Дама же, со своей стороны, тоже была в немалом смущении. Она недоумевала, надо ли ей скрывать от короля, что она держит в заключении графа де Рибагоре. Зная вспыльчивый нрав государя, она опасалась, как бы он сразу же не повелел отрубить этому сеньору голову, как только узнает, что тот находится в замке. А продолжая держать его под замком, она смогла бы устроить ему возможность побега, как только для этого наступит, по ее мнению, подходящий момент. Ибо, изображая себя его смертной врагиней, она во что бы то ни стало стремилась сохранить ему жизнь.
Между тем король и принцесса, его дочь, прибыли вечером в замок и без конца проявляли дружескую благосклонность к вдове дона Гаспара, которая, со своей стороны, тоже усердствовала в изъявлениях радости по поводу выпавшей на ее долю чести принять у себя таких высоких гостей. Дабы открыто выказать перед всеми свое особое благоволение к хозяйке замка, король и принцесса Леонор решили провести весь следующий день в Бельчите и возвратиться в Сарагосу лишь послезавтра. В течение всего этого времени Рибагоре, не зная, какова будет его участь, или, вернее, ожидая лишь злосчастного исхода, стенал в своем заключении. И весьма вероятно, его величество даже и не услышал бы ничего о нем, если бы не некое происшествие, которое я подробно изложу.
На следующее утро, присутствуя при пробуждении короля, сопровождавший его коннетабль арагонский сказал:
— Государь, один из слуг доньи Элены открыл одному из моих важную тайну. Граф де Рибагоре содержится в заключении в этом замке.
Король, удивленный этим известием, пожелал узнать все обстоятельства дела, каковые коннетабль, принадлежавший к числу друзей дона Энрике, изложил ему по-своему, то есть всячески выгораживая этого сеньора и всю вину возлагая на Перальте. К счастью для заключенного, король уже не был в столь сильном раздражении на него. Его величество уже смягчился в отношении дона Энрике благодаря коннетаблю, который не упускал случая оправдывать его перед королем.
Когда государь в точности узнал все, что произошло, он пожелал побеседовать с доньей Эленой наедине.
— Сударыня, — сказал он ей, — могу ли я верить тому, о чем мне сейчас сообщили? Утверждают, что граф де Рибагоре заключен в вашем замке. Что же намереваетесь вы делать с этой несчастной жертвой игры обстоятельств? Я прекрасно понимаю, что, с вашей точки зрения, он должен казаться виновным, но преступление его не из тех, для которых нет прощения. Устремившись на него со шпагой в руке, Перальте вынудил его сделать то, что он сделал, чтобы защитить свою жизнь.
Прекрасная вдовица, радуясь в глубине души речам короля, рассудила, что она вполне может сыграть роль Химены{31} и потребовать голову дона Энрике в полном убеждении, что не получит ее. Что она и сделала, исходя притворными слезами, да с таким искусством, что вполне можно было подумать, что она и впрямь желает смерти этого сеньора. Однако его величество, хотя и тронут был рыданиями дамы, повелел все же освободить заключенного и незамедлительно привести к нему. Что и было тотчас же исполнено.
Хотя графа и предупредили, что отношение его повелителя к нему изменилось, он все же с трепетом душевным предстал перед ним.
— Успокойтесь, дон Энрике, — сказал ему государь, — король ваш уже перестал гневаться, он готов позабыть прошлое. Я возвращаю вам место, которое вы занимали при мне, купно с доверием моим и благосклонностью.
Рибагоре, в восторге от приема, которого он никогда не мог бы ожидать, бросился к ногам короля, дабы проявить свою благодарность, но тот повелел ему встать и, обратившись к вдове Перальте, промолвил:
— Донья Элена, последуйте моему примеру… Я был разгневан против графа, но, как видите, простил его. Почитайте смерть дона Гаспара лишь несчастным случаем, виновником коего может считаться лишь он сам. Сделайте больше… Довершите победу свою над враждебным чувством и согласитесь на то, чтобы Рибагоре стал вашим счастливым супругом.
При этих его словах юная вдовица сделала вид, что возмущена подобным предложением.
— Как же, государь, — вскричала она, — можете вы предлагать мне руку убийцы моего мужа? О, боже! Да что будут обо мне говорить родичи покойного?
— Сударыня, — с улыбкой ответил король, — все их возможные укоры я принимаю на себя.
В этот момент появилась принцесса Леонор, окончательно убедившая ее согласиться на брак, который и был заключен в замке без излишнего шума. После чего на следующий день его величество возвратился в Сарагосу вместе с новобрачными, которые вновь обрели при дворе места, занимавшиеся ими прежде. Так завершается повесть под названием «Мщение, не осуществленное из-за любви».
