— У него хвост длиннее всех, — ответил он.
Да, подумала Харриет, хвост у него, точно, длиннее всех. Ее уверенность слегка поколебалась. Господи, неужели придется взять двух собак?
Всю дорогу вдоль длинного ряда клеток их сопровождали взволнованные и дружелюбные собачьи улыбки: синхронно помахивая хвостами, собаки гурьбой бежали вдоль проволочной сетки с той стороны. Какие же они все были трогательные — все без исключения!
— Интересно, и не устают они так молотить хвостами? — сказала Харриет. — Я только гляжу на них, и то вся изматываюсь!
— А что потом будет с теми, которых никто не возьмет? Их убьют? — спросил Люка.
— Н-не знаю. Ну что ты, нет, конечно. — Харриет предпочитала об этом не думать. При одной мысли о собачьих страданиях ее глаза, бывшие теперь постоянно на мокром месте, наполнились слезами.
Далматинец, у которого хвост оказался «длиннее всех», был, конечно, очень хорош. К тому же Харриет никогда еще не видела далматинцев с таким обилием пятен. Она даже хотела сказать об этом Люке, но в последний момент сдержалась; ведь, в конце концов, они уже все решили — или не решили? Морда у далматинца была глупейшая, и Харриет никак не могла понять, недостаток это или достоинство. В следующей клетке ей понравился один эрдельтерьер: красавец, гораздо красивее Баффи, осенне-рыжего окраса, с ясными янтарными глазами. Но Харриет никогда не брала двух собак одной породы, так что эрдель был вне игры. Рядом с эрделем суетился хорошенький длинношерстный таксик.
— Какой лапочка, правда? — присев на корточки, Харриет погладила длинный коричневый нос, просунутый через проволочную сетку. Собачьи ноздри такие трогательные, подумала она, — темные и влажные, как темные влажные ложбинки весной, как скользкие вымоины в прибрежных скалах.
— Слишком маленький, — твердо сказал Люка, еще раз давая ей понять, что в нелегком деле выбора собаки он придерживается каких-то собственных, загадочных, но совершенно непоколебимых стандартов.
В молчаливом согласии они вернулись к первой клетке, где находился кардиганский корги, похожий на огромную гусеницу. Его гладкая темно-коричневая («твидового цвета», определила про себя Харриет) шерсть была такой длины, что чуть не волочилась по земле, а лапы, наоборот, очень короткие — за шерстью их было почти не видно. Собаки повыше пытались его оттереть, но он с таким же воодушевлением, как и все, вилял своим султанообразным хвостом и время от времени, чтобы лучше разглядеть, кто там за сеткой, уморительно привставал на задние лапы. Его морда, непропорционально большая даже для такой крупной особи, выражала добродушие и ум; прозрачные, но очень темные, торфяного оттенка глаза глядели на Харриет умоляюще и в то же время с каким-то особенным спокойным пониманием — словно он уже знал.
Харриет и Люка переглянулись. Им ничего не надо было говорить. Они и без слов прекрасно понимали друг друга.
— Что ж, он твой, — сказала Харриет. — Да ты это и сам уже знаешь, правда?
Экскурсия в Дом собак волновала Харриет так, что она не смела признаться в этом даже самой себе (по правде сказать, она боялась прослезиться и смутить тем самым своего благородного друга). Люка, собаки, все это вместе было так прекрасно, что даже немного страшновато. Удивительно, но определение «благородный» подходило для Люки как нельзя лучше. Этот ребенок был вещью в себе; он был обращен внутрь себя и начисто лишен той несколько суетливой тревожности, отличавшей в этом возрасте родного сына Харриет. Невежественный до дикости, Люка был наделен внутренним совершенством, какое встречается только у дикарей. В нем чувствовалось поразительное спокойствие духа; но не только. В нем чувствовался сам дух. Что уж там происходило у него внутри, оставалось для Харриет тайной за семью печатями, но с каждым днем их общение обретало все новую полноту и безупречность и дарило Харриет наслаждение, сравнимое разве что с наслаждением от удачного любовного романа. При этом гарантом прочности их отношений был Люка. Именно он задавал темп, в каком-то смысле он даже ухаживал за Харриет. Вот и сейчас он удивительно неспешно, удивительно тактично взял ее за руку. Она едва сдержала навернувшиеся слезы.
