— Чем он тебе показался знакомым? — спросил живо заинтересованный Давыдов.
— Подковкой на каблуке. След свежий, ночной, прямо печатный, и подковка знакомая… Таких подковок вроде бы никто в хуторе на сапогах не носит, кроме одного человека. И обознаться я никак не мог, потому что это — мои подковки.
Давыдов нетерпеливо отставил кружку с недопитым молоком.
— Не пойму. Говори яснее.
— Тут и понимать нечего, парень. Ишо при единоличной жизни, года два назад, на провесне заходит ко мне в кузню Яков Лукич, просит ошиновать ему колеса на бричку. «Вези, говорю, пока работы у меня мало». Привез он, посидел у меня в кузне с полчаса, покалякали о том, о сем. Поднялся он уходить, стоит возле горна, железным хламом интересуется, ковыряет его, а у меня там всякая рухлядь валяется, старье всякое. Нашел он две старые подковки с английских ботинков, во весь каблук — ишо с гражданской войны они завалялись — и говорит: «Сидорович, я у тебя эти подковки возьму, врежу их на сапоги, а то, видно, старый становлюсь, на пятку больше надавливаю, не успеваю каблуки на сапогах и на чириках подбивать». Говорю ему: «Бери, для доброго человека дерьма не жалко, Лукич, Они стальные, до смерти не износишь, ежели не потеряешь». Сунул он их в карман и пошел. Он про это дело, конечно, забыл, а мне — в памяти. Вот эту самую подковку на следу и приметил я… Как-то мне подозрительно это стало. Зачем, думаю, этот след тут оказался?
— Ну, а дальше? — поторопил Давыдов медлительного рассказчика.
— Дальше думаю: «Дай-ка я повидаюсь с Лукичом, погляжу, как он следит своими обутками». Нарочно разыскал его, вроде по делу — про железо на лемехи спросить, глянул на ноги, а он — в валенках! Морозцы тогда стояли. Будто между прочим, спросил у него: «Видал, Лукич, убиенных?» — «Нет, говорит, терпеть не могу мертвых глядеть, а особливо убиенных. У меня, говорит, на это сердце слабое. Но все-таки придется зараз сходить туда». И опять я спрашиваю промеж прочего разговора: «Давно ли, мол, видался с покойником?» — «Да давненько, говорит, ишо на той неделе. Вот, говорит, какие злодеи промеж нас живут! Решили жизни какого богатыря, а за что — неизвестно. Смирный он человек был, никого сроду не обидел. Чтоб у них руки, у проклятых, отсохли!»
Так меня и обожгло всего! Он эти июдины слова говорит, а у меня аж коленки трясутся, думаю про себя: «Ты сам, собака, был там ночью, и ежли не ты сам рубил Хопрова, то привел с собою кого-нибудь легкого на руку». Но никакого виду я ему не подал, и с тем мы разошлись. Но мысля проверить его следы застряла у меня в голове, как ухналь в подкове. Потерял он с сапог мой подарок или нет? Недели две я ждал, когда он из валенок вылезет и в сапоги обуется. Как-то оттеплело, снежок притаял, и я бросил работу в кузне, нарочно пошел в правление. Лукич — там, и в сапогах! Спустя время вышел он во двор. Я — за ним. Он свернул со стежки, пошел к амбару. Глянул я на его следы — печатаются мои подковки, не оторвались за два года!
— Что же ты, проклятый старик, тогда ничего не сказал? Почему не заявил куда надо? — У Давыдова вся кровь бросилась в лицо. От досады и злости он стукнул по столу кулаком.
Но Шалый смерил его не очень-то ласковым взглядом, спросил:
— Ты что, парень, дурее себя ищешь? Я об этом вперед тебя подумал… Ну, заявил бы я следователю через три недели после убийства, а где тот след на крыльце? И я в дураках оказался бы.
— Ты в этот же день должен был сказать! Трус ты паршивый, ты попросту побоялся Островнова, факт!
