За пианино сидел стройный молодой человек с гоголевским носом и вьющимися волосами. Он, казалось, думал о чем-то своем, а может, вообще ни о чем не думал. Руки играли сами. Петя только что вернулся из армии и буквально жил в студии. Разговоры об искусстве его, в отличие от меня, не интересовали. Тут просто можно было играть с утра до ночи. Иногда просили помочь музыкой в каком-нибудь учебном спектакле. Петя с радостью соглашался. Он мог играть двадцать четыре часа в сутки. Я еще никогда не видел такого человека. Кандидатура была подходящей.
Мы бросились репетировать. Свежая кровь — это великое дело. Я сразу почувствовал, как мы привыкли друг к другу в предыдущем составе и сколько в этом было минусов (а я-то видел только плюсы).
У меня к этому моменту накопилось довольно много вещей — мы с Кавой и Гулей просто не знали, как их делать. Мы чувствовали друг друга насквозь, играли втроем, как один, и уже не могли из этого выйти. Новых идей не рождалось. А тут на меня обрушилась лавина свежих мыслей.
Удивительным в этом смысле был Петя. Он мог с ходу предложить сто вариантов своей партии, и надо было только говорить ему, что годится, а что нет, потому что сам он не знал. Обычно Кутиков, как всегда переполненный мелодиями, но плохо знавший расположение клавиш, напевал Пете на ушко что-то такое, и это немедленно находило воплощение в конкретных звуках.
Программа получилась ударной — «Право», «Кого ты хотел удивить», «Свеча», «Будет день», «Хрустальный город». Почти сразу мы написали «Поворот» и «Ах, что за луна». Все шло на колоссальном подъеме, мы очень нравились друг другу и чувствовали себя на коне. Первые сейшены прошли с успехом и утвердили нас в наших начинаниях. Тяготило только одно — полнейшая замкнутость сейшенового круга зрителей.
Когда в очередной раз мы приезжали в какую-нибудь Малаховку и я не мог найти в зале ни одного незнакомого лица (они все, как и мы, тащились туда из Москвы), у меня пропадало всякое желание играть. К тому же после истории с неудавшейся конфискацией аппаратуры контроль за нами осуществлял не кто-нибудь, а непосредственно горком партии в лице инструктора по культмассовой работе т. Лазарева, и я понимал, что рано или поздно все это плохо кончится.
Я бешено завидовал группе «Аракс», которая неожиданно обрела как бы профессиональный статус, оказавшись в театре Ленинского Комсомола. Во-первых, театр с приходом Марка Захарова заставил заговорить о себе всю Москву (собственно, взять в театр группу и ввести ее в действие и было идеей Захарова). Я ходил на «Тиля» раз пять, и мне очень нравилось. И группе было совсем не стыдно в этом участвовать — никакой вокально-инструментальной проституцией здесь не пахло. Но самое главное — помимо всего этого можно было спокойно заниматься своей музыкой и своими песнями, и тогда уже сейшн становился не криминально-подпольным мероприятием, а вполне легальной творческой встречей с артистами известного театра. Я понял, что в этом наше спасение.
Мы лихорадочно стали искать театр. Возможности для поисков были, так как мы теперь практически жили в студии ГИТИСа, и все ее посетители готовы были нам помочь. Говоря «жили», я не грешу против истины. Я часто отпрашивался из дома на ночь под тем предлогом, что надо, дескать, стеречь хранящийся на студии аппарат. Это была неправда — просто очень уж на студии было интересно и уходить не хотелось вообще. Велись, помню, даже переговоры о нас с Театром на Таганке, но Любимов сказал, что пока наличие группы в театре в его планы не входит.
И вот однажды вечером к нам в студию приехал настоящий театральный режиссер. Имел он внешность более чем режиссерскую, руководил Московским гастрольным театром комедии при Росконцерте, и фамилия его была Мочалов. Он тут же принялся читать нам отрывки из комедии Шекспира «Виндзорские насмешницы» в какой-то своей новейшей интерпретации. Он просто весь горел. Я плохо слушал трансформированного Мочаловым Шекспира. Я видел, что фортуна преподнесла нам волшебный шанс и что с завтрашнего дня и навсегда жизнь наша пойдет по совсем другим, неведомым и радостным рельсам. Мочалов ушел в ночь, унося наше согласие.
Мне предстояла небольшая формальность — увольнение из «Гипротеатра». Прощание было трогательным. Меня провожали, как старика на дембель. Ровно месяц спустя, когда мне понадобилась какая-то бумажка, я заехал в «Гипротеатр». Время было обеденное, и я, никого не встретив, поднялся на третий этаж, зашел в свою комнату и сел за чертежный стол, за которым просидел шесть лет. Шесть лет. И мне стало страшно, что я мог бы сидеть за ним и дальше. Простите меня, братья архитекторы.
