Иван Зорин «Рассказы о любви»
ThankYou.ru: Иван Зорин «Рассказы о любви»Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!
Цыганский роман
Она родилась в пятницу, тринадцатого, и, чтобы отвести порчу, её назвали в честь святой Параскевы Пятницы. В девичестве Параскева была Динь, а когда вышла за однофамильца, взяла фамилию мужа, оставив свою. Динь-Динь звучит, как агар-агар, и Параскева сама была, как мармелад, сладкая, мягкая, с волосами, как водоросли.
Улица у нас такая короткая, что когда на одном конце чихают, на другом желают приятного аппетита, и про каждого знают больше, чем он сам. Дед у Параскевы был дровосеком, насвистывая, размахивал топором, и, как верблюд, поплёвывал на ладони. Старый цыган не тратил копейку, пока не получал две, и не бросал слов на ветер, пока не подбирал других. У него были вислые усы и плечи такие широкие, что в дверь он протискивался боком. А сын пошёл в проезжего молодца. Тощий, как палка, и чёрный, как грех, он целыми днями просиживал с кислой миной на лавке под раскидистой липой, потягивая брагу и отлучаясь только в уборную, так что со временем стал как поливальный шланг. От отца он унаследовал только вислые усы и верблюжью привычку. «Чай, не колодец», — плевал он в шапку прежде, чем надеть. И, насвистывая, шёл под липу. На ней же он и повесился, поворачиваясь к ветру вывернутыми карманами, в которых зияли дыры.
Осиротев, Параскева осталась в хибаре на курьих ножках, из единственного окна которой выглядывала, как солнце. Утром она смотрела, как в углу умывается кошка, днём латала дыры в карманах, а ночью спала «валетом» со старшим братом, у которого живот с голоду пел так громко, что заглушал соседского петуха. Брат с сестрой остались наследниками отцовских долгов и мудрости, что оставлять на тарелке кусок — к бедности. И Параскева, тщательно вылизывая прилипшие ко дну крошки, счастливо перешагнула бедность, став нищенкой. Простаивая у церковной ограды, она выпрашивала затёртые медяки, уворачиваясь от липких мужских взглядов. А вскоре отпала необходимость спать «валетом» — брат и сестра поженились. Брат был удачлив, приставляя лестницы к открытым чердакам, приделывал ноги чужому добру, но Параскеву не прельстил домашний халат, детские сопли и отложенные на чёрный день гроши. «Горячей кобылке хомут не набросишь», — ворчал брат и однажды приставил лестницу к тюремному окну. Погостив за решёткой, он стал бродягой, кочуя по чужим постелям, перебрался в далёкие страны и, когда изредка встречал там земляков, звавших на родину, говорил: «Где член, там и родина…»
Параскева же узнала мужчин в таком количестве, что их лица казались ей одинаковыми. «Динь-Динь, платьице скинь», — восхищённо шептались юнцы. «Динь-Динь, ноги раздвинь», — цедили сквозь зубы отвергнутые мужчины. А женщины, заслонив рты ладонью, с завистью передавали, что у Динь-Динь новый господин. Но Параскева никого не любила, разбрасывая любовь, как приманку. И была по-цыгански воровата — похищала сердца. Постепенно её коллекция включила нашу улицу, расширяясь, переросла город, захватила окрестности, пока не наскучила ей самой. Тогда она разбила её, наполнив осколками всю округу, сделав мужчин бессердечными.
Я не попал в их число. Женщины с детства обходили меня стороной. Одноклассницы казались мне некрасивыми, с одинаковыми, как на детских рисунках, лицами — два кружочка, два крючочка, посредине палочка. За спиной они крутили мне у виска, а в глаза, когда я отказывался от сигареты, дразнили, разнося сплетни, что мужское достоинство у меня короче окурка. Их насмешки становились нестерпимыми, и однажды я убежал с уроков, до вечера бродил по городу, заглядывая в светившиеся окна, думая, что все вокруг счастливы, кроме меня, читал вывески увеселительных заведений, в которые не решался зайти. А ночью мне снился полутёмный бар и худые, смуглые девушки в сизом дыму. Вблизи я разглядел, что это сошедшие с рекламы дамских сигарет химеры, с девичьим лицом и тонкой папироской вместо шеи. Папироска дымилась, и девушки, как кошки, лизали её, обжигая языки.
— Так вам и надо, — опустился я за стойку, — нечего языки распускать!
— Девочку? — тронул меня бармен жёлтыми от никотина пальцами. Сидевшая рядом химера обожгла меня поцелуем. Я вскрикнул от боли и — проснулся в слезах.
Заикаясь от обиды, я рассказал сон матери.
— Мама, почему женщины такие безжалостные?
