Суета Дулуоза. Авантюрное образование 1935–1946 - Джек Керуак 9 стр.


Штука же с химией была в том, что в первый же день, когда я пришел в класс, или в лабу, той осенью 1940-го, и увидел все эти чертовы пробирки и вонючие трубки, и узрел, как маньяки в фартуках возятся с серой и патокой, я себе сказал: «Фу, ни за что больше не стану ходить на эти занятия». Не знаю почему, но не мог я этого терпеть. Забавно тут то, что в последующие свои годы как более или менее спец по «наркотикам» я про химию точно много чего узнал, и про химические равновесия, потребные для определенных авантюрных возбуждений рассудка. Но нет, кол по химии, я впервые вообще в своей жизни провалил какой-то предмет, и преподаватель не шутил. Я не собирался его умолять. Он мне сказал, где брать необходимые учебники, и пробирки, и Фаустову дребедень, чтоб взять домой на лето.

Дома поэтому лето было чеканутое, где я совершенно отказывался учить свою химию. Мне очень не хватало моего негритянского друга Джои Джеймза, который тянул меня по химии весь год, как я уже сказал.

Тем летом я поехал домой и вместо этого забавлялся плаваньем, пил пиво, делал себе и Елозе громадные сэндвичи с гамбургерами («Старыи особыи Загго» он их называл, потому что там только котлета, зажаренная в большом количестве настоящего сливочного масла, положенная на свежий хлеб с кетчупом), и когда настал конец августа, я по-прежнему ничего особенного не сделал. Но теперь они были готовы дать мне прослушать курс заново, по плану Лу Либбла и других друзей, потому как нам теперь нужно было оставить футбольную команду, да и вообще я, вероятно, не такой тупой, чтобы все не исправить. Странное дело, мне этого не хотелось.

Тем летом Саббас стал постоянщиком в моей старой банде друзей детства: Джи-Джей, Елоза, Скотчо et al., и мы даже предприняли чокнутое путешествие в Вермонт в старой колымаге, чтобы впервые напиться в лесах виски, у гранитного карьера, где купаются. У этой плавательной дыры я набрал в грудь побольше воздуху, пьяный, и занырнул глубоко, футов на 20, и остался там, щерясь в пучеглазой тьме. Бедный Саббас подумал, что я утонул, сорвал с себя всю одежду и нырнул за мною следом. Я выскочил на поверхность с хохотом. Он плакал на берегу. (Св. Савва основал монастырь шестого века, греческий православный, теперь похоронен в Храме Гроба Господня в Иерусалиме, а службу вел Патриарх Венедикт в 1965 году.) Я вкепал еще виски и схватился за деревцо высотой футов 5, обвернул его вокруг своей голой спины и попробовал вырвать его с корнями из земли. Джи-Джей говорит, что никогда этого не забудет: он утверждает, что я пытался весь Вермонт от корней оторвать. С тех пор он меня звал «Сила-есть-ума-не-надо». Покуда мы пили виски дальше, я увидел, как движутся Зеленые горы, перефразируя Хемингуэя в его спальном мешке. Мы поехали обратно в Лоуэлл пьяные и мутные, я спал на коленях у Сабби всю дорогу, а он всю ночь плакал, потом дремал.

Позднее мы с Сабби несколько раз на попутках ездили в Бостон поглядеть кино, валандались по Бостонскому Выгону и глядели, как люди ходят мимо, время от времени Сабби подскакивал и произносил обширные Ленинские речи на участке с мыльными ящиками, где вокруг тусовались голуби, наблюдая за дискутенью. Вот Сабби в пламенеюще-белой рубашке с коротким рукавом, со своими буйными черными кудрями разглагольствует перед всеми о Братстве Людей. Это было здорово. В те дни мы все были за Ленина или за кого угодно – за коммунистов, это еще до того, как мы выяснили, что Хенри Фонда в «Блокаде» был вовсе не таким уж великим антифашистским идеалистом, просто оборотной стороной монеты фашизма, т. е. какая, к черту, разница между фашистом Гитлером и антифашистом Сталиным, или же, как сегодня, фашистом Линколном Рокуэллом и антифашистом Эрнесто Геварой, или сама кого угодно назови? Кроме того, если мне можно заметить тут в трезвом настроении, что предлагал мне изучать Колледж Коламбиа в смысле этого их курса под названием Современная Цивилизация, кроме трудов Маркса, Энгельса, Ленина, Расселла, и прочие разнообразные синьки, которые хорошо смотрятся только на синей бумаге, а архитектором все время остается это незримое чудище по прозванью Живой Человек?