Началась наша трудовая жизнь в театре. (Сейчас мне будет сложно.) Я совсем тогда не разбирался в театрах. Я и сейчас-то в них не очень разбираюсь. Хотя очень люблю. И поскольку относительно редко в них бываю, каждый поход в театр для меня уже праздник. А тогда это была первая встреча с театром изнутри. И все было в новинку, все интересно. Во мне с детства жило жуткое любопытство, как же это все делается — кино, театр. И тут у меня есть одно серьезное оправдание. Если человек никогда в жизни, скажем, не видел птицу, то можно показать ему комара и сказать, что это птица, и он так и будет думать. Пока, конечно, не встретит птицу настоящую. А может и не встретить.
Театры бывают разные. Бывают хорошие, бывают не очень, бывают плохие и очень плохие. Наш был какой-то совсем особенный. Я это понял не сразу. Где-то через полгода. Примерно столько мы в нем и проработали. Наверно, в каждом театре живут склоки. В каждом театре артисты, скажем так, выпивают. Ничего нового. Дело, видимо, в степени. Степень в нашем театре была превосходная. Но и не это главное. Главное в любом деле — результат.
Начались читки текста пьесы. Мне велено было присутствовать с целью рождения музыкальных идей (мы ведь были композиторами спектакля!). Ах, как все это сначала было мне интересно — читки! Когда пошли репетиции, у меня кое-где возникали сомнения по поводу безупречности режиссуры. Но жила во мне святая уверенность, что все люди, занимающиеся творчеством, относятся к своему делу так же, как мы к своему, и если, скажем, мы не можем позволить себе схалтурить, то и они тоже. Я, честно говоря, и сейчас, как ни странно, пребываю в том же заблуждении. Может быть, просто не у всех получается. (Часто я с этой уверенностью садился в лужу.) Так что я без особых усилий свои сомнения отогнал, мотивируя тем, что режиссер — это режиссер, а я — нет, и ему, стало быть, видней.
Мы довольно легко написали музыку и несколько песен на стихи Шекспира и Бернса. Настало время сценических прогонов. В конечном счете режиссерская концепция комедии выглядела следующим макаром: посреди сцены, чуть в глубине, на небольшом возвышении располагалась группа «Машина времени» в грубых шерстяных шарфах, что должно было тонко намекать на принадлежность действия к семнадцатому веку. Действие происходило непосредственно на нашем фоне. По ходу его мы должны были время от времени играть музыку, но так, чтобы не заглушать голоса актеров, которые работали, естественно, без микрофонов. Получалось тихо до отвращения. На этом же уровне громкости мы исполняли написанные нами песни, честно стараясь не нарушить художественной ткани спектакля.
Сдача спектакля худсовету Росконцерта и Министерства культуры прошла на ура. Очень, кстати, помог наш куратор из горкома партии, который дал нам блестящую словесную характеристику и выразил чувство глубокого удовлетворения по поводу того, что мы прибились наконец к серьезному берегу. Как я понимаю, он был просто счастлив, что, став профессиональными артистами, мы уходим из его культмассового ведомства под бдительное око совсем другого куратора. Итак, спектакль приняли на ура.
Когда я увидел афишу, что-то нехорошее во мне зашевелилось вновь. Афиша выглядела так: очень крупно наверху — «Ансамбль «Машина времени» и дальше мелко, на грани разборчивости — «В спектакле Московского театра комедии «Виндзорские насмешницы» по пьесе В.Шекспира».
Обезумевший молодняк, впервые увидев наше подпольное имя на официальной афише, ломанулся на спектакль. Они действительно увидели любимую команду на сцене. Мало того, могли любоваться на нее два с лишним часа, но все время мешали какие-то актеры со своей чепухой.
В первом акте наши честные фаны еще надеялись, что мы одумаемся и сбацаем если не «Поворот», то хотя бы «Солнечный остров». Мы же вместо этого играли совершенно неизвестные песенки на грани разборчивости звука. У меня все время было ощущение, что мы участвуем в каком-то обмане, хотя вроде никакого обмана не получалось. Кстати, спектаклю хлопали — вот что поразительно! Загадочен и непредсказуем наш зритель.
Потом случилась зима. Театр наш не имел тогда своего помещения — базировался он во дворце культуры «Серп и молот», а вообще считался гастрольным. И вот в декабре мы с театром отправились на двадцатидневные гастроли в Сочи. (Я до сих пор не могу постичь глубины этой затеи — почему в декабре и в Сочи? Можно ведь было и в Арктику.)