Но мать состроила хитрую, злую физиономию, точь-в-точь, как девица из сна:
— Так тебе и надо, женоненавистник!
И, наклонившись, прижгла мне губы сигаретой.
Я закричал от ужаса — и тут пробудился окончательно. Подушка была зарёвана, а на губе горел ожог. «У женщин свой интернет, — решил я, — весь мир бьётся в их паутине…»
— Разве я гадкий утёнок? — пожаловался я матери. — Может, мне не идут штаны?
— Скоро ты вырастешь, — пропела она, будто колыбельную, — а взрослые мужчины проводят больше времени без штанов, чем в штанах…
У матери нежный голос, успокаивая, она ласково гладила мне голову. Но вдруг её лицо исказила злоба, рассмеявшись, она приблизила пылающие губы. Так я понял, что снова уснул и ко мне вернулся прежний кошмар. От страха я зажмурился, выставив, как рогатки, морщины и опустив ресницы, как решётку. И заснул — теперь уже во сне. Так я снова попал в бар с табачным дымом.
— Девочку? — тронул меня бармен.
Я посмотрел на его жёлтые от никотина пальцы, когда сбоку ко мне прижалась худая, точно сигарета, химера. И всё повторилось — как в двух соснах, я заблудился в двух снах, которые опутывали меня из ночи в ночь. С тех пор я стал ни на что не годен — ни как мужчина, ни как женщина. Ночью, от одиночества, я пускал в постель кота, и моя жизнь пахла, как осенняя нива, — вчерашним днём. Мне оставалось одно — писать книги. Из-за плохой памяти я считал все мысли на свете своими, меня мучила невыносимая маета, которую приписывают полуденному бесу, и очень скоро мои книги выгнали из библиотеки чужие, как кукушонок — птенцов из гнезда. Зуд в штанах перебивала головная боль, и я смирился с затворничеством, с тем, что мои желания, как и я сам, оставались погребёнными на пыльных желтеющих страницах. Когда делалось скучно, я брал с полки свою книгу, первую попавшуюся, так как совершенно забывал их, читал её, будто заново писал, проживая одно время с героями. Поэтому я старел быстрее, чем шли годы, и в моём возрасте лет мне было — кукушка устанет куковать.
Однако годы, как горб — устал, а неси. Как-то я перебирал их, используя вместо счёт свои рёбра. Выстукивая каждый год кулаком, морщился от боли, а, в конце концов, сбился. И стал мылить верёвку. Но годы, как кирпичи в карманах, — верёвка оборвалась. Пока я валялся на полу, неуклюже подворачивая ноги, на пороге появилась Параскева.
— На! — протянула она яблоко, которое грызла.
«Взять яблоко, значит взять её», — понял я. И жестом позвал на пол.
— Только, чур, не болтать, — уселась она верхом, сунув мне в рот огрызок.
За окном гудела весна, змейками бежали ручьи, а облака сгрудились, как ледяные торосы. Но в комнате полыхало лето. Параскева смеялась оттого, что моя щетина щекотала ей грудь, а я — оттого, что распрощался с девственностью.
Мы прожили три года, и это время упало в копилку моих лет с отрицательным весом, будто съело три года, на которые я помолодел. Как-то Параскева провела пальцем по корешкам моих книг, выстроившихся на полках, как солдаты в строю.
— Ты знаменит?
Я отвернулся к стене.
— Если пишешь хуже других, есть шанс стать первым, если лучше — никогда…
— Какой скромный! Разве ты не знаешь, что слава приходит к тем, кого понимают все? Хорошо, что я не умею читать…
Так я стал учить её грамоте, а сам бросил писать.
— Милый наполнил мою жизнь смыслом, а я его — милой бессмыслицей, — будила она меня поцелуем, и моя жизнь пахла, как весенняя лужайка, — завтрашним утром.
А через год я предложил Параскеве руку и сердце. Она посерьёзнела, сняв с запястья браслет, стала катать по столу.
— На вопрос: «Это кто — жена?» мужчины вначале отвечают: «Да, но мы не расписаны…», а потом: «Нет. Но мы расписаны…» — Сложив пальцы в трубочку, она вдела браслет обратно. — От охлаждения, как от смерти, никуда не денешься…
— Сколько же нам осталось?
Взяв за руку, она стала гадать по ладони.
— Пока не явится разлучник. Я вижу, как у него лоснится кожа, а рот светится жёлтым пламенем…
С тех пор я не отпускал Параскеву из дома.
Было бабье лето, облака горбились, как дюны. Мы поужинали морскими устрицами, приправленными базиликом, и сменили стол на постель.
Было бабье лето, облака горбились, как дюны. Мы поужинали морскими устрицами, приправленными базиликом, и сменили стол на постель.