Кроме того, я пару раз ездил на попутках в Бостон с Дики Хэмпширом – полазить в порту, поглядеть, нельзя ли сесть на судно до Гонконга и стать крупными авантюристами, как Виктор Маклэглен. Четвертого Июля мы все отправились в Бостон и бродили по Сколли-сквер в поисках фиф, которых там не было. Почти все свои пятничные вечера я распевал все подряд песенки из оперетт, какие только есть в книжках, под яблоней в Сентервилле, Лоуэлл, с Мо Коул: и ух как же мы пели: а позже она какое-то время пела с оркестром Бенни Гудмена. Она однажды пришла меня навестить средь бела дня летом, надев облегающее платье, красное, как пожарная машина, и на высоких каблуках, у-ух. (Я в этой книжке о любовных романах много не упоминаю, потому что, мне сдается, уступать любовным причудам девушек – малейшая из моих Сует.)

Но лето снашивалось, а я так и не разобрался со своей химией, и тут настало время, когда мой отец, работавший линотипистом не в городе, иногда в Эндовере, Масс., а иногда в Бостоне, иногда в Меридене, Конн., теперь получил себе постоянную работу, сросшуюся в Нью-Хейвене, Конн., и решено было нам всем переезжать туда. Сестра моя к тому времени уже вышла замуж. Когда мы паковали вещи, я ходил, и ночил потакетвилльские звезды дерев, и писал грустные песни о том, как «соберу я свои ставки и дальше покачу». Но суть была не в том.

Однажды вечером к нам домой пришла моя кузина Бланш и уселась на кухне разговаривать с Ма среди упаковочных коробок. Я сидел на крыльце снаружи, откинувшись назад, а ноги задрав на перила, и пялился на звезды, Млечный Путь, все дела ясные. Все таращился и таращился, пока те не принялись таращиться на меня в ответ. Где это я, к черту, и что все это такое?

Я зашел в гостиную и сел в отцово старое глубокое кресло – и впал в дичайшую грезу в своей жизни. Это важно, и это – ключ ко всей истории, дорогая моя женушка:

Ма и Кузина болтали на кухне, а я грезил, что сейчас уже скоро вернусь в Коламбию на свой второй курс, из дома в Нью-Хейвене, может, возле Йейлского студгородка, а в комнате у меня мягкий свет и дождь на подоконнике, оконное стекло затуманено, и я до упора погружаюсь в футбол и занятия. Я стану таким сенсационным бегуном, что мы будем выигрывать все матчи до единого, против Дартмута, Йейла, Принстона, Харварда, Универа Джорджии, Универа Мичигана, Корнелла, всей чертовой кучи, и попадем в Розовый Кубок. В Розовом Кубке даже хуже, чем Клифф Монтгомери, я сорвусь с цепи. Дядька Лу Либбл впервые в своей жизни обхватит меня руками и зарыдает. Да и супруга его туда же. Пацаны из команды поднимут меня на руки на стадионе Розового Кубка в Пасадине и с песнями маршем понесут до самых душевых. Вернувшись в январе в студгородок Коламбии, сдав на пятерку химию, я после этого праздно обращу свое внимание на зимнюю зальную легкоатлетику, остановлю свой выбор на миле и пробегу ее меньше чем за 4 чистым (в те дни это было быстро). Так быстро, вообще-то, что я попаду в большие соревнования в саду на Мэдисон-сквер и побью текущих великих милевиков в последних фантастических рывках, сократив свой результат до 3:50 чистым временем. К этому моменту все на свете уже кричат Дулуоз! Дулуоз! А я, неудовлетворенный, праздно выхожу весной за бейсбольную команду Коламбии и бью круговые пробежки вчистую над рекой Харлем, одну или две за игру, включая быстрые отрывы от базы, чтоб украсть с первой на вторую, со второй на третью и, наконец, в кульминационной игре, с третьей до дома, вжик, скольз, прах, бум. Теперь за мной бегают «Нью-йоркские янки». Хотят, чтоб я стал их следующим Джо ДиМаджо. Я праздно отклоняю это предложение, потому что хочу, чтоб Коламбиа в 1943-м снова попала в Розовый Кубок. (Ха!) Но тогда я к тому же, в безумных полночных размышленьях над Фаустовым черепом, порисовав кругов на земле, поговорив с Господом Богом в башне готического высокого шпиля Риверсайдской церкви, повстречав Иисуса на Бруклинском мосту, обеспечив Сабби роль Гамлета на Бродуэе (сам я играю Короля Лира через дорогу), становлюсь величайшим писателем из всех, что жили когда-либо на свете, и пишу книгу до того золотую и столь проникнутую волшебством, что на Мэдисон-авеню все по лбу себя хлопают. Даже Профессор Клэр за мной гоняется на своих костылях по всему студгородку Коламбии. Майк Хеннесси, под ручку со своим папашей, с воплями подваливает к ступенькам общаги меня найти. Все пацаны «ХМ» поют на поле. Браво, браво, автор, орут они мне в театре, вызывая на сцену, где я также представил свою новейшую праздную работу, пьесу, превосходящую труды Юджина О’Нилла и Мэксуэлла Эндерсона, а Стриндберг от нее в гробу ворочается. Наконец приходит делегация жующих сигары ребят, и сцапывает меня, и желает знать, не хочу ли я потренироваться для боя в чемпионате по боксу в тяжелом весе с Джо Луисом. Ладно, я праздно тренируюсь в Кэтскиллах, спускаюсь как-то раз июньским вечером, выхожу лицом к лицу со здоровым дылдой Джо, а рефери тем временем нас инструктирует, и потом, когда бьет гонг, я выскакиваю в натуре быстро и просто так же быстро приперчиваю его мелкими ударами, да так жестко, что он прямо-таки пятится, пружинит назад через канаты да в третий ряд и лежит там в нокауте.

Я чемпион мира по боксу в тяжелом весе, величайший писатель, чемпион мира по бегу на милю, Розовый Кубок, и мне (обязанному в профессиональном футболе выступать исключительно за «Нью-йоркских гигантов») предлагают теперь все возможные работы во всех возможных газетах Нью-Йорка, и что ж еще? Кому-нибудь в теннис поиграть?

Пробудился я от этой грезы, внезапно осознав, что нужно мне только что взять и выйти опять на крыльцо и снова поглядеть на звезды, что я и сделал, и все равно они только пусто на меня пялились.

Иными словами, я вдруг понял, что все устремленья мои, чем бы ни обратились они, и, конечно, как ты можешь видеть из предшествующего повествования, они просто-напросто выходили сравнительно банальными, все равно никакой разницы бы не было в этом промежутке между человечьими дыханьями и «вздохом счастливых звезд», так сказать, если снова процитировать Торо.

Просто все равно, что б я ни делал, когда угодно, где угодно, с кем угодно; жизнь штука смешная, как я уже сказал.

Я вдруг осознал, что все мы чокнутые и работать нам незачем, если не считать следующего куска еды и следующего славного сна.

О Боже на Небеси, что за неуклюжий, косорукий, дурацкий это мир, если люди, по их мнению, могут добиться чего-то либо из этого, из того, либо из того и сего и, поступая эдак, поганят свои священные могилы во имя погани священных могил.

Химия-фигимия… футбол, фигбол… должно быть, война пробирала меня до костей.

Когда я поднял голову от этой чокнутой грезы к звездам, услышал, как мать моя и кузина по-прежнему треплются на кухне о чаинках, услышал, вообще-то, как через дорогу в кегельбане орет мой отец, я понял, что либо это я чокнутый, либо весь мир чокнутый; и придрался к миру.