— Был и такой грех, — охотно согласился Шалый. — С Островновым охлаждаться, парень, опасное дело… Лет десять назад, когда он был помоложе, не заладили они на покосе с Антипом Грачом, подрались, и Антип ему здорово навтыкал тогда. А через месяц у Антипа ночью летняя стряпка загорелась. Стряпка была построена близко к дому, а ветер в ту ночь был подходящий и дул как раз от стряпки прямо к дому, ну, занялся и дом. Сгорело все подворье ясным огнем, и сараи не удержались. Был у Антипа раньше круглый курень, а нынче живет в саманной хатенке. Так-то с Лукичом связываться. Он и давние обиды не прощает, не говоря уж про нынешние. Но не в этом дело, парень. Сразу-то сказать милиционеру о своем подозрении я не решился: тут-таки и оробел, а тут не был в окончательной надеже, что один Яков Лукич такие подковки носит. Надо было проверить — ить в гражданскую войну у нас полхутора английские ботинки носили. А через час на крыльце у Хопровых, небось, так натоптали, что и верблюжьего следа от конского нельзя было отличить. Вот она какая штука, парень, не дюже все это просто, ежели обмозговать все как следует. А нынче я тебя призвал не косилки глядеть, а поговорить по душам.
— Поздно ты надумал, тугодум… — с укором сказал Давыдов.
— Пока ишо не поздно, а ежели ты вскорости глаза свои не разуешь, то будет и поздно, это я тебе окончательно говорю.
Давыдов помедлил, ответил, старательно подбирая слова:
— Насчет меня, Сидорович, насчет моей работы ты много правильного сказал, и за это спасибо тебе. Работу свою мне надо перестроить, факт! Но черт его в новинку все сразу узнает!
— Это верно, — согласился Шалый.
— Ну и насчет расценок по твоей работе все пересмотрим и дело поправим. Около Островнова теперь придется походить, раз не взяли его с поличным сразу. Тут нужно время. Но только о нашем разговоре ты никому ни слова. Слышишь?
— Могила! — заверил Шалый.
— Может, что-нибудь еще скажешь? А то я сейчас пойду в школу, дело там есть к заведующему.
— Скажу. Бросай ты Лукерью окончательно! Она тебя, парень, подведет под монастырь…
— О, черт тебя возьми! — с досадой воскликнул Давыдов. — Поговорили о ней, и хватит. Я думал, ты что-нибудь дельное скажешь на прощанье, а ты опять за старое…
— А ты не горячись, ты слушай старого человека пристально. Я тебе мимо не скажу, и ты знай, что она последнее время не с одним тобой узлы вяжет… И ежели ты не хочешь пулю в лоб получить, бросай ее, суку, окончательно!
— От кого же это я могу пулю получить?
Твердые губы Давыдова лишь слегка тронула недоверчивая улыбка, но Шалый приметил ее и рассвирепел:
— Ты чего оскаляешься? Ты благодари бога, что пока ишо живой ходишь, слепой ты человек! Ума не приложу: почему он стрелял в Макара, а не в тебя?
— Кто это «он»?
— Тимошка Рваный, вот кто! На черта ему Макар сдался — не пойму. Я тебя для этого и позвал, чтобы упредить, а ты оскаляешься не хуже моего Ванятки.
Давыдов непроизвольным движением положил руку в карман, навалился грудью на стол.
— Тимошка? Откуда он?
— Из бегов. Окромя откуда же?
— Ты его видел? — тихо, почти шепотом спросил Давыдов.
— Нынче у нас среда?
— Среда.
— Ну, так в субботу ночью видал я его вместе с твоей Лушкой. Корова у нас в этот вечер не пришла из табуна, ходил ее, холеру, искать. Возле полночи уже гоню ее, проклятую, домой и набрел на них возле хутора.
— А ты не обознался?