МАРИВО ПИСЬМА, ПОВЕСТВУЮЩИЕ О НЕКОЕМ ПОХОЖДЕНИИ
Перевод Э. Линецкой ПЕРВОЕ ПИСЬМО Г-НА ДЕ М., ПОВЕСТВУЮЩЕЕ О НЕКОЕМ ПОХОЖДЕНИИПисьмо ваше, любезный друг, я получил. История, которую вы мне поведали, поистине примечательна. По вашим словам, вы преисполнены уважения к женщине, умирающей от горя из-за возлюбленного, безвозвратно покинувшего ее ради другой, вы восхищаетесь столь беспредельной любовью. Меня не удивляет ваше восхищение — ведь вы и сами любите. Вам хотелось бы, чтобы ваша избранница любила вас не менее сильно, чем героиня этой печальной повести, но, жестокий, желая этого, задумались ли вы над последствиями? Поверьте, остынь вы к ней, она умерла бы, не протянула бы и недели. Быть может, ваш взор случайно остановится на чьем-то прелестном личике и его обладательница пустит в ход против вас весь свой арсенал обольщений. У вас есть и глаза, и сердце, и тщеславие; вы не откажете себе в удовольствии любоваться, поддадитесь стремлению нравиться — и ваша возлюбленная окажется на краю могилы. Вы довершите дело, отравив ночь с нею потоком льстивых слов, внушенных признательностью, — и она умрет.
Отыщется ли на свете мужчина или женщина, чья верность устоит против подобных соблазнов, и что сталось бы с любящими сердцами, когда бы ветреность одного означала смертный приговор другому? Мужчины и женщины падали бы бездыханными вкруг нас, как срезанные колосья, смерть грозила бы всем и каждому, и, полагаю, в живых остались бы считанные счастливцы, которым повезло одновременно изменить друг другу. Боже правый, сколько было бы нежданных и скандальных кончин! Сколько разоблаченных ханжей, окруженных при жизни ореолом благолепия лишь потому, что завеса тайны скрывала их пороки! Сколько маменек, которым пришлось бы разувериться в невинности дочерей! Сколько внезапно прозревших супругов! Сколько старух, преданных осмеянию после похорон!
Но, слава создателю, это нам не угрожает. Природа благоразумнее, чем вы, мой друг, она не дозволяет любви безраздельно править сердцами и дарует ей ровно столько власти, сколько это полезно роду человеческому; если любовь и опасна, то отнюдь не своей смертоносностью. Тот или та, кому изменили, льет слезы, тяжко вздыхает — вот и все горести, которыми чревата обманутая любовь. Да и они удел лишь того, кому природа забыла закалить сердце: оставив ему излишек чувствительности, она допустила досадный изъян в работе. Но обычно она куда осмотрительней: покинутые влюбленные отделываются легкой меланхолией, готовой улетучиться от самого пустячного развлечения и сквозящей разве только у тех, кто не дает себе труда ее скрыть. Иной раз мне кажется, что большинство даже и этого не испытывает.
Как бы там ни было, чтобы не остаться перед вами в долгу, я тоже расскажу историю: подумайте над ней, и вы почти безошибочно предскажете, что станется с вашей возлюбленной, случись вам изменить ей.
Совсем недавно я гостил в загородном поместье одного своего приятеля. Там собралось многолюдное общество — и дамы, и мужчины. Однажды утром мне взбрело в голову отправиться на прогулку в ближнюю рощу. Тенистые тропинки вели в ее глубь, но вдруг хлынул дождь, и, спасаясь от него, я бросился к видневшейся неподалеку беседке. Я собрался было войти в нее, но тут до меня донеслись голоса. Прислушавшись, я понял, что разговаривают две дамы из нашего общества — должно быть, они укрылись в беседке, опередив меня. Секунду спустя одна из них принялась так тяжело вздыхать, что меня разобрало любопытство. Я молод, эти вздохи, казалось мне, исторгнуты любовью, — как же было устоять против соблазна узнать откровенные суждения о ней женщин в беседке? Я надеялся извлечь из их разговора урок, уяснить себе, насколько следует доверять в известных обстоятельствах трогательным излияниям чувств прекрасного пола.
«Увы, дорогая моя, — воскликнула та, которая, по моему определению, тяжко вздыхала вначале. — Не кори меня за уныние. Ты ведь знаешь, Пирам{32} уехал, я не увижу его целых шесть месяцев». — «Давай биться об заклад, — расхохоталась в ответ другая, — что этот тон ты почерпнула в „Клеопатре“!»{33} — «Твое легкомыслие не ко времени, — возразила ее тоскующая подруга. — Окажись ты на моем месте, тебе было бы не до смеха».
