Все так - Елена Викторовна Стяжкина 3 стр.


Крупа, яйца, суповой набор, чай, макароны, ряженка. Попов не был гурманом, но совершенно не представлял, откуда другие люди берут продукты, когда в магазинах — пусто. Костик носил профессору Попову еду. И электрические лампочки. А он, брезгливо хмурясь, принимал пакеты и задавал Костику вопросы.

Как можно жить без боли, если у тебя есть глаза?

Почему ты не плачешь и не смеешься, если у тебя есть уши?

Зачем это все, если у тебя есть ноги и ты можешь их сделать?

Другие вопросы выходили за пределы “Красной Шапочки” и звучали только тогда, когда профессор Попов выпивал “профилактический” шкалик водки, примирялся с действительностью и академично переходил на “вы”.

Какого волка вы кормите?

Бабушка ваша в молодости была красавицей необыкновенной, знаете ли? И считалась ведьмой?

Уверены ли, что бесчувственность ваша когда-нибудь не сыграет на стороне противника?

Бог есть? Ленин врал?

Почем брали картофель?

В будущее с надеждой? В прошлое с презрением?

Ну, и кто вы все такие?

…И мы?

Костик не помнил, почем брал картофель. Он был нелюбопытен к текущему и знал это за собой. Как знал, что Бог, конечно же, есть. И что Люули — ведьма, и что профессор Попов тогда, в середине 50-х, парторг института, не взял Люули на кафедру иностранных языков, размахивая ее прошлым, не спрятанным и совсем не смиренным.

У Люули не было ума, чтобы записаться Людмилой, не было сил, чтобы забыть Эльзе, Мариту и Петера, и не было повода, чтобы не вписать в анкету умилительную фразу “получила домашнее образование”. Люули не смотрела в прошлое с презрением. Поэтому ей не было места в большом городе, где первым делом учатся забывать. “Тебе еще будет стыдно”, — сказала Люули Попову.

Теперь ему было стыдно. Предсказание сбылось. И никто из новой-старой профессуры северо-запада России не хотел связывать свое имя с именем профессора Попова, специалиста по истории КПСС и ее роли в организации социалистического соревнования в легкой промышленности в годы девятой пятилетки. Никто не хотел оппонировать Костику. Потому что никто не хотел сказать: “здравствуйте” профессору Попову.

Никто, кроме Тао Чун, китаянки, американки, исследовательницы из Иллинойса, бывшей аспирантки МГУ, хунвейбинки и знатока истории коммунистических режимов.

Тао Чун. Гончарова Весна. Она хорошо говорила по-русски. Даже гурманила, позволяя себе избегать слов с буквой “л”. Она была похожа на покосившийся, припорошенный инеем пенек и прихрамывала на правую ногу. Она была предписанно улыбчива и искренне матюкалась словом “брядь”. Она приехала по специальному гранту фонда Мак-Грегоров работать над проблемой провинциальных коммунизмов.

Ее судьба была удивительно счастливой. Ей было три года, когда к власти пришел великий Мао, а потому она не застала ужасов Чан Кайши. Ей было двадцать, когда великий Мао усомнился в пользе очкариков и решил спасать умников трудом. Тао Чун не носила очки. Она была студенткой, и надела красную повязку, и увидела, что ее родители не верят в Мао. Она плакала и просила отца исправиться. Потому что семья жила хорошо. Потому что маме разрешили родить второго ребенка. Но папа не слушал свою дочь. Тао Чун радовалась, когда сама везла папу в коммуну на переделку. Мама умерла по дороге из-за преждевременных родов. Маме было тридцать семь. Такая же длинная и хорошая жизнь, как у Пушкина. Папа умер через три года от истощения. А Тао Чун была ошибочно арестована, ее ошибочно пытали и ошибочно уничтожили кости: сначала в бедре, потом в голени. А потом, когда все выяснилось и Мао умер, Тао Чун заказала протез и пошла работать в школу историком.

