Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 1 - Александр Солженицын 2 стр.


Гул голосов.

= И даже тёплый. Платки с женских голов приоткинуты, руки без варежек, никто не жмётся, не горбится, свободно крутятся в хвосту, человек сорок, у мелочной лавки с одной дверкой, одним оконцем.

Гудят свободно, язык не примерзает, но и разве ж это человеческое занятие, этак выстроиться столбяно, лицом в затылок, в затылок.

А из дверки вытаскивается, кто уже купил. А несут и один, и другой – по две-по три буханки ржаного хлеба, большие, круглые, умешанные, упеченные, с мучным подсыпом по донцу, – ах, много уносят!

Много уносят – так мало остаётся! И не втиснешься туда, так глазами через плечи, иль со стороны через окно:

– Белого много, бабы, да кому он к ляду. А ржаной –

кончается! Не, не достанется нам.

– Бают, ржаную муку совсем запретили,

выпекать боле не будут. Будет хлеба по фунту на

рыло.

– Куда ж мука?

– Да царица немцам гонит, им жрать нечего.

Загудели пуще бабы, злые голоса:

– А може у него под прилавком? Дружкам

отложил?

– Они – усе миродёры, от малых до больших!

Старик рассудительный, с пустым мешком под мышкой:

– Да и лошадёв кормить не стало. Овса в Питер

не пропускають. А лошади, ежели ее на хлебе

держать, так двадцать фунтов в день, меньше

никак.

А из дверки – баба. И руками развела на пороге: нету, мол.

Сразу трое туда полезли очередных, да не вопрёшься.

Закричала остроголосая:

– Так что мы? зря стояли?

Платок сбился, а руки свободные. Глаза ищут: чего бы? чем бы?

= Льда кусок, отколотый, глыбкой на краю мостовой.

Примёрз? Да нет, берётся.

Схватила и, по-бабьи через голову меча, руками обеими – швырь!!

= И стекольце только – брызь!

Звон.

на кусочки!

= Заревел приказчик как бугай, изнутри, через осколки, а по нему откуда-то-сь – второю глыбкой! Попало, не попало – а всё закрутилось! суета! Суются в двери туда, сколько влезти не может.

Общий рёв и стук.

А из битого окна – кидают, чего попало, прямо на улицу, нам ничего не нужно: булки белые!

свечи!

головки сырные красные!

рыбу копчёную!

синьку! щётки! мыло бельевое!…

И – наземь это всё, на убитый снег, под ноги.


* * *

Возбуждённый гул.

= Валят рабочие размашистой гурьбой по бурому рабочему проспекту.

К гурьбе ещё гурьба из переулка. Много баб, те посердитей.

Валит толпа уже в сотен несколько, сама не зная, ничего не решено,

мимо одноэтажного заводского цеха.

Оттуда посматривают, через стёкла, через форточки.

Им тогда:

– Эй, снарядный! Бросай работу! Присоединяйсь.

Хлеба!!

Остановились вдоль, уговаривают:

– Бросай, снарядный! Пока хвосты – какая

работа? Хле-ба!

Чего-то снарядный не хочет, даже от окон отходит.

– Ах вы, суки несознательные! Да у вас своя

лавка, что ль?

– Значит, что ж, каждый сабе?

– Да ты ему – по стеклам! по стеклам!

Звон. Разбили.

На ступеньки вышел плотный старый мастер, без шапки:

– Что фулиганите? У каждого своя голова. Себе

в сусек, что ль, снаряды складываем?

А в него – ледяным куском:

– Своя голова?

Схватился мастер за голову.

Гогот.

= А у снарядного-то и караул постаивает пехотный.

Дюжина, с унтером.

Не шевельнётся, хоть и бей друг друга, нам-то что? Мы снаряды охороняем.

= Гурьба рабочих подростков.

Побежали! как в наступление!

И в широких раскрытых заводских воротах – что с этой оравой поделаешь? – сторожа обежали, закрутили его, полицейского – обежали – и-и-и! по заводскому двору!

и-и-и! во все двери, по всем цехам!

Голоса из детского хора:

– Бросай работу!… Выходи на улицу!… Все на

улицу!… Хле-ба!… Хлеба!… Хле-ба!…

= Сторож схватился ворота заводить, высокие сильные полотнища ворот вместе свести, а уже и здоровых рабочих полсотни бежит снаружи – да с размаху! – скрежет, и одно полотнище сорвалось с петли, зачертило углом, перекособочилось, теперь все вали, кто хошь.

Полицейский – руки наложил на одного, а его самого – палкой, палкой! Шапку сбили, отстал.

= Разгорается солнышко. Переливается по снежинкам в сугробах.

Валит толпа – буянить, не скрываясь.

Гул голосов.


* * *

= Большой проспект Петербургской стороны.

Пятиэтажные дома как слитые, неуступные, подобранные по ранжиру. Стрельная прямизна.

Дома все – не простые, но с балконами, выступами, украшенными плоскостями. И – ни единого дерева нигде. Каменное ущелье.

А внизу – булочная Филиппова, роскошная. В трёх окнах – зеркальные двойные стёкла, за ними – пирожные, торты, крендели, ситники.

Молодой мещанин ломком размахнулся, – от него отбежали, глаза защитили, – а вот так не хочешь?

Брызь! – стекло зеркальное.

И – ко второму.

Брызь! – второе.

И – повалила толпа в магазин.

= А внутри – всё лакированное, да обставленное, не как в простых лавках.

Чёрный хлебец? – тут утеснён. А буханки воздушные!

А крендели! А белизна! А сладкого!…

А вот так – не хочешь? – палкой по стеклянному прилавку!

А вот так не хочешь? – палкой по вашим тортам!

Отшарахнулась чистая публика, обомлелая.

И продавцы – не нашлись, раззинулись.

Бей по белому! бей по сладостям! Мы не жрём – и вы не жрите!

Не доводите, дьяволы!!…


* * *

Позванивая,

= от Финляндского вокзала по переулку, через суету возбуждённого народа на мостовой, пробирается трамвай.

Группка рабочих стоит, забиячный вид. Чертыхнулись:

– Ну куда прёшь, не видишь?

Вожатый трамвая стоит на передней площадке за стеклом, как идол, и длинной ручкой крутит в своём ящике.

Догадка! Один рабочий вскочил к нему туда, на переднюю площадку – не понимаешь по-русски? Отпихнул его, сорвал с его ящика эту ручку – как длинный рычаг накладной, и с подножки народу показывая, над головой тряся длинную вагонную ручку! – соскочил весело.

Видели! Поняли! Понравилось!

Остановился трамвай, нет ему хода без той ручки.

Глядит тремя окнами передними, и вагоновожатый посерёдке, лбом в стекло.

= Хохочет вся толпа!


* * *

= На Литейном мосту, перегораживая собою, и на набережной рядом стоят наряды полиции. Нет, толпу они не пропустят.

А толпы – и нет. А просто: мастеровые, от смены свободные, в город идут, по делу или быстро гуляя, быстро гуляя, группами по пять, по нескольку человек, на ходу разговаривая.

Косится полиция. А и нельзя ж людям ходить запретить.

Косятся и на полицию из-под чёрных фуражек, треухов.

Косятся, ничего не говорят. Вид у них мрачный.

= А по тот край моста – за углами остаиваются, густеют, соединяются.

И вот уже по проспекту – едва не толпой.

А впереди – мальчишки, с весёлым приплясом, да как барабанят, и орут:

– Дай-те! хле-ба! Дай-те-хле-ба!

= На зимнем небе – весенний весёлый свет. Растянутые облачка.


* * *

= А на Невском – какое же гулянье, в легкоморозный солнечный денёк! Да какие же санки лихие проскакивают. С колокольчиками!

Сколько публики на тротуарах, и самая чистая: дамы с покупками, с прислугой, офицеры с денщиками.

Господа разные. Оживлённые разговоры, смех.

Даже что-то слишком густо на тротуарах. На мостовой – всё прилично, никто не мешает извозчикам, трамваям, а на тротуарах – стиснулись, как не гуляют, а в демонстрацию прут.

А-а, да тут и мещане, и мастеровые, и простые бабы, и всякая шерсть, втесались в барскую толпу, это среди рабочего-то дня, на Невском!

Но и чистая публика ими не брезгует, а так вместе и к плывут, как слитное единое тело. И придумали такую забаву, сияют лица курсисток, студентов: толпа ничего не нарушает, слитно плывёт по тротуару, лица довольные и озорные, а голоса заунывные, будто хоронят, как подземный стон:

– Хле-е-еба… Хле-е-еба…

Переняли у баб-работниц, переобразили в стон, и все теперь вместе, всё шире, кто ржаного и в рот не берёт, а стонут могильно:

– Хле-е-еба… Хле-е-еба…

А глазами хихикают. Да открыто смеются, дразнят.