Потом случилась зима. Театр наш не имел тогда своего помещения — базировался он во дворце культуры «Серп и молот», а вообще считался гастрольным. И вот в декабре мы с театром отправились на двадцатидневные гастроли в Сочи. (Я до сих пор не могу постичь глубины этой затеи — почему в декабре и в Сочи? Можно ведь было и в Арктику.)
Странная это была поездка, как, впрочем, и все связанное с нашим театром. Я вспомнил все до мелочей, когда посмотрел фильм «Асса».
Мы привыкли видеть Сочи жарким и пыльным, доверху наполненным народом. Город был пуст, насколько может быть пуст город. Пальмы от зимы спрятали внутрь странных конструкций из досок и мешковины, и они торчали вдоль набережной, как диковинные истуканы. Двери кофеен, забегаловок, ресторанов были открыты, и — никого. А сквозь облака проглядывало солнце, и трава хранила зеленый летний цвет, и море гуляло по безлюдному пляжу, и что-то в этом было нереальное и совершенно замечательное. Из всех двадцати дней пьеса с нашим участием шла дважды — в первый день и, кажется, в последний. Мы были предоставлены самим себе.
На самую середину гастролей пришелся мой день рождения. Все мы очень ждали выдачи зарплаты к этому моменту. Зарплаты не случилось. И тогда мы сделали самое, казалось бы, нелогичное в этой ситуации — взяли шапку и выгребли из карманов все, что оставалось, до копейки. Хватило на два ящика замечательного молдавского ординарного «Каберне» и почему-то на мегафон (кажется, мне в подарок).
Мегафон доставил нам немало радости. Оказывается, психология нашего гражданина устроена таким образом, что команда, звучащая через мегафон, обретает просто магическую силу. Во всяком случае, самые причудливые распоряжения, отдаваемые нами с балкона четвертого этажа гостиницы «Ленинград», выполнялись людьми и автомашинами беспрекословно. В лучшем случае человек мог начать исподтишка озираться: откуда это им командуют? Но наверх посмотреть не догадался никто. Сильная вещь — мегафон!
По возвращении в Москву случилась история, совсем уж укрепившая меня в мысли, что театр мы выбрали не тот. Режиссер Мочалов, потерявший, видимо, голову от сборов, наконец-то полившихся в кассу театра с нашей помощью, решил убить слона. С этой целью был объявлен спектакль в городе Воскресенске. Состояться ему надлежало в местном Дворце спорта. Рукописная афиша была выполнена еще более произвольно, чем обычно, и, кроме нашего участия, понять в ней вообще ничего было нельзя.
Посреди громадного Дворца спорта сверкало льдом хоккейное поле. Прямо за воротами, в торце, располагалась сцена. Стояла лютая зима. Изо рта у актеров валил пар.
Актеры, надо сказать, за два часа автобусной тряски до Воскресенска сильно замерзли и попытались в дороге согреться. Возможно, они переусердствовали. Я не могу их осуждать. Во всяком случае, путали они уже не слова и фразы, а свои роли, и в процессе спектакля почти все поменялись друг с другом. Иногда они падали не к месту. Впрочем, все это не имело никакого значения, так как слова все равно не долетали до трибун. Трибуны были полны.
Терпеливые воскресенские хлопцы молча сидели и ждали, когда кончится вся эта бодяга и будет обещанная «Машина времени». Молчание зала становилось все более недобрым. К антракту стало ясно, что будут бить.
Прибежал режиссер в слезах и просил ради спасения жизней сыграть хоть маленький концерт. Это было невероятно — мы возили на спектакли ровно столько аппарата, сколько нужно для того, чтобы не заглушать голоса артистов. Но я понял, что выхода нет. Второй акт Шекспира отменили. Вместо него состоялся импровизированный концерт «Машины времени» на комарином, правда, звуке, зато на большом подъеме. Воскресенцы кидали вверх шапки и требовали «Поворот». Гроза миновала.
Не думаю, чтобы мы долго еще оставались в театре после этой истории. Но помогло нам следующее. В Росконцерте, видимо, решили, что с нас можно стричь значительно больше, если, скажем, отделить от театра и задействовать на полную катушку. Вследствие чего нам и было предложено показать нашу собственную программу худсовету. Мы долго настраивали аппарат, стараясь уловить ту середину, которая позволит сохранить приличное звучание и в то же время не напугает комиссию. Задача оказалась невыполнимой. Получалось или громко, или плохо. Я был в отчаянии.