«Не сердись на меня, милочка, — сказала вторая дама. — Поверь, я рассмеялась от неожиданности. Ты не увидишь возлюбленного полгода и, сдается мне, готовишься все шесть месяцев провести в слезах; ты даже голос свой облекла в траур — вот это и привело меня в недоумение. Конечно, я знала о существовании столь томной любви и обо всех ее атрибутах, но, говоря по совести, и помыслить не могла, что она свила гнездо в твоем сердце. До сих пор я полагала — она пребывает только в печатных изданиях, в толстенных томах романов. Но ты — ты, право же, умрешь со скуки, если вздумаешь и впредь играть эту роль, если не откажешься от подражания героиням безмозглого Ла Кальпренеда,{34} родившего их на свет с помощью пера и чернил. Что говорить, дорогая моя, романтическое сердце источает больше любовных воздыханий, чем все жители Парижа, вместе взятые.
Не приписывай мои рассуждения недостатку опыта. Мы здесь одни. Я, как и ты, влюблена, мой избранник уехал, но не к отцу, как твой, а на войну. Жизнь его в опасности. Расставаясь со мной, он плакал, плакала и я, слезы и сейчас навертываются у меня на глазах, все это в порядке вещей. Но, — добавила она, смеясь, вернее, мешая слезы с беззаботным смехом, — я отнюдь не грущу, хотя и плачу; напротив, плачу от сердечного умиления, и оно мне приятно — значит, и слезы мои можно назвать слезами радости.
Не знаю, понятно ли тебе, как все это вяжется меж собой. Натура у меня на редкость нежная, но, трепеща за жизнь возлюбленного, я не испытываю при этом тревоги, желая его, не испытываю нетерпения, даже стеная, не испытываю горя, и мои чувства мне отнюдь не в тягость. Нередко я даже их подстегиваю, чтобы сердце мое не разленилось. Они повсюду меня сопровождают, участвуют во всех моих удовольствиях, сообщая им особенную прелесть, в них как бы скрыт неиссякаемый запас сладостных мыслей, еще больше располагающих меня радоваться жизни. Я твержу себе: „Меня обожает человек, достойный любви!“ — и эта уверенность мне льстит, возвышает в собственных глазах, служит доказательством моих достоинств. Я тогда с особенной охотой принимаю знаки внимания от тех, с кем случается столкнуться на жизненном пути, развлекаюсь ими, ничуть не угрызаясь совестью, проникаюсь убеждением, что я немалого стою; иной раз я даже поощряю своих поклонников то взглядом, то жестом, то улыбкой и, клянусь тебе, тем больше дорожу возлюбленным, чем тверже знаю: стоит мне захотеть, и у него появятся соперники. Ну, а что касается самих соперников, то, судя по всему, я никого из них не люблю. Разумеется, они мне нравятся, льстят моему самолюбию, но при том меня не покидает смутное чувство, что между ними и моим сердцем нет ничего общего. Вот что я могу сказать по этому поводу, дорогая моя, вот как следует любить. Постарайся же взять пример с меня, подумай, что станется с тобой, если твой возлюбленный тебе изменит».
«Что ты такое говоришь! — вскричала ее подруга. — О, господи, меня бросает в дрожь от твоих слов. Он мне изменит! А ты, ты, любящая так сильно, пусть и на свой лад, разве убережешься ты от мучительной боли, даже, быть может, от отчаяния, если с тобой стрясется беда, которой ты так напугала меня сейчас?» — «Мучительная боль, отчаянье — при чем тут они? — возразила вторая. — Досада, это еще куда ни шло». — «Досада? Боже правый, на вероломного изменника досада, и только?» — «А я ни на что другое, видно, не способна; иных чувств я в подобных случаях никогда не испытывала. Ты видишь, я говорю с тобой не таясь. И так как я тебя люблю и понимаю, что ты нуждаешься в наставлениях, то преподам тебе урок, вкратце рассказав о кое-каких своих похождениях.
Когда мне минуло девять лет, меня отдали в монастырь, чтобы со временем я приняла постриг. У меня была старшая сестра, все свое состояние наши родители собирались отказать ей, поэтому и решили сызмальства запереть меня в обители, чтобы, не зная мирских утех, я потом не сокрушалась об их утрате и, войдя в возраст разума, хотя бы не ведала, на какую жертву меня обрекли. Я прожила там мирных три года и получила благочестивое воспитание; правда, наложив печать на мой облик, оно не коснулось сердца, то есть не внушило склонности к монастырскому уединению, хотя по внешности никто бы этого не заподозрил. Я без ропота обещала принять постриг, но никакой охоты к тому у меня не было — равно, впрочем, как и не было отвращения. Жила я бездумно, питаемая собственным огнем, была сумасбродна, вертлява, радовалась своей расцветающей юности — словом, наслаждалась существованием и не мечтала ни о чем другом. Разумеется, это сердце, вовсе не призванное к жизни, огражденной от суетного света, и глухое к восхвалениям ее сурового распорядка, как бы предугадывало по безрассудному своему трепету, что есть иные, сладостные чувства, для которых оно создано, и, ничего еще не желая, ожидало возможности их испытать. Случай, о котором я сейчас расскажу, в единый миг умудрил меня.