Петербургские жители всегда сумрачные – и тем страннее овладевшая весёлость.

А мальчишки, сбежав на край мостовой, там шагают- барабанят, балуются:

А мальчишки, сбежав на край мостовой, там шагают- барабанят, балуются:

– Дай!-те!-хле!-ба! Дай!-те!-хле!-ба!

= Там-сям наряды полиции вдоль Невского.

Обеспокоенные городовые.

Где и конные.

А – ничего не поделаешь, не придерёшься. Это как будто и не нарушение. Глупое положение у полиции.


* * *

А по Невскому, по сияющей в солнце стреле Невского, в веренице уходящих трамвайных столбов – этих трамваев, трамваев что-то слишком густо, там какая-то помеха, не проедешь: цепочкой стоят один за другим. Публика из окон выглядывает, как дура, не знает, что дальше будет.

Передняя площадка одна пустая.

Другая пустая, и переднее стекло выбито.

А по мостовой идут пятеро молодцов, мастеровые или мещане, с пятью трамвайными ручками, длинными!

и размахались ими, как оружием, под общий хохот. С тротуаров чистая публика – смеётся!

Помощник пристава, это видя, деловито, быстро пробирается меж толпы – уверенно идёт, как власть, по сторонам не очень и смотрит, ничего дурного не ждёт, а если ждёт, так отважен, – протянулся ключ отобрать у одного – а сзади его по темени – другим ключом!

да дважды!

Крутанулся пристав, и свалился без сознания, вниз, туда, под ноги. Нету.

= Хохочет, хохочет чистая невская публика!

И курсистки.


* * *

= Ребристый купол Казанского собора.

Знаменитый сквер его между дугами античных аркад забит публикой, всё с тем же весёлым вызовом лиц и заунывным стоном:

– Хле-е-еба… Хле-е-еба…

Понравилась игра. Барские меховые шапки, котелки, модные дамские шляпки, простые платки и чёрные картузы:

– Хле-е-еба… Хле-е-еба…

= А по бокам собора стоят наряды драгун, на добрых крупных конях.

И офицер их, спешенный, поговорив с высоким полицейским чином, вскакивает в седло, даёт команду не очень громко, толпе не слышно, – и драгуны по полудюжине разъезжаются крупным шагом, и так по полудюжине, в одном месте, в другом, наезжают на тротуары! прямо на публику!

конскими головами и грудями, взнесенными как скалы!

а сами ещё выше! – но не сердятся, не кричат, и никаких команд, – а сидят там, в небе, и наезжают на нас!

= Деваться некуда, разбегается публика всех состояний, шарахается волной – прочь от сквера, в соседние проезды, в парадные, в подворотни. Кто в снежную кучу врюхнулся.

Свист из толпы.

И – гордо кони выступают по пустым местам.

Но как съедут – на эти же места, и на тротуары – снова толпа.

Правила игры! Никто ни на кого не сердится. Смеются.

= А подле Екатерининского канала, по ту сторону Казанского моста – полусотня казаков-донцов, молодцов – с пиками.

Высоко! Стройно! Страшно! Лихие, грозные казаки с коней косо посматривают.

К офицеру подъехал в автомобиле большой чин:

– Я – петербургский градоначальник генерал-

майор Балк. Приказываю вам: немедленно

карьером – рассеять эту толпу – но не

применяя оружия! Откройте путь колёсному и

санному движению.

= Офицер – совсем молоденький, неопытный.

Смущённо на градоначальника.

Смущённо на свой отряд. И вяло, так вяло, не то что карьером – удивительно, что вообще-то подтянулись, с места стронулись шагом, а пики ровно кверху, шагом, кони скользят копытами по накатанной мостовой, через широкий мост и по Невскому.

Градоначальник из автомобиля вылез – и рядом пошёл.

Идёт рядом – и не выдерживает, сам командует:

– Ка-рьер!

Да разве казаки чужую команду примут, да ещё от пешего?

Ну, перевёл офицерик свою лошадь на трусцу.

Ну, и казаки, так и быть.

Но чем ближе к толпе – тем медленнее…

Тем медленнее… Не этак пугают… Пики – все кверху, не берут наперевес.

И, не доходя, совсем запнулись. И радостный тысячный рёв!

заревела толпа от восторга:

– Ура казакам! Ура казакам!

А казакам это внове, что им от городских – да "ура".

А казакам это в честь.

Засияли.