Для слез, впрочем, были у нее и другие причины. Тогда утром Блейз, конечно, вернулся домой, все как-то улеглось, и жизнь потекла дальше, пусть не совсем «как всегда», но все же более или менее спокойно и стабильно, не считая того, что при этом новом распределении ролей ей все время казалось, что вот-вот произойдет что-то ужасное — может быть, уже происходит. Мысль эта была нелогичная, даже абсурдная, и Харриет пыталась отогнать ее от себя, но она упорно возвращалась. Былой нерушимой связи между нею и Блейзом больше не было. Задним числом она, разумеется, понимала, что еще в самом начале своих отношений с Эмили, когда ему приходилось столько всего скрывать, он должен был отдалиться от жены и наверняка отдалился. Но ведь тогда она этого не почувствовала; выходило, что этого как бы никогда и не было. Видимо, чудесная сила, заложенная в святости брачных уз, помогала Харриет каким-то образом принять измену мужа, смириться с ней и даже вычеркнуть ее из прошлого. Блейз уже раскаялся и вернулся к ней — задолго до того, как она вообще узнала о существовании Эмили Макхью, — чего еще желать? Теперь надо было заниматься настоящим. Но как раз в настоящем и появилось это новое отчуждение.
Харриет пыталась убедить себя, что все это игра воображения, но слишком многое говорило об обратном. Сам дом, все в доме словно бы нарушилось и сместилось. Конечно, отдельные предметы и раньше валялись как попало и где попало — в кухне, в спальне, в ее будуаре, в кабинете у Блейза. Но раньше они, тем не менее, сливались в единое целое, как разрозненные понятия внутри нормального, здорового интеллекта, теперь же вдруг оказалось, что все они безнадежно оторваны друг от друга, — как будто где-то что-то замкнуло и прекратился ток, объединявший броуновский хаос частных деталей в некое эстетическое целое. Вещи выглядели беспризорными и нагоняли тоску, будто в доме умер хозяин и на его место пришел чужой человек, наследник, пришел и смотрит — и для него ни этот дом, ни эти вещи ровным счетом ничего не значат. Повсюду было грязно, как в хлеву, а у Харриет даже не возникало желания навести мало-мальский порядок. Исчезли из обихода простые и привычные мелочи: цветы в вазах, например. Не было цветов, не было даже роз — хотя, казалось бы, чего уж проще, выйти в палисадник и нарезать. Букет засохших голландских ирисов стоял в прихожей уже несколько дней, их давно надо было выбросить и выплеснуть воду, но и эта задача почему-то казалась Харриет непосильной.
Точно так же все, что касалось Дейвида, вызывало массу мучительных проблем. Правда, Харриет все время билась над ними, пытаясь нащупать или угадать, с какой стороны можно приблизиться к сыну. Он, как и прежде, был холоден, вежлив и лаконичен. Однако ее связь с Дейвидом относилась все-таки к вещам изначальным, и даже внутри нынешнего холодного отчуждения бывали моменты, когда они смотрели друг на друга — он сурово, она умоляюще — и оба понимали, что их души как-то соприкасаются между собой. Дейвид был ее территорией, и, как бы там ни было, Харриет знала, что сумеет отвоевать эту территорию вновь. Она вынашивала план (которым поделилась с Блейзом, и он рассеянно согласился) сделать то, о чем недавно просил ее сам Дейвид: уехать с ним на несколько дней куда-нибудь за границу, например в Париж, — только вдвоем; тогда, думала она, все их искусственно возведенные барьеры непременно рухнут. Она еще не разговаривала о поездке с сыном и не назначала никаких сроков, но сама мысль о такой возможности утешала ее.
Блейз пребывал в каком-то непонятном настроении: был рассеян и явно чем-то озабочен, но делиться своими проблемами не хотел. Он был очень занят. То и дело отменял встречи с пациентами, чего раньше никогда не случалось, и целыми днями просиживал в читальном зале Британского музея — так он говорил. Ему, по его словам, не терпелось поскорее закончить свою книгу, осталось совсем чуть-чуть. В отсутствие Блейза звонил доктор Эйнзли — очень огорчался, что никак не может его застать, и обескураживал Харриет тем, что как будто знал что-то такое, чего не знала она. Он словно бы даже пытался выяснить, много ли ей известно. Но не может же быть, думала она, чтобы Блейз делился со своими пациентами какими-то тайнами и при этом скрывал их от жены? На вопрос «Когда ты будешь у Эмили?» он отвечал с видимым раздражением:
— Зайду как-нибудь на той неделе. Сейчас ее нет, она уехала.
— Уехала? Куда, с кем?
— Просто отдохнуть. С этой своей знакомой Кики Сен-Луа, на ее машине.
— А как же Люка? — удивилась Харриет.
— За ним смотрит Пинн.
— И далеко они поехали?
— А как же Люка? — удивилась Харриет.
— За ним смотрит Пинн.
— И далеко они поехали?
— Откуда я знаю? Послушай, хватит об Эмили, а?