Занемогла одна из монастырских воспитанниц. Ее горячо любящая мать не решилась доверить дочь уходу монахинь и приехала за ней. По просьбе моих родителей, она пожелала увидеться со мной. Я пришла в приемную комнату, и там-то сразу кончилась пора моего неведения. В приемной я увидела молодого человека, сына приезжей дамы. Глянув ему в глаза, я без труда поняла их немую речь и нисколько не удивилась новым ощущениям, которые испытала при виде юноши. То, что я вложила в ответный взгляд, никак не свидетельствовало о моей неопытности, скорее он грешил излишним красноречием. Теперь я это красноречие несколько умеряю: не научившись речистей изъясняться в любви, я научилась изъясняться менее откровенно.
Приезжая дама, исполняя пожелания моих родителей, принялась расписывать все прелести затворничества, потом опустила руку в карман, собираясь вручить мне письмо моей матери. К счастью, она забыла взять его с собой. Ее сын тут же вызвался принести письмо. Не успел он договорить, как я уже все поняла и, страшно обрадовавшись, поблагодарила его взглядом, чувствуя, что на этот раз в поощрении нуждается он, так и впившийся в меня глазами.
Наконец, исчерпав скучные свои нравоучения, посетительница удалилась, пообещав прислать письмо с сыном, а я поспешила к себе, чтобы без помех дать волю чувствам и насладиться ими, то и дело вызывая в воображении образ моего победителя. Вернулась я к действительности уже не той, какой была прежде, менее живой и вертлявой, зато более небрежной и рассеянной, не то чтоб утратив былую веселость, но реже ее проявляя. Я втайне вкушала не изведанную до тех пор усладу так самозабвенно, что прежние развлечения отступили в тень, и забывала все на свете, предаваясь мечтам.
И вот, дорогая моя, молодой человек возвращается. Он просит позволения повидать меня. В приемную меня сопровождает монахиня. Как я тогда ее ненавидела! Но случай всегда преданно служил мне. К моей монахине подходит за какими-то разъяснениями послушница, мы с моим новым знакомцем на секунду остаемся без присмотра и торопимся этим воспользоваться — ведь желания наши совпадают. Вместе с письмом он искусно передает мне записку, пожатием руки давая понять, что ее нужно припрятать. Ответным пожатием я сказала ему, что все поняла, но при этом невольно залилась румянцем; желая меня ободрить, плут поцеловал мне руку. Как ни забавно, его поцелуй и впрямь почти рассеял мое смущение, но в самою интересную для нас минуту моя докучливая спутница, монахиня, повернула к нам голову и уловила выражение страсти на лице молодого человека и полную благорасположенность к нему — на моем. И щеки ее стали багроветь как раз тогда, когда мои почти обрели свой обычный цвет.
„Сударь, — сказала она, отводя меня от решетки, — такого поручения ваша матушка вам не давала“. — „Вы правы, достопочтенная сестра, — ответил он, — зато я получил его от этой прелестной ручки и от собственной юности. Я не думал, что, повинуясь им, совершаю дурной поступок“. — „А что касается меня, святая сестра, — заявила я, — то я попросту не успела остановить этого господина“. — „Ступайте, мадемуазель, — приказала она, — звонят к вечерне, вам полезно пойти и помолиться“.
Я сделала реверанс, но сквозь мой отменно скромный вид проглядывало такое довольство поклонником, что он не мог этого не заметить, и ушла, полная не столько тревоги, сколько любопытства: мне хотелось узнать, чем же кончится мое похождение, и не терпелось прочитать записку. Она мне показалась восхитительной; возможно, так оно и было. Я хранила ее как сокровище и тысячу раз на дню услаждала ею свое тщеславие. К себе я стала относиться как к персоне весьма необыкновенной; стоило мне прикоснуться к записке — и по телу моему пробегал сладостный трепет, я сразу вырастала в собственных глазах. С того дня я все время была под строгим надзором, но тут умерла моя сестра, и меня взяли из обители, вернули мне свободу. Мой возлюбленный получил возможность встречаться со мною. Новое положение кружило мне голову, самые непримечательные визиты доставляли нешуточную радость, любой пустяк становился если не событием, то по меньшей мере происшествием, даже моя любовь все разгоралась, дня не хватало, чтобы до конца исчерпать переполнявшее меня блаженство.