Ей всегда было легко. В сорок четыре года ее, как самую лучшую из учителей, отправили в МГУ, в аспирантуру. В Москве она очень хотела встретить Ленина или Горбачева, но встретила Будду. Будда всегда сам решает, кого и где ему хочется встретить. В Москве он был черный, как уголь, и молчаливый, как подземелье. Он был коммунист. Но это — на всякий случай. И уже не имело значения. Тао Чун уехала с Буддой в Африку. Африка воевала. А Тао Чун была плохим бойцом, потому что не хотела воевать. Она была против насилия. И ее муж тоже был против. Мужа Тао Чун ошибочно расстреляли. И ребенок ее не пришел в этот мир, потому что пришел в другой, к другой женщине, в другую страну и в другое время. Тао Чун подобрали американцы. Там, где стреляют, всегда есть американцы.

Тао Чун никуда не бежала. Но стала беженкой. Тао Чун ни о чем не просила, но о ней написали книгу. А потом книгу написала и она сама. Тао — это гончары. Чун — это весна. Глина рассказывает о мире больше, чем он сам о себе знает. Если вам не жалко слез, плачьте. Но если жалко, ждите весну. Она вымоет вам лицо сама. Она высушит его солнцем и уберет с него тени.

Тао Чун преподавала в университете Иллинойса спецкурс по тоталитарным режимам. Она исследовала их, но не хотела судить. Тао Чун сказала профессору Попову, что он очень красивый, и на все время стажировки переселилась к нему в квартиру.

После этого у Костика сразу же нашлись оппоненты. И Тао Чун тоже выступала на его защите. Уезжая, Тао Чун предложила профессору Попову жениться на ней как можно скорее. И передала Костику привет от Мардж Рей.

Белой женщины для Костика у Мардж снова не нашлось.

Через год профессор Попов уехал в Штаты. А Костик получил место на кафедре и в общежитии для преподавателей.

* * *

Она говорила глупости.

Она была фантазерка.

Она чуть-чуть заикалась и громко смеялась всем застрявшим внутри горла звукам.

Она грызла кончик ручки.

Она морщила нос.

Она была похожа на первый снег.

Хотелось, чтобы она уткнулась в подмышку, чтобы прижать к себе и тихо качать. Или чтобы был карандаш. И чтобы им медленно, неуверенно и пьяно проводить на листе линии, которые нарисованы на всех стенах тенью ее рук.


И молчать, закусывая губу так сильно, чтобы внутрь, в рот, стала капать кровь. И чтобы кровь разлилась и нагрелась, чтобы было жарко.

Жарко, жарко, жарко.

Привет. Салют.

Сесть к ней спиной, подобрать колени к подбородку. И жить так, зная, что позвоночник врос в нее, превратив тебя в непрошенного сиамского близнеца. В калеку, сердце которого бьется только потому, что бьется ее сердце.

Свою женщину ты узнаешь сразу, даже если ешь с другой, даже если спишь с тысячами чужих, даже если твой следующий день — последний. Ты всегда узнаешь свою женщину, даже если не скажешь ей об этом. Ты узнаешь ее, даже если ты — Вяйнямёйнен, сын Калева и дочери воздуха — родился на свет уже стариком.

Ее звали Зоряна, ей было двадцать три года, она была сербкой. Сербкой “после всего”. После Белграда, после Милошевича, после гибели родителей, которые собрались разводиться, но умерли женатыми, попав под бомбежку в свою последнюю, прощальную брачную ночь.

Конференция о перспективах гуманитарного знания в Восточной Европе проходила в Вене. Мардж и Костик жили в отеле “Тюрингер Хоф”, недалеко от Alma Mater Rudolphina, Венского университета. Мардж, которую Костик не видел несколько лет, постарела. Ее волосы снова были длинными, а тело, уже не такое упругое, похожее на забытый резиновый мячик, не помещалось в одежды. “Тебе нужно носить сари”, — сказал Костик. “Да, — согласилась Мардж. — Иногда мне хочется. Но я не знаю, как…”. Костик нежно погладил ее по волосам. Сипаи снова были разбиты, корона торжествовала.

“Мы могли бы пожениться”, — сказала Мардж.

“Мы могли бы служить в разведке”, — модная песня сама напросилась на язык. Костик спел и перевел.

“Ты не хочешь?” — спросила Мардж.

“Тебе надоело сдавать меня в аренду?”

Она вздохнула, взяла его за руку и поцеловала в запястье. В то место, где честный пульс мирно сообщал о пустом сердце…

“Ты не знаешь, как я живу”, — сказал Костик.

“Почему? Ты живешь в фургоне. Да? Там холодно. У тебя есть старая бабка. Будет две, — прошептала Мардж. — Я могу жить в фургоне. У меня климакс. Я устала”.

Костик поморщился. Мардж заплакала. Они приехали на день раньше. Это было очень плохо, хотя могло быть хорошо.

Мардж предложила Костику съездить в Шенбрунн.

Зеркальный зал, Лаковая гостиная, Большая галерея. Чуть-чуть скрипел паркет, залы, когда-то парадные и сияющие, уныло поблескивали неуместными электрическими лампочками, а мебель казалась свезенной со склада, нелепой и неживой.

Костик не любил музеев. Он любил кухни. Он был уверен, что жизнь там, где натянуты веревки и сушится белье, где через край большой кастрюли на печь переливается суп, где стол исписан, изрезан ножом и напитан луком, чесноком и перцем, как хороший кусок мяса. Жизнь там, где тепло, где ссоры, где еда, где толстые женщины и “варикозные ноги”, где пьющие мужчины и вранье о кровавых битвах.

Утром, в конференц-зале, Зоряна Микулич сообщила собравшимся, что Снежная Королева — это реконструкция Гамлета. Не реплика, но попытка переосмысления Эльсинорской трагедии глазами сильного участника. Глазами Герды.

Утром, в конференц-зале, Зоряна Микулич сообщила собравшимся, что Снежная Королева — это реконструкция Гамлета. Не реплика, но попытка переосмысления Эльсинорской трагедии глазами сильного участника. Глазами Герды.

Какая разница, о чем спрашивают мальчики? Потому что они всегда спрашивают о бытии, смысле и вечности. Они всегда пытаются сложить из кубиков то, что нужно любить и поливать. Мир мальчиков — это бесконечная игра. Игра в Призраков, в друзей, в дуэли и в войны. Они много чего умеют. Кроме одного: они не умеют вернуться домой.

Офелия как Герда. Герда как Офелия. И тоже река, которой жертвуется не тело, а только красные башмачки. И тоже безумие: сон у старой волшебницы. Но Герда просыпается. Герда-Офелия находит Кая. Но тот говорит, что ему — хорошо.

Сильная женская позиция — не верить. Не поддаваться. Видеть логику мира за искривленной колючей проволокой мужских игр. Девочки не верят в вечность.

Дания — хорошая страна. Андерсен реабилитировал ее, переодев Офелию в Герду. Гамлет-Кай написал свое слово и ушел домой. И Призрак больше не беспокоил его. И Снежная королева. Никто.

“Какая чушь! — сказала Мардж. — Вы историк? Что вы исследуете?”

“Я филолог! — сказала Зоряна. — Это тоже гуманитарная наука! Если вы знаете…”

“Но то, что вы делаете, вообще не наука!” — разъярилась Мардж.

“Почему нет?” — спросила Зоряна.

Костик улыбался. Костик смотрел на Зоряну и улыбался так, как когда-то ее дед Вукан улыбался бабке Софии. И как его дед Степан — бабке Люули. Он улыбался так, миллионы мужчин делали это, когда узнавали своих женщин. А доклад — да — чушь. Такая же чушь, как все другие доклады с классификациями, тенденциями, статистикой и прочей ерундой.

Мардж не смотрела на Костика. Ей и не надо было смотреть, чтобы все понять. В перерыве она подошла к Зоряне и извинилась.

В перерыве она подошла к Зоряне и подозвала к ней Костика.

В перерыве Мардж сказала: “Если вы можете помочь этому бедному русскому ученому, он подарит вам незабываемую ночь. Самую лучшую ночь. Если вы, конечно, располагаете средствами, чтобы ему помочь”.

“Вы знаете… — еще сказала Мардж. — Он живет в фургоне!”

“Как Дороти Гейл? — засмеялась Зоряна. — А что там есть еще, кроме фургона?”

“Лес”, — сказал Костик.

Вечером того же дня, семнадцатого июня две тысячи первого года, Зоряна и Костик сели на поезд “Вена — Белград”. На следующий день они приехали в Нови Сад, а оттуда в деревню Беочин, где жил дед Зоряны. Он спросил у Костика: “Како радите за живот?”. И Зоряна засмеялась: “Жене помгаиут. Он није знао како. Он научник”. “Прошу руки”, — сказал Костик. Дед Вукан покачал головой и зашел в дом. Костик и Зоряна остались стоять на пороге.

Зоряна засмеялась и сказала: “Это ничего. Он привыкнет”.

“Нет, — сказал Костик. — Мы не можем ждать”.

Девятнадцатого июня они уехали назад, в Австрию. Сошли с поезда и сели на электричку. Это была идея Зоряны — “идти куда глаза глядят”. После электрички они сели на автобус и вышли в чистом чужом поле. Водитель не хотел останавливать, он был хорват. Хорваты теперь не любят сербов. И еще долго, наверное, не будут любить. И сербов, и русских.

Они вышли в поле и к вечеру добрались до деревни Хоф. Здесь они пригодились фермеру Эрвину и его жене Сабине. Двадцатого июня Костик ставил новый забор, а Зоряна водила за собой коров. Двадцать первого Костик вышел с Эрвином в поле. Теперь он был не научник, а подручник, в глаза которому светило солнце. И из глаз — тоже светило. Двадцать второго Зоряна полола. На ее ладонях выросли пузыри. Костик дул на ладони и прижимал их к своему лицу. Он спросил у Сабины, можно ли полоть ночью. Сабина сказала: “А как ты отличишь нужное от ненужного?”. Двадцать третьего Сабина и Зоряна доили коров, а Костик и Эрвин уехали в поле.

Есть такие места на земле, где история не наступает. Куда она почти никогда не приходит. Только время от времени, наливаясь злобой, протискивается между небом, землей, лесом, дорожной пылью, навозом. Только время от времени она проливается кровавым дождем, чтобы, не справившись с рассветами, утренними дойками, наглыми курами, запахом сена, снова уйти и оставить все как есть. Как было сто лет назад. И как двести. Там, в этих местах, спасались первые христиане, последние римляне, там растворялись восставшие рабы и изгнанные аристократы, там обретали надежду пропавшие без вести всех войн и всех стран.

Там, где нет истории, живут люди.

Вечером двадцать четвертого Зоряна рассказала Костику о своих родителях и спросила: “А кто были твои?”. “Снег”, — сказал Костик.

Мама, уютная, маленькая, красивая, лежала в снегу. Костик нашел ее первым, рано утром, когда Люули, уставшая от ночных поисков, задремала прямо за кухонным столом. Костик вышел на улицу и увидел ее сразу. Мама лежала, подперев щеку кулачком. Она была без шапки. И белый-белый снег сделал седыми ее темные, почти черные волосы. Костик присел на корточки, а когда ноги устали, прилег. Снег был мягкий и почти не холодный. Костик обнял маму и закрыл глаза.

Расскажи маме сказку. Спой маме песню. Мама измучилась. Мама хочет спать.

“Это только в твоем докладе Офелия превращается в Герду. В моем она напивается до полного бесчувствия и забывает, что ей надо бы еще пожить!” — сказал Костик.