Может, они поругались? — шевельнулась в душе Харриет недобрая надежда; но надежда выглядела какой-то уж слишком хлипкой. О том, чтобы расспрашивать Люку, который продолжал устраивать себе «школьные выходные» и наведываться в Худхаус, не могло быть и речи. Отношения Харриет с Люкой были исполнены благородства и достоинства, в них не оставалось места для вульгарного выяснения подробностей.
Бывая дома, Блейз теперь большую часть времени проводил у себя в кабинете — судя по состоянию корзины для бумаг, разбирал содержимое стола: что-то рвал, что-то выкидывал. Вероятно, это было связано с завершением работы над книгой. Иногда поднимался на чердак, где хранились кофры с его совсем уже старыми вещами; зачем-то даже перекладывал одежду у себя в шкафу. Словом, приводил в порядок все свои дела. Зачем? Уж не собрался ли он «сделать ей ручкой»? Эта мысль, конечно, иногда посещала Харриет, но она всякий раз отгоняла ее как невозможную, и из-за этой невозможности не видела очевидного. Просто у Блейза такой период, говорила она себе; но ведь он не может уйти из ее жизни, как не может уйти Дейвид. Сейчас ее задача только продержаться, только ждать: в конце концов они поймут, как бесконечна ее любовь и ее вера в них обоих, — и тогда это отчуждение пройдет. И Харриет молча страдала и ждала, но почему-то ее страдания были гораздо мучительнее и давались ей гораздо тяжелее, чем прежде.
— Мы берем вот этого, — сказала она служителю.
Корги был быстро отделен от своих менее удачливых собратьев и выпущен на волю. Люка бухнулся голыми коленками прямо в пыль, обхватил пса за шею и, млея от восторга, ждал, пока тот старательно вылизывал ему лицо. Харриет торопливо смахивала слезы, сдерживать которые не было уже никаких сил.
— Как мы его назовем?
— Лаки Лючано.
— Кто такой Лаки Лючано?
— Так звали одного гангстера. Я тоже буду гангстером, когда вырасту.
* * *Погода снова установилась. Перекинув пиджак через руку и все равно обливаясь потом, Дейвид шагал по Ричмонд-Роуд. Белая рубашка приклеилась к спине, капли пота щекотно скатывались по бокам и животу.
Сегодня ночью ему снилось, будто он бродит один в безлюдных горах, где-то в Китае. Взбираясь по идущей круто вверх тропе, он вышел к огромному деревянному чану, в который стекала вода из горячего источника. В желтовато-мутной воде купалась обнаженная девушка. Но вдруг Дейвид с ужасом увидел, что скала над источником задрожала и стала медленно оседать. Послышался нарастающий шум, и обломки скалы, подпрыгивая и кувыркаясь, покатились вниз. Скоро ревущая лавина поглотила и чан, и тропинку — не осталось ничего, кроме груды камней, растерзанной земли да темной глубокой расщелины, из которой поднимались клубы пара.
Адрес Эмили Макхью Дейвид узнал без посторонней помощи, отыскал в старой записной книжке отца: вместо имени таинственное «ЭМ», рядом адрес и телефон. Сейчас, когда он шел по дороге, у него едва не подкашивались ноги от страха, волнения, тоски и еще каких-то чувств, названия которым он не знал. Он просто должен был видеть Эмили Макхью. О том, что произойдет, когда он ее увидит, Дейвид не имел ни малейшего представления. При всей ненависти к ней, он не собирался ни упрекать ее, ни осыпать оскорблениями — это было бы совершенно бессмысленно. Просто хотел ее видеть — а там уже как получится. Наконец он свернул с Ричмонд-Роуд в одну из боковых улиц и через несколько минут, миновав длинный грязный вонючий коридор, заваленный старыми коробками и детскими велосипедиками, остановился перед обшарпанной дверью. Его сердце бешено колотилось.
Дверь открыла миловидная медноволосая женщина в зеленом платье.
Некоторое время Дейвид смотрел на нее молча, чуть исподлобья, потом сказал:
— Я Дейвид Гавендер.
Почему-то только сейчас ему пришло в голову, что в квартире может оказаться его отец.
— Я не Эмили Макхью, — сказала Пинн. Дейвид ощутил неимоверное облегчение.
— А она?..
— Ее нет. Я сейчас дома одна. Меня зовут Констанс Пинн. Слышал обо мне?
— Нет.
— Зато я о тебе слышала. Даже видела. Хотя в жизни ты гораздо симпатичнее, чем на фото.
Немного помолчав, Дейвид повернулся уходить.
— Постой, красавчик, погоди минутку. Зачем тебе Эмили?
— Низачем.
— Да не убегай ты. Я выйду с тобой. Зайти не приглашаю, в доме жуткий бардак. Подожди, я быстро.
Дейвид подождал.
