Клубника со сливками - Светлана Демидова 15 стр.


Никита Егоров не был похож ни на одного парня из родной Анечкиной деревни Мышкино. Там все какие? Кряжистые, невысокие. Один, правда, Ванька, председателев сын, высоченный, так никому и не нравился, потому что щуплый и длинный, в общем, не как все. А Никита, словно тополь, что у Анечки под окном рос: высокий, долгий. В поясе такой тонкий, что ладонями, наверно, обхватить можно, а плечи широкие, гордые. Пальцы на руках длинные, шевелятся… А какие ногти… Как у городских женщин… Точеные, непокусанные, никакой тебе грязи под ними… В общем, блестят. А лицо непонятное. Таких лиц у мужчин Анечка никогда не видела. Оно, Никитино лицо, красивое и гладкое, опять же как у женщин, и в то же время совершенно мужское, потому что и подбородок тяжелый, и нос, как говорят, орлиный, и брови – широкие и густые. А что до глаз, то как заглянешь в них, так и умереть можно ненароком от восторга. Глаза коричневые, как кругленькие шоколадные конфетки из коробочки Евстолии Васильны. В деревне Мышкино, в сельпо, никогда не продавали таких удивительных конфет. У них были только обсыпанные сахаром подушечки с вареньем внутри. Тогда казалось, что ничего на свете нет вкуснее этих подушечек, а выяснилось, что есть.

Конечно, Анечка совершенно и не рассчитывала на внимание со стороны Никиты. Кто она и кто он! Он – тополь и орел, а она – недавно отмытая деревенская девка с восемью классами образования. Анечка просто станет любоваться на хозяйского сынка, и все. Как на картинку в журнале «Огонек», который выписывает Евстолия Васильна. Иногда, правда, Никита берет у нее из рук чашку с любимым своим чернущим кофе так, чтобы погладить слегка ее пальцы, но она же понимает, что он это – ни для чего, шутейно.

Однажды утром, пока Егоровы еще десятый сон видели, Анечка занималась любимым своим делом, а именно: в огромной ванной комнате Егоровых отжимала через валики стиральной машины только что постиранное белье. Белья было много, и все тяжелое, постельное. Анечка разгорячилась, скинула старенькое, деревенское еще, платьишко, в котором занималась уборкой и стиркой. Осталась в такой смешной городской рубашечке на тоненьких лямочках, которую ей подарила Евстолия Васильна. Называется комбинацией. Лифчиков Анечка дома не носила, потому что привыкнуть к ним никак не могла. Тянут вечно, давят и жмут. Ну их! Это городским, у которых вместо нормальной женской груди два жалких бугорка, может, и нужны лифчики, чтобы пышнее выглядеть, а ей, Анечке, они совсем без надобности.

Именно на груди, не стесненной лифчиком, она и почувствовала горячие ладони Никиты, который неожиданно подкрался к ней сзади и обхватил своими сильными и гибкими руками. Она почему-то сразу догадалась, что это он, хотя кому ж было еще. Не Николаю же Витальевичу. Больше никаких мужчин в их квартире не водилось.

Строить из себя недотрогу Анечка не стала. К чему, если она уже опытная и все у нее с Пашкой было. А если было с одним, который ей и не сильно нравился, то почему бы не быть с другим, от рук которого все тело сразу разомлело и распарилось не хуже, чем от стирки. К тому же Пашка был неопытным дураком, по-глупому мял Анечку и рыскал по ее телу, как таракан по хлебной буханке. Никита точно знал, что и куда, и когда лучше. Его губы не были мокрыми, скользкими и навечно прокисшими от папирос «Беломорканал». Они были сухими, горячими, со вкусом кофе. Толка в этом городском черном напитке Анечка никакого не видела, но кофейный привкус Никитиных губ сразу опьянил ее не хуже материнской браги, которой они с Натахой однажды тайно напробовались.

– Ишь ты, клубника со сливками, – сказал ей после всего Никита.

Сливки Анечка дома в деревне едала. Кто ж не едал, у кого была корова? А вот клубнику попробовала только в городе. Душистая ягода, ничего не скажешь. Сливки той клубнике, правда, ни к чему. Только портить. Сравнение с красной сочной ягодой в белом молоке ей, конечно, понравилось. Она глянула на себя в большое зеркало ванной комнаты. Так оно и есть. Губы – и впрямь клубника, никакой городской помады не надо. А тело белое, сливочно-шелковое. Гладь – не хочу… Куда там таракану Пашке сообразить, в каком месте усами пошевелить, чтобы ей, Анечке, приятно сделалось и жар по всему телу пошел!

На следующее утро, ни свет ни заря, Анечка снова в ванную комнату шмыгнула, хотя стирать уже и нечего было. Она для вида свои трусишки в тазике замочила, чтобы, значит, при деле быть, а платьишко снова на крючочек повесила. Вроде жарко ей.

Никита не заставил себя долго ждать. И все повторилось. И его руки на ее груди, и будто бы ненароком задравшаяся дареная розовенькая комбинация, под которой не только лифчика нет, но и трусишек, потому как они в тазике плавают. А губы его кофейные еще жарче целуют, а руки Анечку до того доводят, что криком кричать хочется, но нельзя, потому как Евстолия Васильна услышит – не похвалит, а может быть, даже и от дому откажет. Назад в деревню Анечка уже не хочет.

Длилась их банно-прачечная любовь больше месяца. Евстолия Васильна, конечно, заметила Анечкины с Никитой взгляды-перегляды и сказала, что, дескать, нечего ей, деревенщине, на него зариться, потому как все равно бросит. А Анечка и сама знала, что бросит. Что Никите ее губы клубничные? Она видела, с какими кралями он по улицам ходит. Не чета ей. Волосенки у них на головах домиками, на глазах очки черные, а юбки колоколами топорщатся. Анечка себе тоже крахмалила. Все равно так не торчали, хоть ты тресни.

А потом Никита пропал. Евстолия Васильна говорила, что запил по-черному и шляется где ни попадя. Анечка затосковала. И вроде даже не по Никите, а по его губам, сухим и сладким, по рукам хотя и грубоватым, но ловким и умелым, по всему его телу, крепкому и гибкому, с которым сливалась воедино в душноватой от любовных испарений ванной комнате.

Спала она в маленькой комнатушке, что Евстолия Васильна выгородила ей из огромной кухни. Анечка любила эту комнатку. Сама нашила себе занавесочек, накидушечек разных на кровать. К стене напротив кровати вызванный из домоуправления слесарь дядя Вася, известный мастер на все руки, привинтил большое зеркало, почти как в ванной, с которой у Анечки были связаны самые лучшие воспоминания. Теперь, когда Никиты не было, она, сняв ночную рубаху, рассматривала себя в зеркало и горевала, что некому больше глядеть-радоваться на ее сливочно-клубничную красоту. Пропадает она зазря, никому не нужная. Не пойдешь же голой на улицу, предлагать себя встречным-поперечным. Так и в милицию попасть недолго.

Однажды утром Анечка так вот и сидела на кровати перед зеркалом, вся сливочно-клубничная и томящаяся без мужской ласки. Волосы распустила, чтобы разлохматившуюся с ночи косу перечесать, да и застыла с расческой в руках. А Николай Витальевич возьми да и зайди за чем-то. А Анечка вся в себе, в думах невеселых. Посмотрела на него долго-долго и прикрыться даже не подумала. Чего такую красоту прикрывать. Пусть посмотрит, порадуется. Евстолия Васильна-то доска доской и желтая вся. На нее долго не насмотришься.

Анечка завела руки за голову, собрала волосы в пук, разделила на три части и давай косу плести, потом перекинула ее через плечо и между грудей устроила, а неплетеные концы живым волосом по животу и ногам струятся, колышутся, как живые. Николай Витальевич стоит, не уходит, очумел, видать, совсем. А Анечка все плетет и чувствует, как ее собственные соски ягодками наливаются, а снизу живота жар идет. Нет Никиты, а Николай Витальевич немногим и хуже. Не юнец, конечно, но тоже еще хорош. Волос густ и черен, глаза, как у сына, живые и коричневые, а лицо мягче, жалостливее, чем у Никиты. Хорошее, в общем, лицо.

Заплела Анечка косу до самого тоненького кончика и назад отбросила. Плечами повела да и прилегла на постель, ноги слегка расставив, будто нечаянно так ей леглось. Пусть он видит, что и там у нее все в порядке, созревшее давно и томящееся.

Николай Витальевич все понял правильно и сына своего, Никиту, заменил в лучшем виде. И понравился Анечке гораздо больше двух предыдущих ее мужчин. Пашка-таракан дураком был, Никита – жестковат и звероват, а Николай Витальевич именно такой, какой и нужен Анечке. Ласковый, нежный и любящий. С Пашкой Анечка всего лишь эксперимент половой проводила, с Никитой – тело тешила, а Николая Витальевича полюбила всеми силам своей души. И он ее полюбил. Он так ей и говорил: «Люблю тебя, Анечка, как никого и никогда не любил». Она ему верила. Он еще много красивых слов ей говорил, потому что был начитанным. Опять же Пашка таких-то слов и не знал вовсе, Никита – презирал, считая, что он и так подарок для любой бабы, а потому к чему ж слова.

Перед Евстолией Васильной Анечка не испытывала никаких угрызений совести. Она же ничего плохого не делала. Она, наоборот, делала одно только хорошее. Николаю Витальевичу не повезло с женой в том смысле, что женского в ней почти ничего не было, даже имени, и Анечка его жалела и украшала своим сливочно-клубничным телом его нелегкую жизнь. К тому же Евстолию Васильну она очень уважала и по-своему любила, и уводить Николая Витальевича из семьи не собиралась. К чему, если и так все замечательно?

А Николай Витальевич угрызения испытывал. Совестливый был человек. Он так и говорил: «Перед Толей виноват по-черному. Никогда не отмоюсь». Этих его слов Анечка не понимала. Любовь черной быть не может, на то она и любовь. А они любили друг друга. Уж так любили…

Разнежившись в этой своей первой настоящей любви, Анечка утратила бдительность и забеременела, и как-то не сразу об этом догадалась. А когда поняла, то не знала, что делать и куда кинуться. Николая Витальевича и заботить этим не хотела. Он и так стыдом мучился, а тут еще нежданный подарок.

А живот Анечкин буквально сразу в рост пошел, эдаким бугорком. Пока она мучилась сомнениями, сходить ли к врачу или, может, какую бабку поискать, Евстолия Васильна возьми и все заметь, когда Анечка боком к ней стояла да чай заваривала.

– Это что ж такое? – всплеснула она руками и уткнула свой мясистый нос в Анечкин бугорок, наскоро обтянутый полотенцем вместо фартука. – Никак беременна?

Бедный Николай Витальевич, который тут же в просторной кухне рядом сидел и газету читал, побелел лицом, а газета рябой птицей на пол порхнула. Анечка закаменела и кипяток на пол ливанула вместо синенького заварочного чайника.

– Никитка! Подлец! – ни минуты не сомневаясь в своей прозорливости, громовым голосом крикнула Евстолия Васильна и обратилась к мужу: – Я говорила тебе, Николай, что нехорошо это – молодому человеку и девочке жить в одном доме! До беды недалеко! А ты все пустил на самотек! Вот теперь нам и плоды пожинать!

Ни Анечка, ни Николай Витальевич не бросили ни одного обвинения в адрес Никиты, но Евстолии Васильне ничего такого от них и не требовалось. Она призвала пасынка в дом отца и без обиняков сразу велела жениться.

– Ага! Щас! – сказал Никита. – Спешу и падаю!

– Николай! Немедленно поговори с ним! – все тем же громовым голосом приказала мужу Евстолия Васильна.

Николай Витальевич, лицо которого стойко сохраняло нездоровый бледно-сизый цвет, только безнадежно развел руками.

– Ты погляди, что с отцом сделалось! – призвала Евстолия постылого пасынка.

– Оклемается, – нисколько не сомневался Никита и, с усмешкой оглядев испуганную Анечку, предложил: – Пусть аборт сделает, и дело с концом!

На слове «аборт» Евстолию Васильну как бы заклинило. Она перестала бранить Никиту и требовать его немедленной женитьбы. Более того, она побыстрей выпроводила его из дома и надолго задумалась.

Этой же ночью Николай Витальевич плакал на Анечкиной обнаженной груди натуральной соленой слезой, просил прощения и говорил, что виноват теперь перед обеими своими женщинами: и перед Толей, и перед последней своей любовью – Анечкой. Умолял не делать аборта, потому что грех уничтожать плод такой великой любви, да и для здоровья вредно. Анечка плакала вместе с ним, обещала уехать в деревню, чтобы там родить, на чем они в конце концов и сошлись. Николай Витальевич собрался вызвать из деревни Мышкино Анечкиных родителей, чтобы они забрали дочь вместе с крупной суммой денег в качестве компенсации за недогляд. И тут вдруг возникло препятствие в лице Евстолии Васильны, которая считала, что уж если рожать, то не в деревне, в которой одна только сомнительного образования и чистоплотности фельдшерица, а, конечно же, в Ленинграде, где медицинское обслуживание стоит на должной высоте. Ни Николай Витальевич, ни тем более Анечка тогда даже не подозревали, как далеко простираются планы Евстолии Васильны, но рожать в Ленинграде согласились.

После благополучного разрешения Анечки от бремени скрывать внука от деда с бабкой было бы преступлением, а потому их из Мышкина все-таки вызвали. Папаша по приезде чуть не выдрал дочери косу и очень темпераментно выразился на предмет того, кем теперь является Анечка для жителей деревни. Тут-то и настал черед Евстолии Васильны, которая предложила забрать дочь домой без ребенка, чем и сохранить ее доброе имя среди добропорядочного населения Мышкина. Она обещала, что они, Егоровы, не только возьмут все заботы о воспитании мальчика на себя, но и усыновят его, чтобы никому в голову не пришло бросить вслед Анечке, которая будет совершенно свободна, дурное слово. Мамаша огорчилась на предмет того, что они, узнав о дочернем грехе, уже бросались в ножки некоему Павлу, который обещал на Анечке жениться, прижитого на стороне ребенка принять и дать в зубы любому, кто как-нибудь неприлично выразится насчет его жены.

Анечка долго рыдала в своем закутке при кухне, потому что не хотела уезжать от Николая Витальевича, от маленького Юрочки, да ко всему еще и к таракану-Пашке с его беломорканальными поцелуями. А Николай Витальевич утешить ее никак не мог, потому что родителям постелили прямо в кухне на полу, и через них не пройдешь.

Уезжала в деревню опухшая от слез Анечка, как на смерть. У нее отняли все: городское сытое и чистое благополучие, красивую любовь и крошечного сына, по которому истекала молоком разбухшая грудь. Родители же были несказанно рады тому, как все отлично устроилось, и по приезде в Мышкино купили вторую корову, козу, целый выводок гусей, а лишний рот в виде Анечки сдали на содержание Павлу. Павел к тому времени еще больше провонял «Беломорканалом», соляркой с местной МТС и ядреным деревенским потом. А поскольку уже успел всем своим дружбанам прогундеть, что берет за себя загулявшую в столице Аньку Паранину, то намеревался эту линию гнуть и дальше. То есть все должны его за это великодушие уважать, восхищаться им, а также сострадать. А пуще всех должна ему Анька, чей позор он собирался прикрыть благородной женитьбой.

Как только довелось ему первый раз встретиться с нареченной женой, Павел изнасиловал ее так жестоко, что пару дней Анечка могла сидеть только бочком. Намастырился он, видать, в ее отсутствие, как, куда и что. Потом он, правда, слегка приласкал ее корявой ладонью с жирным черноземом под ногтями и сказал, что это он ее так для острастки, в качестве науки: мол, не ходи по чужим мужикам, когда свой есть.

На свадьбе Анечки и Павла три дня гуляла вся деревня. Родители невесты не пожалели двух третей стада своих новеньких гусей. Что гуси? Вылупятся еще. А люди похвалят, что не пожалели, уважили их.

Молодая сидела во главе стола вся в слезах и соплях, что для русских баб вполне нормально. А если еще учесть, что она не простая баба, а уже порядком порченая, так и пусть себе рыдает. Ей только на пользу. В науку, значит. Павел в колом топорщившемся новом пиджаке на всякий случай еще раз сообщил всем, кто, может, нечаянно забыл, о своем великом подвиге по части угрева на собственной груди блудливой греховодницы и пил отдельно с каждым, кто его за это дело хвалил. К концу великой гулянки он кулем свалился в сенях собственной избы, где и проспал, богатырски храпя, целые сутки.

Анечка эти сутки билась в рыданиях над письмом, которое Николай Витальевич сунул ей в карман пальтишка, в котором она уезжала из его дома. В нем он писал, что одну только Анечку любит, но Толю оставить никак не может, потому что тогда жизнь этой достойной и ни в чем не повинной женщины будет полностью разрушена и оттого они с Анечкой не смогут быть абсолютно счастливы. О том, что Анечкина жизнь пропадает ни за грош, он почему-то не печалился, считал, что у нее все как-нибудь уладится и утрясется. Еще уверял, что Юрочка никогда ни в чем нуждаться не будет. В том, что мальчику с Егоровыми будет хорошо, Анечка и сама не сомневалась, а вот на то, что заладится ее жизнь с Павлом, даже и не надеялась. Вдоволь нарыдавшись и спрятав заветное письмецо в карман, она хотела удавиться, но как-то не получилось. Забоялась Анечка.

Проспавшись, Павел сходил в свою МТС, выпросил себе еще один выходной под святое дело женитьбы и вонючим перегарным ртом присосался к Анечке чуть ли еще не на сутки. По сравнению с новоиспеченным мужем Никита Егоров казался Анечке нежнейшим ангелом, а о Николае Витальевиче она старалась и вовсе не вспоминать, потому что если вспомнишь, то удавиться все-таки получится, а у нее есть еще сыночек Юрочка. Может, когда и доведется с ним встретиться…

Павел Коробейников три года бил свою жену смертным боем: городское гулевание простить не мог, а свои дети почему-то не нарождались. Анечка иногда говорила ему, что он у нее все женское отбил, потому и дети не родятся. На это Павел всегда отвечал, что такого еще в жизни не случалось, чтобы от мужниной науки жены не рожали.

Чужие мужики тоже проходу Анечке не давали, поскольку с подачи Павла считали ее безотказной шалавой, которая дает всем без разбора. Однажды два бывших одноклассника Анечки и Павла насиловали ее в собственном огороде, чуть ли не на виду у соседей, а Павел возьми да и возвратись со своей МТС. Разумеется, его праведный мужской гнев обратился только на Анечку. Тут же, в огороде, он намеревался в назидание оприходовать ее самостоятельно по всем правилам, но Анечка вовремя нащупала рукой валявшийся рядом нож, которым она как раз собиралась нарезать зелени к обеду, когда явились эти двое. Ее перекошенное лицо было даже красноречивее жеста, когда она подняла нож на мужа, не обращая внимания на то, что из-под неловко захваченного лезвия течет на укропные зонтики ее собственная кровь.

Назад Дальше