Эти мои попутные рассуждения должны многому тебя научить, поэтому я и позволяю себе так щедро уснащать ими рассказ о своей жизни. Твое самолюбие еще совсем неискушенно, оно не умеет распознать, что ему идет на пользу, а что во вред, но я убедилась — задатки у него хорошие, нужно только их развить. Дай себе труд, дочь моя, поразмысли о жадности моего самолюбия и о том, почему удовольствие быть любимой для меня предпочтительней удовольствия любить самой, разожги в себе гордость надеждой властвовать над многими сердцами, и тогда ты поймешь, что искусство утверждать свои победы рождено жаждой побеждать. А теперь продолжим.
Спектакль пришел к концу, молодой человек с прелестной брюнеткой и все их общество направились к выходу из ложи. Мои спутники все еще не трогались с мест, но я встала, чтобы поднялись и они: мне хотелось встретиться на лестнице с моим изменщиком. Так оно и вышло. Его поклон был столь выразителен, что я сразу поняла: он бросает вызов моим якобы неотразимым чарам. Сделав вид, будто не замечаю оскорбления, я решила обратить в свою пользу даже его тщеславие.
Чутье подсказало мне, что в подобных случаях нет лучшего способа взять верх над фанфароном, чем притвориться, будто страдаешь по его милости. Вы поощряете его самомнение, он приходит в восторг и, сам того не замечая, уже готов вас полюбить. Непроизвольная благодарность легко превращается в любовь. Сперва он склоняется к вам из любопытства, из желания поглядеть, как вы обрадуетесь при его возвращении, а потом за горделивое удовольствие подглядеть движения вашего сердца расплачивается утратой своего собственного.
„Сударь, — сказала я, подойдя к нему, и холодность моего обращения глупец не замедлил объяснить обидой, — полгода назад вы взяли у меня „Португальские письма“.{39} Книга не моя, ее пора вернуть, и я очень вас прошу, пришлите ее мне“. — „Я сам принесу, даже рискуя снова быть высмеянным“, — ответил он, тоном своим давая понять, что готов вступить в мирные переговоры. „Нет, — заявила я, — пришлите книгу с лакеем. Я не стану издеваться над вами, но встреча со мной все равно не доставит вам удовольствия“.
С этими словами я отошла, даже не взглянув на него. Он, несомненно, счел, что надменностью я пытаюсь скрыть стон души, и промолчал, но его тщеславие попалось на крючок, в этом у меня не было сомнений. Сама я продолжала хранить все тот же ледяной вид. От меня не укрылось, что он искоса поглядывает в мою сторону, смакуя опасную радость созерцания моей холодной мины: в таких обстоятельствах эта холодность вполне могла сойти за печаль.
Тут подали нашу карету. Я с нетерпением ждала утра, уверенная, что молодой человек жаждет поскорей насладиться зрелищем моей скорби или робких надежд. Итак, я ожидала его, как бы укрывшись в засаде, иными словами, собиралась сыграть с ним новую шутку. Он не замедлил явиться и застал меня в неглиже, являвшем собой чудо откровенности. Этот убор говорил о рассеянности, которой, разумеется, не было, но нисколько не вредил моим прелестям, которые я выставила, конечно, в самом выгодном свете. Впрочем, никому и в голову не пришло бы заподозрить меня в расчете: прелести существовали в действительности, были дарованы мне природой, и я сразу увидела, что никаких ухищрений ветреник не заметил.
Он был приятно удивлен, но равнодушная встреча сразу обескуражила его. Я отлично рассчитала удар. „Я принес вашу книгу, мадемуазель, — сказал он. — Покорно прошу простить меня за то, что так ее задержал“. — „О чем тут говорить, — ответила я, — подобные грехи я легко прощаю“. — „Я был бы в отчаянье, если бы погрешил более серьезно“, — отпарировал он. „Поставим на этом точку, — с живостью возразила я, как бы отклоняя объяснение, а на самом деле вызывая на него. — Поставим точку, я вам все прощаю“. — „Но, мадемуазель, смилуйтесь, скажите мне, в чем мое преступление?“ — воззвал он, донельзя обрадованный тем, что, прощая на словах, тоном своим я его обвиняла. „Прекратим этот разговор, не то мне придется оставить вас в одиночестве“, — нетерпеливо ответила я, поднявшись с кресел и даже сделав шаг к двери.