— Какие у тебя огромные глаза… А когда ты щуришься, они увеличиваются…
— Это как?
— От желания…
Кончал я бурно, выбрасывая семя, напоённое страстью, устрицами и базиликом, кричал, как раненая птица, так что соседи затыкали уши. И каждый раз передо мной всплывали все мои оргазмы, испытанные с женщинами, которых я выдумывал в одиноких постелях разных городов. «Оргазм — это маленькая смерть, — думал я, — с ним также воскресает прошлое…» И представлял, как Параскева, кончая пронзительно долго, вспоминает своих любовников.
Параскева была ревнива и не прощала, когда ей изменяли во сне. Однажды я гулял в поле с пышной красавицей, которая сплела венок из одуванчиков, опустилась на колени и, умело переведя мою «стрелку» с шести часов на двенадцать, повесила на неё венок, как на гвоздь. Потом она сбросила одежду и раскинулась в медвяной траве, собирая в ложбинку на груди прозрачную росу, которую я пил, пустив в неё «корень». Красавица горячо меня обнимала, царапая на спине моё имя, так что я страшно удивился, когда она влепила мне пощечину.
И тут я проснулся — на Параскеве, с которой, спящий, занимался любовью.
Днём мы голыми бродили по саду, заглядывали, точно в будущее, в колодец с бревенчатыми стенками, в котором всегда осень и который всегда глубже, чем кажется, рвали яблоки, выплёвывая косточки на шуршащих под ногами ужей, и чувствовали себя, как Адам и Ева. А вечером шли на реку — глазеть на паром с пассажирами, похожими в тумане на души умерших, и слушать, как свистят сомы. А, вернувшись, кидали шестигранные кости, разыгрывая, кто будет сверху. «Лентяй!» — упрекала Параскева, проигрывая. За ночь она бывала то суккубом, то инкубом, но всегда — ангелом. Теперь я проводил больше времени без штанов, чем в штанах, и думал, что мне не нужен дом — я вполне могу жить в шатре её волос.
— Как ты пишешь? — однажды спросила она.
— Это просто. Складываешь ладони в шар и достаёшь оттуда слово за словом, будто рыб из воды. Но теперь, когда я не пишу, мне незачем таиться, храня бесполезные слова…
И я произнёс ей все слова, которые не написал, извлекая из ладоней.
Ребёнка мы не хотели. «Хватит одного», — косилась она на меня и по-матерински гладила седину мягкой ладонью. Раз ночью в комнату влетела бабочка — мы узнали её по шуршанию крыл. «Моя бабушка говорила, что это — к смерти, — зашептала Параскева, — если бабочка чёрная — к мужской, белая — к женской… Не включай свет — лучше не знать!» Но я уже щёлкнул выключателем — на стекле бился серый мотылёк. Так я понял, что наш альков качается над бездной, что нам предстоит расставание. Ибо смерть в примете выступила аллегорией вечной разлуки — души и тела.
Шла наша третья осень, яблоки, падая, отсчитывали серые дни, а облака полосовали небо, которое делалось как картофельное пюре, расчерченное ложкой.
— Мы скоро расстанемся, — вздохнула Параскева. Поправив волосы, как воронье крыло, она застегнула на шее ожерелье и, подобрав цветастую юбку, взгромоздилась на высокий табурет. И тут в дверь постучали.
— Ужин заказывали? — мял в руках шапку рассыльный. Он был черняв, как цыганский барон, с серьгой в ухе, в обтягивающих, словно тюленья кожа, рейтузах, под которыми, как ящерица в песке, проступал огромный член.
Я покачал головой.
— Но у меня записано, — загнусавил он, — прощальный ужин на две персоны с предметами разлуки…
И, слегка оттолкнув меня, протиснулся боком в дверь. Отлетая в сторону, я вспомнил плечистого деда Параскевы. Наши взгляды скрестились:
— Ты её брат?
— Все цыгане — братья…
Часы на стене пробили тринадцать раз. «Мы будем есть или закусывать?» — обнажая золотые зубы, расплылся гость, вынимая бутылку рябиновки. Он говорил быстро, разными голосами, будто за спиной у него стоял целый табор, и ещё быстрее, как фокусник из рукава, доставал фаршированную рыбу, маслины, три серебряных прибора. Вместо свечей он зажёг дорожный фонарь, расставил бокалы, как маленькие фляжки, ножи в виде посоха, а на мокрую, как носовой платок от слёз, салфетку положил пустую переметную суму — для объедков. За столом он занял моё место так ловко, что я и не заметил. И стал таращиться на Параскеву.
— К любой двери можно подобрать ключ, — чесал он выпирающий член. — А к своей и подбирать не надо…
— Не надо… — эхом откликнулась Параскева.
