Всё ещё сам овца - Макаревич Андрей Вадимович 20 стр.


В воздухе витал могучий дух единения. Все собравшиеся (включая самих музыкантов) ощущали, что происходит что-то запрещенное, добытое с таким трудом, самое дорогое на свете, словом — сокровенное. С того момента, когда рок-н-ролл стал доступен всем, как, скажем, футбол, этот дух навсегда исчез. Я не тоскую по тем временам, но вот этого состояния коллективного просветления мне очень жаль.

Вскоре, как правило, в зале появлялась либо насмерть перепуганная администрация заведения, либо милиция, либо товарищи в штатском, и сейшн благополучно заканчивался. Музыка обычно останавливалась поворотом рубильника, и музыкантам предлагали пройти в отделение, то есть в легавку. Их уводили под восхищенные взгляды фанов. Если сейшн удавалось доиграть до конца и никто не обламывал — это считалось большой удачей. Я лично помню несколько таких вечеров. Именно за эту надежность так ценились «кормушка» и «стекляшка» в Долгопрудном — вообще, как ни странно, в технических вузах позволялось больше, чем в гуманитарных. Видимо, считалось, что технари идеологически изначально стоят на более надежных позициях. В легавке всех рассаживали поодиночке и по очереди уныло пытались выяснить, кто организовал халтуру, продавал билеты и где деньги.

Милиционерам, как правило, было скучно сражаться с какими-то волосатиками, классовой ненависти они к нам чаще всего не питали, а главное — им было понятно, что дело дохлое: чтобы что-то доказать, следовало организатора поймать за руку, скажем, при продаже билетов. Билеты же продавались заранее в обстановке дикой конспирации по системе «звездочка»: то есть сам устроитель делил их на две пачки и раздавал двум своим доверенным людям, эти двое — своим и так далее. Система исключала возможность возникновения в ней слабого звена. Она, правда, имела и свой минус: у каждого устроителя в зале сидели практически одни и те же люди — через некоторое время я знал почти всех в лицо, и к семьдесят девятому году это стало уже невыносимым.


А милиция, ребята (пардон, полиция), — вот она изменилась сильно. Вы даже себе не представляете насколько. Ее бы, сегодняшнюю, туда, в семидесятые, — в два счета бы все доказали. Да и доказывать бы ничего не стали. И все бы сидели. Как миленькие. Еще чего — доказывать!

Итак, устроителя поймать за руку было невозможно, а музыкантов спасало то, что к организации мероприятия и продаже билетов они отношения не имели. Так что после нескольких часов сидения и допросов по уставной форме всех благополучно отпускали домой. Разве что могла прийти телега в вуз.

Один раз, правда, было хуже (году уже, кажется, в семьдесят восьмом). Мы к тому моменту репетировали в крохотном домике ЖЭКа № 5 в переулке недалеко от метро «Аэропорт». Взяли меня из института прямо с занятий (я к тому времени восстановился на вечернее отделение), выглядело это очень эффектно. Сидя в черной «Волге», я смотрел в крепкие затылки ребят и безуспешно пытался определить, какой из трех контор они принадлежат. Приехали мы, оказывается, не на Лубянку и не в легавку, а к нам на базу, где меня попросили открыть комнату и, быстренько описав наш аппарат, куда-то все увезли.

Очень настораживало, что взяли нас не на сейшене, а ни с того ни с сего. Потом начался разговор. Я уже имел некоторый опыт и знал, что беседа может пойти по двум руслам. Первое — гуманное, что-нибудь вроде «парень-то ты, я вижу, хороший, а отвечаешь неискренне». Второе — удар по психике: «Я тебе, мать твою, сейчас устрою тут буги-вуги! Посидишь — поумнеешь!»

Здесь допрашивающих было трое. Один — добрый и вежливый, второй орал, третий просто ходил по комнате и иногда вставлял совершенно неожиданные вопросы. Будь у меня практики поменьше, пришлось бы мне туго. Один из товарищей постоянно намекал на то, что организация у них исключительно серьезная, следят они за нами давно, все концерты переписаны, и, собственно, мое признание нужно лишь для облегчения моей же вины.

Ничего не добившись, нам выписали повестки в районное отделение ОБХСС на следующий день. Ситуация сразу прояснилась — стало ясно, с кем мы имеем дело. На следующий день все началось сначала. Выдержав и это, я понял, что надо действовать. На помощь я позвал Лешу Баташева. Он всегда относился к нам с какой-то нежностью и, несомненно, имел опыт по улаживанию аналогичных дел, правда, в мире джаза. Леша тут же приехал, и с его участием было составлено письмо в ЦК партии (на кого жаловаться, мы уже знали).

Через пять-шесть дней оттуда пришел ответ с просьбой зайти непосредственно в горком КПСС к товарищу такому-то. Помню, какими глазами смотрел на меня красноармеец при входе в подъезд — очень уж я был волосат для горкома. Выяснилось, что некий заслуженный большевик или генерал написал письмо к ним же с требованием «ликвидировать указанный джаз» (нас то есть). То ли он сдуру оказался на сейшене, то ли просто жил рядом с нашим ЖЭКом № 5 и мы своим грохотом мешали ему спать. Горком, соответственно, переправил письмо в райотдел МВД с резолюцией «Разобраться». Ну а там уж разобрались как смогли. Надо сказать, что после моего визита к товарищу такому-то аппаратуру нам вернули, и даже было сказано, что органы, мол, перегнули палку. Невероятно! На время мы уверовали в конечное торжество справедливости. Между тем ОБХСС и милиция продолжали доставать нас аж до семьдесят девятого года, пока наша команда не получила профессиональный статус. Несмотря на постоянные задержания, закрытия сейшенов и т. д., никто из московских музыкантов, кажется, не пострадал, хотя под следствием были многие (кроме, пожалуй, идиотской истории с Лешкой Романовым, который сам себя оговорил). Так сказать, «за отсутствием в действиях состава преступления». Действительно за отсутствием состава.


Нет, про всю эту историю с горкомом КПСС надо рассказать поподробнее. Шли мы туда вдвоем с Мелик-Пашаевым и ожидали, естественно, чего угодно. В самое главное красное здание на Тверской — все очень серьезно. Ваник, которого уже тогда волновал в первую голову уголовный аспект происходящего, приготовил фразу, которая, по его мнению, должна была убить партийного оппонента наповал: «А вы докажите, что мы получали деньги!» Он все время повторял ее шепотом, видимо боясь забыть.


За дверями просторного кабинета нас ждал достаточно молодой человек интеллигентного вида с высоким лбом и в очках — Александр Иванович Лазарев. Я совсем иначе представлял себе партийное начальство и несколько опешил (забегая вперед, могу сказать, что с Александром Ивановичем нам действительно повезло — он, выполняя свою работу, все-таки был очень нетипичным представителем своего класса — мы могли попасть на такую морду, что мало бы не показалось). Про отъем аппарата было миролюбиво предложено наплевать и забыть — завтра вернут, погорячились ребята. Мелик-Пашаев не удержался и выпалил свою заветную фразу — других у него заготовлено не было. «А вы докажите!..» Александр Иванович тонко улыбнулся и сказал — ну что вы, ничего мы не собираемся доказывать. Надо будет — у нас для этого есть другие организации, они и докажут. Ваник потрясенно затих. Основной вопрос не в этом, продолжал Александр Иванович, а как с нами — то есть как нам самим быть дальше.


Встречались мы потом еще несколько раз. Один раз даже у меня дома — думаю, Александру Ивановичу предстояло написать очень подробный отчет обо мне и моей деятельности в смежную организацию из трех букв. А так он приглашал меня на беседу в бар Дома журналистов — место культовое и простому человеку абсолютно недоступное — ваше удостоверение, пожалуйста! Горкомовской красной книжечке все двери были открыты (а может, и не горкомовской — я не заглядывал). Мы беседовали (вернее, большей частью беседовали со мной), и выходило, что я должен определиться со своей позицией. Или я враг, как, скажем, Галич или Солженицын — ну что же, мы их уважаем как врагов, но и боремся как с врагами. Надумаете уехать — поможем. А если вы не враг — то пояснее выражайте в своих песнях, на чьей вы стороне. А то вот про вас «Голос Америки» говорит. Они знают, про кого говорить.


Я не хотел уезжать. И пытался объяснить (наивно, видимо), что они сами создают себе врагов на пустом месте и тем самым кормят сотрудников вражеских голосов. Чего нас гоняют и вяжут? Дайте нормально жить и работать — и голоса замолчат! И что такого мы спели против светлого коммунистического будущего? Солнечный остров скрылся в туман? Или нам начать комсомольские песни писать — про БАМ? И вообще — почему в театре на Таганке можно говорить со сцены то, что думаешь, а нам — нет? Потому что театр маленький, устало отвечал Лазарев, а вы своими записями заполонили всю страну, и вообще, ребята вы талантливые, и я очень не хочу, чтобы мои коллеги начали говорить с вами по-другому, — а они могут, они как раз только по-другому и могут.

В общем, я пообещал, что буду сообщать обо всех наших планируемых выступлениях. Я отлично понимал, что это означает сдать ментуре все сейшены, адреса, пароли и явки, поэтому если вдруг намечалось что-то, на мой взгляд, приближающееся к и так дозволенному — какой-нибудь институтско-комсомольский вечер, — то я о нем докладывал, и он иногда даже не отменялся, об остальных — умалчивал. Например, о наездах в Питер — это вообще не его территория, утешал я себя. Но, кстати, идея прикрыть себя каким-нибудь театром — тем, где больше дозволено, как я думал, — и таким образом поменять свой статус — эта идея зародилась у меня уже тогда, и когда мы такой театр нашли — Лазарев нам помог. Об этом позже.


Забавно — когда в Москву приехали «Boney M» — выступали они в концертном зале «Россия», и попасть было просто невозможно — билеты даже не дошли до касс — я набрался наглости, позвонил товарищу Лазареву и, сославшись на ленинский принцип — изучать классового врага с тем чтобы взять у него лучшее — попросил помочь с билетом. Лазарев тяжело вздохнул, но контрамарку дал. Концерт произвел впечатление.

Летом семьдесят пятого года у нас опять случился развал. На этот раз инициатором совершенно неожиданно стал Кутиков. У него, по-моему, начались какие-то жизненные искания. Во всяком случае, он упорхнул не куда-либо, а в Тульскую государственную филармонию, где формировался новый, так сказать, ВИА, которому якобы будет позволено после обязательной программы под видом песен народов мира сбацать что-нибудь из «Криденс». Обещались также восьмирублевые ставки, комплект аппаратуры «БИГ» и вообще золотые горы.

Я чувствовал, что прощаемся мы надолго. Очень мне не по нраву было такое идейное кутиковское ренегатство, и в глубине души решил я ни за что обратно Кутикова не брать. В том, что эта тульская затея лопнет, у меня, в отличие от Саши, сомнений не было. Я уже достаточно реально осознавал окружающий мир.

Поразительное дело! В том, чтобы сыграть даже крохотный кусочек какой-нибудь битлятины, но с официальной сцены, виделась высшая цель, прямо какое-то героическое подвижничество. В программе «Поющих гитар» (тех самых, что с завидной лихостью выдавали инструментальные пьесы группы «Ventures» за свои собственные) была такая шутка: в процессе исполнения частушек а-ля «ярославские робята» они вдруг начинали отчаянно петь битлов. Выскакивал руководитель, пытался их безуспешно унять, после чего стрелял в воздух из пистолета, и частушки возобновлялись. Очень это было остро и смешно. Пожалуй, прямо вершина смелости.

В «Лужниках» комсомольцы проводили конкурс-смотр самодеятельных ВИА. Это был бесконечный поток кастрированных излияний с редкими вкраплениями народной либо военно-патриотической тематики. Попасть во дворец было невозможно. Билеты спрашивали от входа в парк. Еще бы — смотр групп! Стасик, оказавшийся в финале этого смотра (что-то Саша Лосев у него задушевно-русское пел), поклялся, что сбацает со сцены Джимми Хендрикса, сколько бы комсомольских жизней это ни унесло.

Заявление звучало дерзко до невероятности, но, зная Стасика, я не имел оснований ему не верить. В репертуарные списки, трижды утвержденные, заверенные и просвеченные насквозь, песня Хендрикса «Let me stand next to your fire» была вписана в последний момент как «произведение негритянского борца за свободу Хендрикса «Разреши мне стоять в огне нашего общего дела».

С первыми аккордами, которые после пресного вокально-инструментального повидла прозвучали как выстрелы, комсомольцы опомнились — но было поздно. И тогда кто-то из наиболее догадливых кинулся к звуковому пульту и убрал весь звук, который он был в силах убрать. Вторая половина пьесы дозвучала комариным писком, но победа была одержана. Стасику жали руки. Комсомольские головы полетели, как капуста. Такая вот имела место акция.

В целом бездонная пропасть лежала между профессиональными ВИА, даже если они робко пытались пискнуть что-то со сцены в свое оправдание, ВИА самодеятельными, бравшими с них пример, и группами. Это, однако, не переходило в конфронтацию. Все понимали, что так устроен мир. Пойти, например, работать в «Веселые ребята» к Слободкину так и называлось — продаться в рабство. Это компенсировалось спокойной жизнью без цепляний, милиции, хорошей аппаратурой и стабильным по тем временам высоким заработком. Чесали тогда ребята по три, по четыре в день. Было ясно, что эти суровые условия диктует сама жизнь, и никто из подпольных продавшимся в спину не плевал. Но от Кутикова я такого хода все же не ожидал и очень огорчился.


Как ни противно, считаю обязанностью своей закрыть уже сильно поднадоевшую тему — были ли группы семидесятых отважными антисоветскими героями или, напротив, хитрыми комсомольскими конформистами — очень уж много по этому поводу вдруг появилось рассуждений и даже вони, причем, как правило, в исполнении людей, заставших эти самые времена в детском возрасте. Между тем описать эти времена человеку, их не заставшему, мне представляется мало возможным. Мне это время более всего напоминает сыр — вонючий и весь в дырах. Внутри этих дыр и этой вони проходили годы — можно было вдруг непредсказуемо выбраться на свет или, наоборот, уткнуться в тупик. Дышать было тяжело — но ничего, дышали, попривыкли. Просто вязкий этот сыр сводил с ума не хуже каторги: на каторге все ясно. А так — ничего: пытались, да не посадили, хотели забрить, да не забрили, выгнали, да восстановили. Или не восстановили — кого как. Из разных людей время состояло — как и сейчас, впрочем. Даже по телевизору могли показать — раз в год. Или не показать. Это вам, товарищ Прилепин.

Не помню, кто из нас и как нашел Маргулиса. По-моему, Кавагое. В общем, по предварительным описаниям, ожидался виртуоз гитарной игры, которого я втайне планировал пересадить на бас. Когда же увидел очень молодого, бледного, заросшего щетиной человека, да еще с фингалом под очками (впоследствии это оказался ячмень), в душу мою закрались сомнения.

На гитаре были небрежно сыграны два пассажа из Хендрикса. Мне понравилась легкость, с которой Маргулис согласился сменить инструмент на бас, честно заявив при этом, что баса он в руках никогда не держал и как на нем играть, понятия не имеет. Я обещал показать. Не знаю, насколько я оказался хорошим учителем, но дело у нас пошло.

Выяснилось, что Гуля очень способен, легок в общении, обладает прекрасным чувством юмора и, что важно, ничто его в жизни не обременяет. То есть он работал, кажется, санитаром в какой-то больнице или морге, но вклад его в отечественную медицину носил чисто символический характер, и я даже не помню, ходил он туда или нет. Стало быть, все время мы могли посвятить нашей музыке. Что мы и делали. Кава на том отрезке времени был тоже свободен, как птица. Самым занятым оказался я — я работал в «Гипротеатре» и учился на вечернем в родном Архитектурном.

Но в институт можно было ходить два раза в год на экзамены — к работающим по специальности студентам относились в этом смысле с пониманием. А на работе я добился зачисления меня на полставки, то есть ходил через день. Моему шефу, замечательному художнику и человеку Сомову, наши рок-н-ролльные деяния были по нраву: он сам был в душе подпольщик и абстракционист, и отпускал он меня со службы по мере надобности. Спасибо ему за это.

Репетировала «Машина» к этому моменту в совсем уж удивительном месте — Министерстве мясной и молочной промышленности РСФСР. Место оказалось неожиданно удобным: клубы и дома культуры, напуганные нашим честным именем и всем, что с ним связано, нас уже не брали.


То есть за случившийся у него сейшн директор дома культуры клал на стол партбилет автоматом — мы это понимали и в местах, где удавалось пристроиться репетировать, старались никаких сейшенов не проводить и вообще вести себя максимально тихо. Но дурная слава уже бежала впереди нас. Вот беседа двух директоров домов культуры в фойе Дома народного творчества, куда их, возможно, вызвали на инструктаж. Подслушано Вл. Матецким, за достоверность ручаюсь. Место и время действия — Москва, вторая половина 70-х.


1-й (матерый): «Ты сам-то эту «Машину времени» видел?»


2-й (помоложе): «Я — нет! А вы видели?»


1-й: «А я видел!»


2-й: «И как это?»


1-й: (горько усмехаясь): «Как? Ну, значит, так: волосы у всех до пояса. На ботинках — черепа! Выходят на сцену, снимают ботинки, остаются в мягких тапочках».


2-й (в ужасе): «Зачем?!»


1-й: «Мягкие тапочки — чтобы было удобнее нажимать на педали. Нажимают — и начинают орать в микрофон. По-английски и по-французски. Они в зал: «Йе-е!» И им из зала — «Йе-е!!» Понял, чем это пахнет?»

Назад Дальше