— Думаешь, Тимошку с тобой попутал? — насмешливо усмехнулся Шалый. — Нет, парень, у меня глаза вострые, даром что старик. Они, должно быть, подумали, что скотиняка одна шастается в потемках, а я следом шел, ну, они меня не сразу и приметили. Лушка говорит: «Тю, проклятая, это корова, Тимоша, а я подумала — человек». И вот я тут. Она первая вскочила, и сразу же встал Тимошка. Слышу — затвором клацнул, а сам молчит. Ну, я так спокойночко говорю им: «Сидите, сидите, добрые люди! Я вам не помеха, корову вон гоню, отбилась от табуна коровка…»
— Ну, теперь все понятно, — скорее самому себе, чем Шалому, сказал Давыдов и тяжело поднялся со скамьи.
Левой рукой он обнял кузнеца, а правой крепко сжал его локоть.
— Спасибо тебе за все, дорогой Ипполит Сидорович!
Вечером он сообщил Нагульнову и Размётнову о своем разговоре с Шалым, предложил немедленно сообщить в районный отдел ГПУ о появлении в хуторе Тимофея Рваного. Но Нагульнов, воспринявший эту новость с великолепнейшим спокойствием, возразил:
— Никуда сообщать не надо. Они только все дело нам испортят. Тимошка не дурак, и в хуторе он жить не будет, а как только появится хоть один из этих районных гепеушников, он сразу узнает и смоется отсюда.
— Как же это он может узнать, ежели из ГПУ прибудут тайно, ночью? — спросил Размётнов.
Нагульнов с добродушной насмешливостью взглянул на него:
— Дитячий разум у тебя, Андрей. Волк всегда первым увидит охотника, а потом уже охотник — его.
— А что ты предлагаешь? — задал вопрос Давыдов.
— Дайте мне пять-шесть дней сроку, а я вам Тимошку представлю живого или мертвого. По ночам вы с Андреем все-таки остерегайтесь: поздно из квартир не выходите и огня не зажигайте, вот и все что от вас требуется. А там — дело мое.
Подробно рассказать о своих планах Нагульнов категорически отказался.
— Ну что ж, действуй, — согласился Давыдов. — Только смотри — упустишь Тимофея, а тогда он утянет так, что мы его и вовек не сыщем.
— Ну что ж, действуй, — согласился Давыдов. — Только смотри — упустишь Тимофея, а тогда он утянет так, что мы его и вовек не сыщем.
— Будь спокоен, не уйдет, — тихо улыбаясь, заверил Нагульнов и опустил темные веки, притушил блеснувшие на мгновение в глазах огоньки.
Глава XI
Лушка по-прежнему жила у тетки. Крытая чаканом хатка — с желтыми кособокими ставнями и вросшими в землю, покосившимися от старости стенами — лепилась на самом краю обрыва у речки. Небольшой двор зарос травой и бурьяном. У Алексеевны, Лушкиной тетки, кроме коровы и маленького огородишка, ничего в хозяйстве не было. В невысоком плетне, огораживавшем двор со стороны речки, был сделан перелаз. Пожилая хозяйка, пользуясь им, ходила на речку за водой, поливала на огороде капусту, огурцы и помидоры.
Возле перелаза горделиво высились пунцовые и фиолетовые шапки татарника, густо росла дикая конопля; по плетню, между кольев, извивались плети тыкв, узоря его колокольчиками желтых цветов; по утрам плетень сверкал синими брызгами распускающихся вьюнков и издали походил на причудливо сотканный ковер. Место было глухое. Его-то и облюбовал Нагульнов, на другой день рано утром проходя мимо двора Алексеевны по берегу речки.
Два дня он бездействовал, ожидая, когда кончится насморк, а на третий, как только стемнело, надел ватную стеганку, крадучись вышел на улицу, спустился к речке. Всю ночь — черную, безлунную — пролежал он в конопле под плетнем, но никто не появился у перелаза. На рассвете Макар ушел домой, поспал несколько часов, днем уехал в первую бригаду, начавшую покос травы, а с приходом темноты он уже снова лежал у перелаза.
В полночь тихонько скрипнула дверь хаты. Сквозь плетень Макару было видно, как на крыльце показалась темная женская фигура, закутанная в темный платок. Макар узнал Лушку.