Через минуту, набросив на себя зеленый, под цвет платья, жакет, она опять появилась на пороге, и они вместе зашагали по темному коридору к выходу. Дейвиду показалось, что ей почему-то ужасно весело на него смотреть; и действительно, пройда немного, она вдруг залилась веселым смехом.
— Куда направляемся, красавчик? Дейвид неопределенно махнул рукой.
— Ну, так пойдем со мной. Я как раз сейчас иду в школу. Я работаю в школе для девочек. Ты хоть раз был с девочкой?
__ Нет.
— Неужели не хочется?
Дейвид махнул рукой еще неопределеннее.
Машинально шагая рядом с Пинн, он чувствовал, как она берет его под руку, как тянет куда-то за рукав, — но не сопротивлялся.
— Ну, как тебе отцовские шуры-муры?
Дейвид молчал.
— Не суди его слишком строго, — сказала Пинн. — Мало ли в какую историю может человек вляпаться. У тебя тоже не сегодня-завтра начнутся разные истории. Сначала одна, потом другая, и так всю жизнь. Вам, молоденьким, этого не понять, а бывает, что и сам не заметишь, как вышло: соврал раз — приходится врать и второй. Любовь, знаешь ли, такая штука, без нее никак. Вот и выходит, что надо прощать. Надеюсь, ты к Эмили шел не счеты сводить?
— Нет.
— Ну и чудненько. У Эм, бедняжки, и так не жизнь, а сплошное дерьмо. Почти как у меня.
В этот момент они проходили вдоль высокой кирпичной стены. Неожиданно Пинн остановилась. В ее руках откуда-то оказался ключ, а в стене дверь, в которую они и вошли. За дверью был обширный огород, обнесенный со всех четырех сторон высокой кирпичной стеной.
— Что это? — спросил Дейвид.
— Чш-ш-ш! — зашипела Пинн. — Мы уже в школе. Говори тише! У нас тут нет мужчин, только несколько подсобных рабочих, и те приходящие. Мужской голос сразу привлечет внимание. Так что иди за мной и помалкивай. Хочу кое-что тебе показать.
За высокой стеной шум транспорта сделался приглушенным, как шмелиное жужжание. Они прошли по тропинке между грядками, засаженными роскошным нежно-зеленым салатом, в дальний угол огорода и вышли через другую дверь. Тотчас до ушей Дейвида долетел новый, какой-то щебечущий звук — будто неподалеку находилась вольера с птичками.
Теперь перед ними был не то большой сквер, не то маленький парк. Густая некошеная трава, слегка отливающая красным, вовсю колосилась. Чуть поодаль стояло два монументальных, непроглядных до черноты ливанских кедра, за ними вяз, казавшийся на их фоне салатно-зеленым, и еще какие-то деревья; дальше, полускрытый листвой, бледнел слегка покосившийся от времени фасад старого, постройки восемнадцатого века, здания. Справа тянулись кусты бузины, все в тарелочках золотисто-кремовых соцветий. Вдоль кустов, у самой кирпичной стены, проходила тропинка, на которую, прижимая палец к губам, свернула Пинн. С каждым шагом птичий щебет становился громче.
Стена кончилась, они свернули за угол, и декорации опять сменились. Путь пересекала дорога, по которой, видимо, давно никто не ездил — сквозь гравий проросли чахлые цветочки; по ту сторону дороги темнела высокая живая изгородь из тиса с аккуратно выстриженным в форме арки проходом в середине. Пинн на цыпочках перешла через дорогу и увлекла своего пленника под тисовую арку. За аркой оказался свежестриженый газон, обнесенный со всех четырех сторон высокой и такой же свежестриженой тисовой изгородью. Прямо против арки, через которую они вошли, в изгороди темнела еще одна арка, а по бокам от нее две ниши с изваяниями: в одной стоял посеревший от времени Гермес — обнаженный, но в крылатых сандалиях и шлеме; в другой Артемида в короткой тунике вытягивала стрелу из колчана. Только сейчас Дейвид понял то, о чем, быть может, догадывался с самого начала: этот пронзительный, будто бы птичий, щебет на самом деле состоял из девичьих голосов. Теперь в нем уже можно было различить колокольчики звонкого смеха и отдельные взвизгивания. Не отставая ни на шаг от своей спутницы, Дейвид пересек залитый солнцем квадрат газона, миновал густую тень тисовой арки.
— Чш-ш!.. — Пинн предостерегающе вцепилась ему в руку.
Прямо перед ними, отделенная от них неширокой полоской зеленой травы, стояла сплошная высокая стена из розовых кустов; из-за этой стены, усыпанной малиновыми цветами, и доносился сладостный щебет. Прежде чем снова потянуть его за собой, Пинн внимательно огляделась и только тогда скомандовала: