк посмотрел в список и спросил:

— А зачем?

— Мы переезжаем, — объяснила Лариска.

— Ну и переезжайте. А зачем тебе моя подпись?

— Дом кооперативный, — объяснила Лариска. — Нужно разрешение всех пайщиков.

«Зачем это нужно? Кому нужно? — подумал Дюк. — Сколько ещё взрослой чепухи…»

Он расписался против своей квартиры «89» и, возвращая ручку, как можно равнодушнее спросил:

— А почему Маша Архангельская в лифте плакала?

— Влюбилась, — так же равнодушно ответила Лариска и позвонила в следующую дверь.

Вышла соседка — немолодая и громоздкая, как звероящер на хвосте. У неё было громадное туловище и мелкая голова. Дюк несколько раз ездил в лифте вместе с ней, и каждый раз чуть не угорал от запаха водки, и каждый раз боялся, что соседка упадёт на него и раздавит. Но она благополучно выходила из лифта и двигалась к своей двери как-то по косой, будто раздвигая плечом невидимое препятствие. Говорили, что у неё много денег, но они не приносят ей счастье. Однако она боялась, что её обворуют.

— Распишитесь, пожалуйста, — попросила Лариска.

Звероящер хмуро и недоверчиво глянула на детей. Дюк увидел, что лицо у неё красное и широкое, а кожа натянута как на барабане. Она молча расписалась и скрылась за своей дверью.

— В кого? — спросил Дюк.

Лариска забыла начало разговора, и сам по себе вопрос «в кого?» был ей непонятен.

— Маша в кого влюбилась? — напомнил Дюк.

— А… в Витальку Резникова. Дура, по самые пятки.

Дюк не разобрал: дура по пятки или влюбилась по пятки. Чем она полна — любовью или глупостью.

— Почему дура? — спросил он.

— Потому что Виталька Резников это гарантное несчастье, — категоричёски объявила Лариска и пошла на другой этаж.

— Гарантное — это гарантированное? — уточнил Дюк.

— Да ну тебя, ты ещё маленький, — обидно отмахнулась Лариска с верхнего этажа.

И вот гарантное несчастье Маши стояло перед Дюком в образе Витальки Резникова и спрашивало:

— Ты, говорят, талисман?

Дюк во все глаза глядел на Витальку, пытаясь рассмотреть, в чем его опасность.

Витальку любили учителя — за то, что он легко и блестяще учился. Ему это было не сложно. У него так были устроены мозги.

Витальку любили оба родителя, две бабушки, прабабушка и два дедушки. К тому же за его спиной стоял мощный папаша, который проторил ему прямую дорогу в жизни, выкорчёвывал из неё все пни, сровнял ухабы и покрыл асфальтом. Осталось только пойти по ней вперёд — солнцу и ветру навстречу.

Витальку любили девчонки — за то, что он был красив и благороден, как принц крови. И знал об этом. Почему бы ему об этом не знать?

Его любили все. И он был открыт для любви и счастья, как весёлый здоровый щенок. Но в его организме не было того химического элемента, который в фотографии называется «закрепитель». Виталька не закреплял свои чувства, а переходил от одной привязанности к другой. Потому, наверное, что у него был большой выбор. На его жизненном столе, как в китайском ресторане, стояло столько блюд, что смешно было наесться чем-то одним и не попробовать другого.

Дюку было легче: его не любили ни учителя, ни девочки. Одна только мама. Зато он любил — преданно и постоянно. У него была потребность в любви и постоянстве.

— Предположим, я талисман, — ответил Дюк. — А что ты хочешь?

— Я хочу позвать Машу Архангельскую на каток.

— Так позови.

— Я боюсь, что она откажется.

— Ну и что с тобой случится?

— Да ничего не случится. Просто она меня ненавидит, — расстроенно сообщил Виталька. — Что я ей сделал?

Дюк не сомневался в результате, поскольку результат был подготовлен самой жизнью и не требовал ни риска, ни труда.

— Ну, пойдём, — согласился Дюк, и они пошли к десятому "А" в конец коридора.

Обидно было упустить такую возможность — возможность утвердиться и подтвердиться в глазах старшеклассника, и не какого-нибудь, а Витальки Резникова, имевшего изысканно-подмоченную репутацию. Получалось: Дюк как бы примыкал к этой репутации становился более взрослым, более потёртым, как джинсы.

Из десятого "А" навстречу им вышла Маша Архангельская.

На ней была не школьная форма, а красивое фирменное рыжее платье, она походила в нем на язычок пламени, устремлённый вверх. Дюк обжёгся об её лицо.

Виталька схватил Дюка за руку, как бы зажимая в руке талисман. Подошёл к Маше.

Она остановилась с прямой спиной и смотрела на Витальку строго, почти сурово, как завуч на трудновоспитуемого подростка.

— Пойдём завтра на каток, — волнуясь, выговорил Виталька.

— Сегодня, — исправила Маша. — В восемь.

И пошла дальше по коридору с прямой спиной и непроницаемым ликом.

Виталька отпустил Дюка и посмотрел с ошарашенным видом — сначала ей вслед, потом на Дюка.

— Пойдём, что ли? — очнулся он.

— Сегодня. В восемь, — подтвердил Дюк.

— А где мы встречаемся?

— Позвонишь. Выяснишь, — руководил Дюк.

— Ни фига себе… — Виталька покрутил головой, приходя в себя, то есть возвращаясь в свою высокую сущность.

— А как это тебе удалось?

— Я — экстрасенс, — скромно объяснил Дюк.

— Кто?

— Экстра — над. Сене — чувство. Я — сверхчувствительный.

— Значит, водка-экстра, сверхводка, — догадался Виталька. И это был единственный вывод, который он для себя сделал. Потом спохватился и спросил: — А может, ты в институт со мной пойдёшь сдавать?

— А полы тебе помыть не надо? — обиделся Дюк.

— Полы? — удивился Виталька. — Нет. Полы у нас бабушка моет.

Зазвенел звонок.

Дюк и Виталька разошлись по классам. Каждый — со своим. Виталька — с Машей. Дюк — с утратой Маши.

Правда, её у него никогда и не было. Но были сны. Мечты.

А теперь он потерял на это право. Право на мечту, и все из-за того, чтобы сорвать даровые аплодисменты, утвердиться в равнодушных Виталькиных глазах. Но Витальку ничем не поразишь. Для него важно только то, что имеет к нему самое непосредственное отношение. Если «экстра» — то водка или печенье, потому что это он ест или пьёт.

Шла география.

Учитель по географии Лев Семёнович рассказывал о климатических условиях. Дюк слышал каждый день по программе «Время» под музыку Чайковского, где сейчас тепло, где холодно. В Тбилиси, например, тропические ливни. В Якутии — высокие деревья стонут от мороза.

Встать бы под дерево в своей стеклянной куртке. Или под тропический ливень — лицом к нему…

— Дюкин! — окликнул Лев Семёнович.

Дюк встал. Честно и печально посмотрел на учителя, прося глазами понять его, принять, как принимает приёмник звуковую волну. Но Лев Семенович был настроен на другую волну. Не на Дюка.

— Потрудитесь выйти вон! — попросил Лев Семёнович.

— Почему? — спросил Дюк.

— Вы мне мешаете своим видом.

Дюк вышел в коридор. На стене висели портреты космонавтов. Гербы союзных республик.

Дюк постоял какое-то время как истукан. Потом прислонился к стене и съехал, скользя спиной. Сел на корточки.

Из учительской с журналом в руке шла Маша Архангельская. Её лицо светилось. Она двигалась как во сне — на два сантиметра от пола. Это счастье несло её по воздуху.

Как она умела сливаться со своим состоянием. Дюк видел её несчастной из несчастных. А теперь — самой счастливой из людей. А поскольку Виталька — гарантное несчастье, то она скоро вернётся в прежнее состояние, и мелкие слёзки снова посыплются по её лицу, брови опять станут красными, а лоб в нервных точках.

Она будет перемещаться из счастья в горе и обратно. Может быть, это и есть любовь? Может быть, лучше горькое счастье, чем серая, унылая жизнь…

Маша заметила Дюка, сидящего на корточках.

— Что с тобой? — нежно спросила она, как бы пролила на него немножечко переполняющей её нежности.

— Ничего, — ответил Дюк.

Ему не нужна была нежность, предназначенная другому.

— Полкило пошехонского сыру, полкило масла и двадцать пачек шестипроцентного молока, — перечислил Дюк.

Продавщица — пожилая и медлительная — посчитала на счетах и сказала:

— Восемь рублей девять копеек.

— А можно я вам заплачу? — спросил Дюк и протянул деньги.

— В кассу, — переадресовала продавщица.

Работала только одна касса, и вдоль магазина текла очередь, как река с изгибами и излучинами и ответвлёнными ручейками.

— Долго стоять, — поделился Дюк и установил с продавщицей контакт глазами. В его глазах можно было прочитать: хоть вы и старая, как каракатица, однако очень милая и небось устали и хотите домой.

Назад Дальше