Она медленно сошла с крылечка, постояла немного, потом вышла на улицу, свернула в переулок. Макар, неслышно ступая, шел за ней в десяти шагах сзади. Ничего не подозревая, не оглядываясь, Лушка направилась к выгону. Они уже вышли за хутор, но тут проклятый насморк подвел Макара: он громко чихнул — и тотчас ничком упал на землю. Лушка стремительно повернулась. С минуту она стояла неподвижно, как вкопанная, прижимая к груди руки, прерывисто и часто дыша. Лифчик вдруг стал ей тесен, и кровь гулко застучала в висках. Преодолев растерянность, Лушка опасливо, мелкими шажками двинулась к Макару. Он лежал, упираясь локтями в землю, исподлобья наблюдая за ней. Не доходя шагов трех, Лушка остановилась, придушенно спросила:
— Ктой-то?
Макар, уже стоя на четвереньках, молча натягивал на голову полу стеганки. Он вовсе не хотел, чтобы Лушка его узнала.
— Ой, господи! — испуганным шепотом проронила она и побежала к хутору.
…Перед рассветом Макар разбудил Размётнова, угрюмо сказал, садясь на лавку:
— Один раз чихнул, а все дело сорвал к чертовой матери!.. Помогай, Андрей, иначе упустим Тимошку!
Через полчаса они вдвоем подъехали ко двору Алексеевны на пароконной подводе. Размётнов привязал к плетню лошадей, первым поднялся на крыльцо, постучал в кособокую дверь.
— Кто? — спросила хозяйка сонным голосом. — Кого надо?
— Вставай, Алексеевна, а то корову проспишь, — бодро заговорил Размётнов.
— Кто такой?
— Это я, председатель Совета, Размётнов.
— Чего тебя нелегкая ни свет ни заря носит? — недовольно отозвалась женщина.
— Дельце есть, открывай!
Щелкнула дверная задвижка, и Размётнов с Нагульновым вошли в кухню. Хозяйка наскоро оделась, молча зажгла лампу.
— Квартирантка твоя дома? — Размётнов указал глазами на дверь горницы.
— Дома. А на что она тебе спозаранок понадобилась?
Размётнов, не отвечая, постучал в дверь, громко сказал:
— Эй, Лукерья! Вставай, одевайся. Пять минут тебе на сборы, по-военному!
Лушка вышла босая, в накинутом на голые плечи платке. Матово-смуглые икры ее оттеняли непорочную белизну кружев на нижней юбке.
— Одевайся, — приказал Размётнов. И укоризненно покачал головой. — Хоть бы верхнюю юбчонку накинула… Эка бесстыжая ты бабенка!
Лушка внимательно и вопрошающе оглядела вошедших, ослепительно улыбнулась:
— Так тут же все свои люди, кого же мне стесняться?
Даже спросонья она была по-девичьи свежа и хороша, эта проклятая Лушка! Размётнов, улыбаясь и не скрывая своего восхищения, молча любовался ею. Макар смотрел на прислонившуюся к печке хозяйку тяжелым, немигающим взглядом.
— Зачем пожаловали, дорогие гости? — Кокетливым движением плеча Лушка поправила сползающий платок. — Вы не Давыдова случаем ищете?
Она улыбалась уже торжествующе и нагло, победно щурила лихие лучистые глаза, ожидая встретиться взглядом со своим бывшим мужем. Но Макар, повернувшись к ней лицом, посмотрел на нее тяжело и спокойно и, так же спокойно и тяжело роняя слова, ответил:
— Нет, мы не Давыдова у тебя ищем, а Тимофея Рваного.
— Его не тут надо искать, — развязно сказала Лушка, но как-то зябко передернула плечами. — Его в холодных краях надо искать, там, куда вы его, сокола моего, загнали…
— Брось притворяться, — все так же спокойно, не теряя самообладания, сказал Макар.
Очевидно, его холодное спокойствие, столь неожиданное для Лушки, и взбесило ее, и она перешла в наступление:
— Это не ты, муженек, нынешней ночью на пятки мне наступал, когда я ходила за хутор?
— Угадала все-таки? — Губы Макара чуть тронула еле заметная усмешка.
— Нет, не угадала в потемках, и напужал ты меня, миленочек, досмерти! Потом уже, когда в хутор прибегла, догадалась, что это ты.
— Чего же ты, такая храбрая стерва, испужалась? — грубо спросил Размётнов, стараясь умышленной грубостью прогнать очарование, навеянное на него вызывающей красотой Лушки.
Она подбоченилась, обожгла его неистовым взглядом:
— Ты меня не стерви! Ты пойди своей Маринке скажи этакое слово, может, Демид Молчун морду тебе набьет как следует. А меня обидеть просто, у меня заступников при мне нету…
— У тебя их больше чем надо, — усмехнулся Размётнов.
Но Лушка, уже не обращая на него ни малейшего внимания, спросила Макара:
— А чего ты за мною шел? Чего тебе от меня надо? Я — вольная птица, куда хочу, туда и лечу. А ежели бы со мной дружечка мой Давыдов шел, так он не поблагодарил бы тебя за то, что ты наши следы топчешь!
У Макара заиграли под побледневшими скулами крутые желваки, но он огромным усилием воли сдержался, промолчал. В кухне отчетливо послышалось, как хрустнули его сжатые в кулак пальцы. Размётнов поспешил прекратить разговор, уже начавший принимать опасный оборот:
— Поговорили, и хватит! Собирайтесь, ты, Лукерья, и ты, Алексеевна. Вы арестованы, и зараз повезем вас в район.
— За что это? — осведомилась Лушка.
— Там узнаешь.
— А ежели я не поеду?
— Свяжем, как овцу, и повезем. И побрыкаться не дадим. Ну, живо.
Несколько секунд Лушка стояла в нерешительности, а затем попятилась и неуловимым движением ловко скользнула в дверь, захлопнула ее за собой, попыталась изнутри накинуть крючок на дверной пробой. Но Макар во-время и без особого усилия рванул на себя дверь, вошел в горницу, предупредил, повысив голос:
— С тобой не шутки шутят! Одевайся и не вздумай убегать. Я за тобою не погонюсь, тебя, дуру, пуля догонит. Ясно?
Тяжело дыша, Лушка села на смятую постель.
— Выйди, я одеваться буду.
— Одевайся. Совеститься нечего: я тебя всякую повидал.
— Ну и черт с тобою, — беззлобно и устало сказала Лушка.
Она сбросила с себя ночную рубашку и юбку, нагая и прекрасная собранной, юной красотой, непринужденно прошла к сундуку, открыла его. Макар не смотрел на нее: равнодушный и как бы застывший взгляд его был устремлен в окно…
Через пять минут Лушка, одетая в скромное ситцевое платье, сказала:
— Я готова, Макарушка. — И подняла на Макара присмиревшие и чуточку опечаленные глаза.
В кухне одетая Алексеевна спросила:
— Дом-то на кого оставлю? Корову кто будет доить? За огородом глядеть?
— Об этом уже мы побеспокоимся, тетушка, и к твоему возвращению все будет в порядке, как и зараз, — успокоил ее Размётнов.
Они вышли во двор, уселись в бричку. Размётнов разобрал вожжи, свирепо взмахнул кнутом и с места погнал лошадей крупной рысью. Возле сельсовета он остановился, соскочил с брички.
— Ну, бабочки, слазьте! — Он первым вошел в сени, зажег спичку, открыл дверь в темный чулан. — Проходите и устраивайтесь.
Лушка спросила:
— А когда же в район?
— Ободняет, и поедем.
— Зачем же тогда сюда везли на лошадях, а не привели пешком? — не отставала Лушка.
— Для фасона, — улыбнулся в темноту Размётнов.
В самом деле, не мог же он объяснить этим любознательным женщинам: привезли их потому, что не хотели, чтобы кто-либо видел их по пути в сельсовет.