Этот хорошо разыгранный гнев преисполнил фатишку такого довольства, показавшись признанием его несравненных достоинств, что он тут же бросился передо мной на колени и схватил за руку. У меня словно недостало сил вырвать ее — негодование должно было уступить место всепрощающей нежности. В подобных случаях эти чувства по самой своей натуре неразрывно связаны между собой. Он покрыл мою руку поцелуями, я молча их сносила, признавая тем самым, что радуюсь возврату его нежности, а это, в свою очередь, подразумевало жалобу на былую неверность возлюбленного. Не знаю, понятно ли тебе, как мне удалось выразить все это лишь тем, что я не отняла у него руки, но ведь давно известно, что в любви даже ничтожный жест содержит иной раз глубокий смысл.
Но всего забавнее в моей истории то, что в разгар описанной сцены во мне, дорогая моя, произошел переворот, вовсе мной не предусмотренный. Я задумала примириться с изменщиком из чистого кокетства, а тут вдруг почувствовала, что и сама отвечаю на призыв любви. Тщеславие замолчало, заговорила нежность. Должно быть, не только его, но и мое сердце захотело вкусить свою долю радости. Плут усадил меня в кресло и, еще больше растрогавшись при виде моего волнения, страстно обнял мои колени; на глазах у него навернулись слезы, настоящие слезы, а не те, которые мы проливаем, когда хотим их пролить.
„Да, да, мадемуазель, я великий преступник, я был вам неверен, — вскричал он, не вставая с колен. — Но можно ли именовать изменой небрежение к сокровищу, непонимание его бесценности, если это вызвано юношеским легкомыслием и неопытностью? Другие предметы развлекли на короткий срок мое сердце, но вот уже больше четырех месяцев, как оно искупает свою вину, тоскует по вас, боготворит ваш образ. Я не дерзал прийти к вам, считал себя, да и сейчас считаю недостойным прощения. О моя возлюбленная, покарайте меня, отомстите мне, позволив бывать у вас: чем чаще я буду видеть вас, тем горше стану оплакивать утрату вашей приязни“.
Хитрец то и дело прерывал речь, прижимаясь губами к моей руке. Я и хотела бы возмутиться, но не могла. Сознаюсь, у меня кружилась голова, я вся дрожала, так страшно и сладостно было мне от его поцелуев, слез, пеней. Сцена была исполнена пыла, исполнены пыла были мы оба, и он, и я. „Встаньте“, — сказала я, склоняясь к нему. Он сорвал у меня поцелуй, я оттолкнула его, но рассердиться не сумела. Меня пугало обоюдное наше смятение. „Сядьте, — сказала я тоном более твердым, чем того хотело сердце, — сядьте, я этого требую“.
Едва он встал с колен, как в прихожей раздались шаги: пришел мой поклонник — тот, к которому я была благосклонна».
КРЕБИЙОН-СЫН СИЛЬФ, ИЛИ СНОВИДЕНИЕ Г-ЖИ ДЕ Р***, ОПИСАННОЕ ЕЮ В ПИСЬМЕ К Г-ЖЕ ДЕ С***
Перевод А. Поляк и Н. ПолякНапрасно вы жалуетесь на мое молчание, дорогая, и если сами вы однажды написали письмо, это еще не причина, чтобы упрекать других в лености. Как бы вы досадовали, если бы я вам писала аккуратно, вынуждая вас отвечать! Ведь парижанке некогда с мыслями собраться; признайтесь, вам едва ли случалось о чем-нибудь задуматься: нет на свете праздности, более занятой всевозможными делами, чем ваша. Парижская сутолока не дает вам времени отдавать себе в чем-либо ясный отчет; одно удовольствие сменяется другим; вас окружает многочисленное общество, смесь лиц и занимает и смешит вас; чопорность почтенных господ, развязность и банальные приемы светских хлыщей, краса двора{40} и Парижа, — контраст противоположностей, неизбежно поражающий наши взоры в больших собраниях; светские скандалы, дающие пищу для злословия; сердечные увлечения, которые развлекают вас, если и не занимают вашего сердца; время, отданное заботам о туалете и столь приятно заполняемое нашими молодыми вельможами; вечно новые радости кокетства; карточная игра, помогающая убить время, когда отлучка возлюбленного или забота о светских приличиях вынуждает вас терять драгоценные минуты счастья — ну разве во всей этой сумятице вы можете помнить обо мне? Вы укоряете меня за любовь к уединению; но если бы вы узнали, как приятно я провожу здесь время, вы приехали бы ко мне и разделили со мной мои новые радости, какими бы странными они вам ни показались. Вы, конечно, рассмеетесь, когда я признаюсь, что эти хваленые радости я вкушаю во сне. Да, сударыня, это не более чем сновидения; но бывают сны, иллюзорность которых дарит нам вполне реальное счастье; они оставляют сладостное воспоминание, дающее больше отрады, чем обычные, приевшиеся удовольствия, тяготящие нас даже тогда, когда мы всей душой жаждем ими насладиться.
Вам небезызвестно, что я всю жизнь мечтала увидеть какое-нибудь сверхъестественное существо, одного из тех гениев природных стихий, которых мы именуем сильфами.{41}
Вам небезызвестно, что я всю жизнь мечтала увидеть какое-нибудь сверхъестественное существо, одного из тех гениев природных стихий, которых мы именуем сильфами.{41}
Я всегда считала, что они не любят являться в шуме и сутолоке больших городов, и отчасти поэтому, — не знаю, захотите ли вы мне поверить, — я так рвалась в деревню и так презрительно отвергала домогательства светских кавалеров: возможно, если бы не надежда заслужить любовь какого-нибудь сильфа, я бы перед ними не устояла; ведь среди них попадаются премилые.
Но я ничуть не сожалею о своей неприступности, ибо она привела меня к цели. То был сон; пусть мое приключение будет в ваших глазах не более чем сном, надо же щадить ваше неверие в чудеса. И все же, если бы я видела все это во сне, я бы сознавала, что засыпаю; я бы почувствовала, что просыпаюсь; и потом, возможно ли, чтобы сон был столь последователен и логичен, как то, что я вам сейчас опишу? Разве могла бы я в таких подробностях запомнить речи сильфа? Совершенно невероятно, чтобы я сама придумала все те мысли, которые сейчас вам изложу; они никогда прежде не приходили мне в голову.
Нет, нет! Конечно, я не спала! Впрочем, можете думать все что вам угодно; я не стану употреблять выражений: «мне казалось», «мне почудилось», а буду прямо говорить: «я была», «я видела». Но довольно предисловий.
Это случилось на прошлой неделе; я была у себя в спальне; ночь выдалась теплая, я уже лежала в постели — в очень скромном дезабилье для женщины, знающей, что она одна, но которое, возможно, показалось бы нескромным нежданному очевидцу. Наскучив обществом провинциальных соседей, донимавших меня целый день своими разговорами, я пыталась вознаградить себя чтением некоего трактата о морали, когда чей-то голос, вздохнув, произнес тихо, но отчетливо:
— О боже! Как она прелестна!
Я удивилась и, отложив книгу, стала прислушиваться, превозмогая невольный страх.
В комнате было тихо; я решила, что мне почудилось и что утомленный чтением мозг превратил в реальность прочитанное; впрочем, едва ли в услышанных мною словах можно было уловить связь с моралью; да я в тот миг и не думала ни о чем подобном. Пока я размышляла о случившемся, голос зазвучал снова, еще отчетливее, чем в первый раз:
— О смертные! Достойны ли вы обладать ею!
Несмотря на лестный смысл этого восклицания, я совсем перепугалась, забилась под одеяло и укрылась с головой, едва дыша и помертвев от страха, как свойственно пугливой женщине.
— Ах, жестокая! — вскричал голос, — зачем вы прячетесь от моего взора? Какой опасаетесь обиды от того, кто вас боготворит и, себе на горе, из уважения к вашей воле не смеет употребить силу, чтобы видеть вас? Ответьте же, по крайней мере не казните меня за мою любовь!
— Увы! — произнесла я дрожащим голосом, — как я могу отвечать, оказавшись в столь необычайном положении?
— Но каких посягательств с моей стороны вы боитесь? — возразил голос, — я же сказал, что боготворю вас. Не тревожьтесь, я не стану вам показываться, и хотя вид мой окончательно рассеял бы ваш испуг, я не хочу повергать вас в слишком сильное изумление.
Немного успокоенная этими словами, я тихонько отодвинула уголок простыни: ведь дело шло всего лишь об объяснении в любви, и я вспомнила, что уже не раз храбро выдерживала подобные испытания. Я не так уж малодушна; к тому же мне казалось, что начавшаяся таким образом беседа ничем мне не угрожает.
И все же со мной, видимо, говорил влюбленный, я была одна и в таком положении, что могла опасаться чего угодно от существа мало-мальски предприимчивого и, судя по всему, более могущественного, нежели обыкновенный мужчина.
Это соображение встревожило меня, я вдруг почувствовала, какой опасности подвергаюсь; мне стало еще страшнее при мысли, что я ничем не могу себя защитить. То было одно из тех неприятных положений, когда добродетель ни от чего не спасает.
Правда, я тут же сообразила, что со мною говорил не человек, а дух и что он, по всей вероятности, бесплотен; но все же он обладал чувствами, он любил меня; что помешает ему обзавестись телом?
Под наплывом этих противоречивых мыслей я впала в нерешительность, которой не предвиделось конца; но голос снова заговорил:
— Я знаю все, что делается в вашей душе, прелестная графиня, и буду вполне почтителен: мы отваживаемся на действия только тогда, когда любимы.
«Прекрасно, — подумала я про себя, — в таком случае я ни за что не воодушевлю тебя необходимой отвагой, чтобы забыть о почтительности».
— Не ручайтесь за себя, — заметил голос, — мы не так уж безобидны в любви, ведь мы знаем все, что творится в сердце женщины; стоит ей чего-либо пожелать, и мы спешим исполнить ее желание; мы сочувствуем всякому ее капризу, мы способны придать новый блеск ее красоте, мы можем вдруг состарить ее соперниц, и лишь только с уст ее слетает вздох любви — ибо природа в иную минуту одерживает верх в ее сердце — мы ловим этот единственный миг; одним словом, чуть приметный намек на искушение мы превращаем в неодолимый соблазн и тотчас же его удовлетворяем. Согласитесь, что если бы мужчины все это умели, ни одна женщина не могла бы им противиться. Примите в расчет и то, что мы невидимы, а это неоценимое преимущество в борьбе с ревнивыми мужьями и старомодными мамашами. Благодаря своей невидимости мы избавлены от утомительных предосторожностей против их бдительной охраны, избавлены от их недремлющих глаз. Но, умоляю вас, перестаньте прятаться от моего взора; снисхождение к этой мольбе ни к чему вас не обязывает: ведь вы не увидите меня, пока сами не пожелаете, а чувства ваши ко мне зависят от вас одной.
После этих слов я отбросила простыню, и дух — ибо это был дух — слегка вскрикнул, увидя меня, так что я чуть не закрылась снова; но я переборола свое смущение.
— О боже! — воскликнул он, — как вы прекрасны! И какая жалость, что ваша красота назначена в удел низкому смертному; нет, я не допущу, чтобы она ускользнула от меня.
— Вот как! — сказала ему я. — Вы полагаете, что я от вас не ускользну?
— Да, полагаю, что так.
— Вы самоуверенны, как я вижу, — заметила я.
— Вы ошибаетесь; я не самоуверен, просто я знаю ваше сердце. Все женщины одинаково думают, одинаково чувствуют, испытывают одни и те же желания, подвержены одному и тому же тщеславию, рассуждают примерно одинаково, и рассудок их одинаково бессилен, когда должен бороться с сердечной склонностью.
— А добродетель? — спросила я. — Ее вы не ставите ни во что?
— Ее, конечно, следовало бы принимать в расчет; но, сдается мне, вы редко пользуетесь ее услугами, — ответил он.
— Вы слишком дурного мнения о нас, — ответила я, — если считаете, что мы вовсе неспособны рассуждать.
— Нет, — возразил он, — вы умеете рассуждать, но ваше сердце деятельнее и живее разума, оно не слушает никаких доводов и скорее склоняет вас к чувству, чем к благоразумию. Я не утверждаю, что вы не в состоянии понять, чего надо избегать и чему следовать; однако в сердце вашем начинается борьба, вы отдаете этой борьбе известное время, но в конце концов признаете себя побежденными, утешаясь тем, что будь ваше сердце слабее вас, вы одержали бы над ним победу.
— Вы действительно думаете, — заметила я, — что мы никогда не можем побороть свою склонность? Неужели мы так рабски покоряемся страстям, что никак не можем их подавить?
— Этот вопрос потребовал бы слишком долгого рассмотрения, — ответил он. — Думаю, добродетельные женщины существуют и их можно встретить: однако насколько я мог судить по личным наблюдениям, добродетель не очень им импонирует: вы знаете, что добродетель — вещь необходимая, но уступаете этой необходимости без большой охоты. Подтверждение своей правоты я вижу в том унылом и кислом выражении лица, какое свойственно добродетельным женщинам, а также тем, кто играет в добродетель, кто кичливо выставляет на показ ради удовольствия презирать слабости других. Приходит время, и они расплачиваются очень дорогой ценой за это удовольствие и рады были бы от него отказаться. Но что поделаешь? Показную добродетель нельзя отбросить, и они в глубине души стонут под ее бременем; они подвержены тысячам соблазнов и охотно сменили бы мучительное искушение на радость удовлетворенной любви, если бы могли быть уверены, что никто не узнает об их слабости. Их постоянное негодование против счастливых любовников свидетельствует не столько о ненависти к чужому счастью, сколько о горьких сожалениях о том, что они лишили себя любви из-за ложно понятого тщеславия; к тому же, заметьте, красивая женщина редко ударяется в добродетель, а ходячая добродетель редко бывает красивой женщиной; значит, неблагодарная внешность больше, чем что-либо иное обрекает женщину следовать путем добродетели, на которую ни один мужчина не смеет покуситься; и потому добродетельная женщина испытывает постоянное раздражение из-за того, что никто не нарушает ее постылый покой.