И разумеется, был прав.

II

Как бы то ни было, отец мой поехал первым в Нью-Хейвен, начал там на своей работе, в Уэст-Хейвене она была, и лениво, либо пусть кто другой этим занимается, нашел нам «квартиру» в районе Негритянского Гетто Нью-Хейвена. Не столько моя мать, или отец, или я имели что-то против негров, Боженька их благослови, сколько битые стекла и срань на полу всякая, разбитые окна, бутылки, обвалившаяся штукатурка, все дела. Ма и я приехали из Лоуэлла, вслед за фургоном перевозчиков, по Нью-Хейвенской железной дороге, прибыли туда на рассвете, на восходе над сортировками плесневелая сырость клочьев тумана, и мы идем по жарчающим улицам к этой говенной «квартире» на третьем этаже. «Этот мужик совсем с ума сошел?» – говорит Ма. Уже, все упаковав, и уладив, и даже сбежав вниз по ступенькам за несчастным Ти Грисом, нашим котиком, и упав с лестницы вслед за ним (на Гершом-авеню), и повредив себе ногу и бедро, вот она, в надежде надушившаяся, хоть и вымотанная целой ночью в поезде из Лоуэлла с его нескончаемыми глупыми остановками, подумать только, в Вустере или еще где, и вот ей место, которое даже дешевейший домовладелец Лоуэлла или Ташкента не станет сдавать кротчайшему курду или хамовейшему хану во Внешней Блямголии, не говоря про французских канадцев, привыкших к жилищам с натертыми полами и рождественскому веселью на основе тяжкого труда и Надежды.

И вот мы вызываем Па, он говорит, что лучше ничего не нашел, говорит, что позвонит одному франко-канадскому торговцу недвижимостью и перевозчику из Нью-Хейвена и посмотрит, что мы еще можем подыскать. Выясняется в итоге, что у Фромажа, франко-канадского перевозчика, есть небольшой коттедж у моря в Уэст-Хейвене, неподалеку от парка Сэвин-Рок. Наша мебель к этому времени уже на складе в Нью-Хейвене. Мой котик Ти Грис выскочил из коробки где-то по дороге, когда водители остановились пожрать, и навсегда пропал в лесах Новой Англии. На складе, где они всё пихают, я замечаю, как один ящик комода Ма раззявливается, а в нем вижу ее панталоны, распятия, четки, резиновые бинты, игрушки; мне вдруг приходит на ум, что люди теряются, когда оставляют свои дома и предаются в руки разбойников, плохих ли, хороших, уж как выйдет. Но у французского канадца, старика лет шестидесяти, такой чудесный франко-канадский акцент в слове Надежда, он говорит: «Ну же, глядите бодрей, lábas [„там“] давайте погрузим все барахло в кузов, льет ли там или нет, – а льет как из ведра, – и поедем в ваш новый домик у моря. Я его вам сдам за шестьдесят долларов в месяц, поди плохо?» Мы даже покупаем бутылку, похлебывать, пока едем, и все загружаемся в грузовик, мужик, за ним Па, потом я, все сбиваемся в кучу, притиснутые к дверце, а Ма между Па и мной. И отъезжаем под дождем. Выруливаем к морскому побережью Лонг-Айлендского пролива, и вот он, домик.

Они ставят грузовик, появляются другие франко-канадские перевозчики, и бум, уже выгружают всё и стремглав бегают с этим всем в домик. Это двухэтажная постройка с тремя спальнями наверху, кухней, гостиной, отопительным устройством, что вам еще надо? В ликованье ситуации и несколько приторчав от бутылки, я напяливаю на себя плавки и бегу по грязи к береговой полосе под секущими порывами ливня с Пролива. Ах та угроза чудовищного наката волн серых вод и брызг, я сразу настраиваюсь на что-то былое и что-то будущее.