За окном каркнула ворона, цветы на подоконнике завяли, а часы снова пробили тринадцать. Пока чернявый тараторил, я выпил бокал и неожиданно захмелел, так что, наполняя второй, пролил несколько капель на скатерть.
— Кровь не водица, — распинался меж тем цыган, уставившись на красное пятно, — своё возьмёт…
— Своё возьмёт… — опять повторила Параскева.
— И мы возьмём, — вставил я, — не водицу.
Подняв за горлышко опустевшую бутылку, я спрятал её под стол и спустился в погреб. Лестница подо мной скрипела, как лес в грозу, но я расслышал наверху шум. Торопливо открыв кран, я налил из бочки старого вина, зачерпнул в ковш воды и аккуратно, стараясь не расплескать, поднялся. Дом был пуст. И от этой пустоты я мгновенно ослеп, точно в глаз меня укусила пчела. На ощупь я выбрался во двор, постепенно привыкая к пустоте, как привыкают к свету, заглянул в колодец, который показался мне глубже обычного. Я выскочил за калитку — далеко за околицей, вздымая пыль, мужчина, как овцу на поводке, вёл за ожерелье женщину. Я долго смотрел, как высится его шапка, представляя, как он плевал в неё, прежде чем надеть, пока она не скрылась за поворотом.
Поводок у Параскевы оказался коротким, удаляясь, её фамилия ещё звенела из разных мест, как колокольчик, пока не затихла. Вечерами я по-прежнему слушаю, как выплескиваются на берег сомы, блуждаю в двухъярусном сне, покидая его только затем, чтобы сочинить очередную книгу. Мои часы показывают вечер, как и раньше от одиночества я пускаю в постель кота и перечитываю свои книги. А когда девственность гнетёт меня с особенной силой, я беру с полки самую дорогую из своих фантазий. Это рассказ про Параскеву –
«ЦЫГАНСКИЙ РОМАН»
Нимфетка
Оргазм он переживал бурно, и она, записывая крики на диктофон, отсылала звуковое сообщение его жене. «За то, что со свету тебя сживала», — мстительно щурилась она. Ему это не нравилось, но поделать он ничего не мог. За окном лил дождь, хрипло орали мартовские коты, и она, скрестив ноги на его спине, мурлыкала в унисон с ними, а, когда он выпускал ей в рот белую, липкую струю, с притворным удивлением распахивала глаза. В серванте напротив кровати стоял доставшийся от квартирной хозяйки застеклённый постер мадонны с младенцем, в котором, как в зеркале, отражались их голые тела. Его это шокировало — её возбуждало. Под постером грудой валялась парфюмерия, тест на беременность и противозачаточные таблетки. «О, Дева, зачавшая без греха, — прижимая ладонь к багровому, затвердевшему соску, со смехом просила она, — помоги мне согрешить без зачатия!»
Ей было шестнадцать, ему пятьдесят. Она с каждым днем взрослела, а для него после их встречи начался обратный отчет. «Сорок девять, сорок восемь…» — отстукивало его тело, когда они занимались любовью, и ему казалось, что он только готовится к рождению, а она с годами идет ему навстречу. «Ты старое, засохшее дерево, — дразнила она, рассматривая его под простыней, — только один сучок и торчит».
Была жара, вороньи свадьбы уже прошли, и птицы кружили возле гнёзд. В издательстве отвергли его очередной роман, он шёл по Тверскому бульвару, теребя пятернёй седую бороду, и думал о себе в прошедшем времени. Закрываясь от солнца ладонью, она сидела на лавочке, держа на коленях не раскрытую книгу. «Мураками», — прочитал он на глянцевой обложке, и рассмеялся:
— Мы за Мураками обеими руками?
Она подняла глаза.
— Почему?
— Просто пришло на ум. А правда, герои современных книг — дебилы?
— Как и авторы, — выбросила она книгу в урну.
В Москве она гостила на каникулах, и через месяц, всё бросив, он поехал с ней в её город, сняв квартиру по телефону. Квартира оказалась недалеко от вокзала, неся чемодан, он рассказывал очередную историю из прошлой жизни, она отвечала односложно, как все чувствительные женщины, привыкнув говорить молча. Едва закрылась дверь, задохнулись в поцелуе. «Сними, — ткнула она в его нательный крестик, — так приличнее…» Он швырнул крестик к застекленной мадонне, не успев снять носки, повернул её спиной. Кровать была у окна, и, упираясь руками в подоконник, она видела, как, мерно качаясь, слетают с деревьев выгоревшие на солнце листья. Он скрестил руки на её ягодицах, и на белеющей, девичьей коже они показались ему старческими…