“У меня был хороший доклад!” — обиделась Зоряна.

Двадцать пятого июня они не разговаривали целый день. Вечером Костик учил Эрвина делать килью, а Зоряна слушала плеер и не ходила на вечернюю дойку.

Двадцать шестого…


“Двадцать шестого ты наконец это…? — не выдержал Алик. — Давай ближе к телу. Исповедей онанистов я наслушался еще в школе”. Бабка Люули зашла на кухню и отвесила Алику затрещину. “Я его, между прочим, спасаю”, — обиделся тот.


Двадцать шестого приехала Кристина, дочь Эрвина и Сабины. Зоряна села в ее “Рено”. И они вместе уехали в город, за покупками.

Костик думал, что Зоряна не вернется. Но она вернулась ближе к полуночи, зашла в их комнату и села в ногах: “Давай ты покажешь мне свой фургон”. Зоряна потащила на себя простыню, и голый Костик пытался прикрыть руками то, чего никогда не стеснялся. “Я хочу на тебе жениться”, — строго сказал Костик. “Конечно, обязательно, — засмеялась Зоряна. — Начнем прямо сейчас…”

Двадцать седьмого Эрвин выдал Костику зарплату за неделю. За вычетом еды, электричества, воды и стоимости аренды комнаты в гостевом доме.

“Это слезы, а не деньги”, — сказала Зоряна и объявила лежачую забастовку. Костик присоединился к ней, а отсоединился только следующим утром.

Двадцать восьмого вся ферма была на ушах. Готовились отметить день рождения Кристины. Костик чистил картошку, резал капусту, помешивал мучной соус, мариновал мясо для барбекю, взбивал сливки и вышивал крестиком. Зоряна вышивала поздравление для Кристины. И Костик, конечно, должен был принять в этом участие.

Подарок от двоих. К вечеру приехали друзья Кристины и слопали все в полчаса. В другие полчаса все напились и решили идти на озеро, чтобы купаться голыми.

Над озером поднимался пар. Люули водила Костика к таким озерам. Только у Люули они были маленькими, как будто разбрызганными кем-то сверху, а это было большое, ухоженное, как бассейн с подогревом. Гости Кристины дурачились. И Зоряна тоже: смеялась, брызгалась, ныряла. Ее короткие темные волосы быстро сохли и вставали ежиком, иголки которого впивались в ладони Костика. На минуту-другую она усаживалась рядом и громко сопела, уткнув нос в его плечо. Она оттягивала резинку Костиковых трусов, щипалась и, напевая “shape of my heart”, убегала в воду.

Костик и Эрвин обсуждали проблему разведения страусов. Эрвин считал, что мясо страусов будет вскоре есть весь мир. Костику страусов было страшно жалко.

Праздник завершился на рассвете. Но Эрвин сказал Костику, что следующую забастовку ему запрещает профсоюз. Костик и Эрвин позавтракали и уехали в поле.

Вечером двадцать девятого Костик очень хотел спать. Сабина сказала, чтобы он ложился. Сабина сказала, что девочки уехали в ночной клуб. Сабина сказала, что до утра Костика никто не потревожит. И улыбнулась.

Утром тридцатого Костик проснулся и вместо Зоряны увидел конверт.

В конверте лежал билет до Санкт-Петербурга с новой датой вылета. Старый билет с новой датой: второе июля.

Пять тысяч шиллингов с портретом Моцарта. Очень красивая бумажка. Костик, имевший дело только с долларами и “слезами” от Эрвина, никогда такой не видел.

Листок в клеточку. “Желим поново виде фургон. Я обязательно приеду его посмотреть”.

Мардж — сука.

* * *

Бабка Люули сказала: “Если бы она осталась с тобой, я бы осталась без тебя. Да?”. “Да, — сказал Костик. — Но это не специально. Я не думал об этом”. “Правильно, — сказала Люули и поцеловала Костика в макушку. — Все правильно”.

Назад Дальше