В назначенное время в зал вошли несколько благообразных филармонических старичков, и нас попросили начинать. Я понял, что мы пропали. Мы никогда еще не играли на пустом зале, не считая позорного прослушивания в Бит-клубе в 69-м. То есть репетировали, конечно, но это совсем не то. Поддержка зала, его дыхание были нам необходимы. Зал щерился на нас пустыми креслами, старички примостились где-то во мраке. И тут меня взяла злость. Мысль «пропадать — так с музыкой» наполнила меня детским восторгом, и мы грянули. Я целился в невидимых старичков каждым словом, каждой нотой. Очень страшно, когда заканчивается песня и вместо шума, крика, аплодисментов — мертвая тишина. Никакой артист, я уверен, в подобной обстановке хорошо работать не сможет. Но мы старались. Мы сыграли так, как нравилось нам.
Я ждал чего угодно. Разноса, вежливого отказа, увольнения из театра и прочих мерзостей. Выходя из зала, старички по очереди нам улыбались. Я ничего не понимал.
На следующее утро нас пригласили в Росконцерт. Мы, робея, вошли в дверь с тяжелой доской золотом по черному «Директор — художественный руководитель объединения художественных коллективов Росконцерта Холопенко Б.М.». Худсовет был в сборе. На нас поглядывали радостно и плотоядно. Называли ласково и фальшиво «ребятками». Я понял, что вопрос уже решен. Тут же сидел на стуле онемевший от горя режиссер Мочалов. У него только что отобрали курицу, несущую золотые яйца. Он слабо пытался удержать уходящий поезд. На него цыкали довольно бесцеремонно.
Через несколько дней мы получили лит на нашу программу (настоящий лит, а не липовую печатку Дома народного творчества), и сам министр культуры РСФСР Флярковский утвердил наши ставки. Ставки были десятирублевые, и в вокально-инструментальном жанре, к которому нас отнесли, это являлось потолком.
(Одна из многочисленных загадок законотворчества Министерства культуры: почему просто вокальные ставки могли быть и 12, и 14, и 16 рублей, то есть если ты просто поешь, то, видимо, затрачиваешь труда больше, чем когда поешь и еще сам себе аккомпанируешь. Вообще обо всех этих чудесах стоило бы написать отдельную книгу.)
Присвоенные ставки позволяли нам за выход на сцену в концертном зале получать по 10 р. на рыло, за выход на сцену Дворца спорта или стадиона — двойную ставку, то есть 20 р.
За выход — это тоже гениальное изобретение Минкульта. Сколько ты работаешь на сцене — одну песню, пять, десять или целый концерт, — не имело значения. Это все был выход. Поэтому, скажем, конферансье, появлявшийся перед нами и торжественно произносивший: «А сейчас — «Машина времени», получал больше нас, так как имел разговорную ставку 17 р. Произнеся заветную фразу, конферансье шел пить кофе, а мы пахали час за свои вокально-инструментальные 10 р.
…Я несколько углубился в финансовые рассуждения, при том что огромному количеству людей, не заставших советские времена, все это сегодня непонятно — 10 р., 20 р. — сколько это?
Попробуем разобраться. Средняя зарплата архитектора — 110 рублей в месяц. Институтская стипендия — 30 рублей. Водка — 4,12. Коньяк (самый дешевый — три звездочки) — 8,12 (правда, встречались иногда болгарские «Плиска» и «Слънчев бряг», кажется, то ли по 6, то ли по 7. Гадость страшная). Хороший коньяк — скажем, «Белый аист» — стоил уже 15, а лучше — больше. Сходить с подругой в ресторан — в среднем 25. Ну, что еще? Хлеб — 15–20 копеек, колбаса — 2,20 кило, сигареты наши — 30–40 коп. пачка (я курил «Приму» за 14), американские — только начали появляться — 1,50. Что еще? Билет в кино — 30 коп., такси по Москве — от рубля до трех. Джинсы у фарцы — от 70 до 120 р. Машина «Жигули» стоила тысяч семь с чем-то, но поскольку купить ее можно было только с рук (если ты несчастливый обладатель места в какой-нибудь блатной ведомственной очереди — тогда всего года два-три ожидания) — умножайте цену на два, на три, на четыре. Нормальную электрогитару на черном рынке можно было найти тысячи за две. «Gibson» и «Fender» — от трех и выше. Съездить на поезде в Питер — 11р. Фирменные домашние акустические системы в комиссионных магазинах — какие-то запредельные тыщи. На что еще можно было тратить? Ну, мороженое — 20 коп., пачка пельменей — 51 коп. Дальше фантазия не идет. Вот и считайте — много мы получали или мало.
В принципе, нас никто не заставлял работать целое отделение. Но зритель шел на нас, воспринимая все остальное как нагрузку. Без нагрузки нас тоже не пускали — должен же был кто-то эту нагрузку кормить. А обмануть зрителя, пришедшего на нас — спеть три песни и поклониться, — мы не могли.