И – мимо двух Конюшенных дальше проехали.

= Но и толпа ничего не придумала: митинг – не начинается, ни одного вожака нет, – вдруг грозный цокот лица испуганные – в одну сторону:

= с Казанской улицы, огибая по большой дуге собор и стоящие трамваи, громче цокот!

разъезд конной полиции, человек с десяток – но галопом!

но галопом!! рассыпаясь веером, а шашек не обнажая – га-лопом!!!

= Страх перекошенный! и, не дожидаясь!

кинулась толпа, рассыпались во все стороны, – как сдунуло! Чистый Невский перед думой.

= И шашек не обнажали.

3

(Хлебная петля)


В ноябре 1916 сквозь великие сотрясательные думские речи, сквозь частокол спешных запросов, протестов, столкновений и перевыборов Государственная Дума всё никак не добиралась до продовольственного вопроса, да и слишком частное значение имел этот вопрос перед общею политикой. В конце ноября назначен был какой-то ещё новый временный министр земледелия Риттих. Он попросил слова и почтительно извинился перед Думою, что ещё не успел вникнуть в дело и не может доложить о мерах. Его поругали, как всякого представителя правительства, но даже лениво, ибо сами ничего не ждали от собственной думской дискуссии, если она будет слишком конкретной. Да, продовольственный вопрос был важен, но не в конкретном, а в общем смысле, – и главное пламя политики уметнулось из Таврического дворца, скованного думской процедурой. Главное пламя политики, перебегая по обществу, взрёвывало то там, то здесь, даже больше в Москве. Там на начало декабря было назначено три съезда, и все три по продовольствию: собственно Продовольственный съезд и съезды земского Союза и Союза городов (не говоря о многих других одновременных общественных совещаниях; как шутили тогда: если немец превосходит нас техникой, то мы победим его совещаниями).

О продовольствии говорилось с дрожью голоса, – и правительство не смело запретить Продовольственного съезда, хотя и ему и собирающимся было понятно, что не в продовольствии дело, продовольствование России и без нас всегда как-то происходило, и как-нибудь произойдёт, – а в том дело, чтобы, собравшись, обсудить прежде всего текущий момент и как-нибудь порезче выразиться о правительстве, раскачивая обстановку. (Предыдущая революция показала, что её можно достичь только непрерывным раскачиванием). Тоже всё это зная, правительство в этот раз набралось храбрости запретить два остальных съезда прежде их начала. Толпились на тротуаре Большой Дмитровки городские головы, земские деятели, именитые купцы, съехавшиеся со всей России, а полиция не пускала их в здание. Пока князь Львов составлял с полицией протокол о недопущении, земские уполномоченные перешушукались, утекли в другое помещение, на Маросейку, и там «приступили к занятиям», то есть опять-таки не к скучной продовольственной части, но к общим суждениям о политическом моменте. В подготовленной непроизнесенной речи князя Львова было:

На самом краю пропасти, когда может быть осталось несколько мгновений для спасения, нам остаётся воззвать только к самому народу. Оставьте попытки наладить совместную работу с нынешней властью!… Отвернитесь от призраков! – власти нет, правительство не руководит страной!

И похоже было, что – так. (Как выразился Щегловитов, «паралитики власти что-то слабо боролись с эпилептиками революции»). Всё более вырастающий в первого человека России князь Львов, бурно приветствуемый, нагнал заседание своих земцев на Маросейке, и принятая там резолюция была ещё резче его речи. Съезды Союзов, избегая разгона, собрались на частных квартирах – и полиция не сразу решилась нарушить неприкосновенность жилища. Когда же пришла, резолюции уже были приняты или голосовались тут же, при полиции:

… Режим, губящий и позорящий Россию… Безответственные преступники, гонимые суеверным страхом, готовят ей поражение, позор и рабство!… Этой бессовестной и преступной власти, дезорганизовавшей страну и обессилившей армию, народ не может доверить ни продолжения войны, ни заключения мира.

И правда, что ж оставалось власти? Либо тут же уйти (а пожалуй, уже так было запущено и допущено, что хоть и уйти), либо всё-таки эти съезды запретить?

А ещё собрался в декабре и съезд промышленных деятелей, и тоже обсуждать продовольственный вопрос. И на хвосте тех программных пылающих резолюций нашлось два слова для начинаний Риттиха:

новые меры правительства только довершают расстройство.

Ибо это правительство никогда не найдёт выхода ни в чём.

Назад Дальше