Потому что знаешь, женушка, как я впервые увидел море? Мне было три годика, и кто-то взял меня на Пляж Солзбри, наверное, или Хэмптон, помню, кто-то предложил мне пять долларов, если я переоденусь в свой купальный костюм, а я отказался. В те дни я, бывало, запирался в уборной. Никто не увидит меня полуголым в те дни. Но я стоял там, и подносил свои трехлетние ручонки к челу, и вглядывался поглубже в горизонт моря вдали, и, похоже, видел, каково оно, взаправду волнистое серое, по нему неизбежно носит Ноев Ковчег, он подскакивает, стонет и скрипит, оснастка хлещет и ноет, сама середьпена плещет и лижет: я сказал тогда себе: «Ах, моноложец, что там за царский кильватер, что за вздым бум шмяк… и т. д. Какая боль в соли и двери?»

Пока бедная моя матушка жалась в гостиной своего нового коттеджа – наблюдала, как я вхожу прямо в море и принимаюсь плыть. Я подымался ввысь с гребнем волн, а затем опускался прямо в их долины под ними, я пробовал на вкус соленую взвесь, я разбивал лицо свое и глаза о море пред собой, видел, как оно грядет, я хохотал в голос, я пахал воду дальше, скача вверх и вниз, у меня от тех взлетов и падений закружилась голова, я увидел в серой дождливой дали горизонт, потерял его в чудовищной волне, погреб к лодке, стоявшей там на якоре, и сказал: «Мы Здесь».

Ейбог и Ейисус, там мы и были. Я влез в лодку и покачался в ней немного, борт, борт, корма, корма, оглянулся, увидел, как позади мне машет Ма, рассмеялся и прыгнул в море. Под собой я намеренно пялился в глубь, увидеть там серое поглубже… Замечательным днем поутру никогда так не делай, в бурю с дождем нипочем не спускайся на дно морское и не смотри, что там и как подальше к всчастливленным clous («гвоздям») Нептуна.

Три серебряных гвоздя в синем поле.

III

А на следующий день, мало бед моим матери и отцу, которые так или иначе пытаются счастливо распаковать вещи, светит солнце, я снова надеваю плавки и ухожу купаться на целую милю прямо к ближайшей песчаной отмели. Вылезаю на отмель (поплавав взад-вперед по Мерримэку много раз вдоль бульвара для разминки), а однажды днем раз сто проплыл обсосно-пьяный по Сосновому ручью туда-сюда, несколько миль или около того, для тренировки, вылез на песчаную отмель и прикорнул на раннесентябрьском солнышке. Настали сумерки, и вода принялась лизать мне пальцы на ногах. Я встаю и плыву обратно к нашему домику, который мне видно в миле оттуда. Медленно, медленно, всегда плавай не спеша, и пусть голова твоя налегает на волны, как на подушку. Вон мой бедный Папс на волноломе, ладони к глазам, высматривает своего утопшего сына. Видит, как я подплываю. «Уй-юйии! – вопит он Энжи, моей Ма. – Вот он!»

«Что?»

«Вон он! Это он. Очень медленно плывет!» И я вылезаю и иду в дом, и непонятно, чего они боялись.

«Завтра тебе уже пора ехать в Коламбию и начинать свой второй курс, ну хватит уже дурака валять. Сходи на угол, там всего миля, купи вечернюю газету, мороженого, сигарет, сигар, вот тебе деньги…»

«Нам тут будет очень хорошо», – говорит Ма.

«Когда шторма, море будет искать твою гостиную», – следовало мне ее предупредить.

То был просто летний курорт, пустой осенью и зимой, а Пролив этот реально взбрыкивает с декабря по март. Большой особняк вдоль скал полмили дальше по пляжу был домом Хелен Туэлвтриз, старой актрисы. Моя Ма с ней на самом деле потом разговаривала.

Билл Керески, которого ты помнишь по «ХМ», и Джин Макстолл, и еще один парень заехали на спортивной машине забрать меня в Нью-Йорк на новый год. Чтобы сложить чемодан, я поднялся на чердак за кое-какими вещами, и обеими своими ногами провалился сквозь липовый потолок, а промежностью напоролся на балку и заорал. Оправился от такого только через полчаса. Мы сели в машину, расцеловались с родней на прощанье и отбыли в Город.

Назад Дальше