— Вот что, Ахметов: ты будешь моим арендатором на озеро, — заявил Миловзоров после таинственных совещаний с нужными людьми, — и напишем так условие: "По примеру прошлых лет, я, нижеподписавшийся, арендую Светлое озеро у штабс-капитана Шмита на следующих условиях"… Понял?
— Понимаем-с… Только я, Аркадий Евгеныч, рыбную часть брошу. Ей-богу-с… Хлопотливое дело, а мы тут сгоношим заводишко винный. Это будет не в пример способнее. А озер-то по Зауралью, слава богу, весьма достаточно.
Пришлось уламывать прожженного человека и ему же платить за аренду, да еще на свой счет содержать на озере сторожа: все это устраивалось, чтобы прервать "течение земской давности". Вообще, стоило громадных усилий, чтобы всему делу придать известное положение и ввести его в оглобли до новых судов. Миловзоров лез из кожи, потому что защищал в этом деле самого себя. Кучки тоже не дремали. Мужики собрали денег, послали ходоков, и каша заварилась. На сцену появился какой-то таинственный "ак", по которому захваченная земля оказалась родовой собственностью не менее мифических Иванов и Сидоров, чем генерал Кереметев и штабс-капитан Шмит. Реальная деревня Кучки вступила в отчаянную борьбу с мифическим помещиком, земную тень которого составлял Миловзоров. Неопытные в кляузах и юридических тонкостях мужики положились главным образом на свой "ак", что было на руку Миловзорову: беспрепятственное владение землей в течение тридцати лет стушевывалось. Явилась на место действия администрация, явились сопротивление властям, протоколы, предварительная высидка ходоков — одним словом, дело пошло вперед полным ходом. Миловзоров торжествовал, пользуясь оплошностью противной стороны.
В этой стадии дела самым тяжелым для Кучек было то, что в одно прекрасное утро явилась власть и потребовала очистить место. Кучковцы оказали отчаянное сопротивление, ухватившись за родное пепелище с энергией утопающего человека. Собственно говоря, сопротивление выражалось в самой пассивной форме — в нежелании оставлять насиженное место. С своей стороны, власть тоже употребляла кроткие меры: разбирала крыши, выставляла окна, ломала печи в избах и водворяла на место жительства самовольных посельщиков. Кучки представляли самую жалкую картину разрушения: мужики разбежались, а оставались одни ревевшие бабы с ребятами да ополоумевшая от разора скотина. Но стоило начальству отвернуться, как "выдворенные" являлись на старое место, и Кучки быстро реставрировались. Жертвой этого разгрома явился знаменитый ходок Ипат, забранный властью в качестве вещественного доказательства. Нужно ухватить видимую причину беспорядков, живое доказательство затраченной энергии, — и ходок пошел по обычным в таких случаях мытарствам.
— Наше дело правое… — твердил Ипат везде. — Вся прижимка от Аркадия Евгеныча. Еще родители жили…
За энергичную деятельность и усердие Миловзоров получил "отличную благодарность" и праздновал полную победу. Но пораженного по всем пунктам неприятеля нужно было еще взять, а тут новый губернатор, новые суды и вообще усложняющие дело обстоятельства. Земские налоги подорвали окончательно экономическую правоспособность мифического зауральского помещика, и он очутился в разряде неплательщиков. Земля лежала совершенно непроизводительно; выпущенные на даровой надел крестьяне бедствовали, и единственной доходной статьей являлся недействовавший винокуренный завод, выстроенный Миловзоровым с единственной целью получить отступное с Ахметова и Ко. Легендарный "ак" выплыл с новой силой и пошел гулять по новым судам, а Миловзоров донимал врага мелкими исками о самовольных порубках, потравах и т. д. Эта партизанская война оказалась для Кучек горше недавнего одоления, потому что в самую горячую рабочую пору вырывала сотни поденщин и штрафы. Нашелся какой-то адвокат, который взялся вести дело кучковских мужиков, и этот процесс тянул из них жилы. Нужно было много стойкости и веры в свою правоту, чтобы выдерживать такую неравную борьбу. В решительный момент, когда нужно было отправляться в город, дело остановилось за ходоком. Старый Ипат, ходивший по делу лет двадцать и обтерпевшийся в своих мытарствах, умер года три тому назад. Он едва дотащился до родного пепелища, больной неопределенной мужицкой болезнью, когда человек "весь неможет", и умер через два дня. В нем Кучки потеряли неутомимого заступника и радетеля, который безропотно шел всюду, куда было нужно. Никто в Кучках не удивлялся подвигу этого Ипата, как и он сам: так было нужно. Если бы Ипат не пошел, за него пошел бы другой, а не другой, так третий. Есть вещи и положения сильнее каждой отдельной личности. Именно в таком положении очутился Матвей Козьи-Рога в то роковое утро, когда к нему явилась депутация односельчан.
— Надо собираться… — коротко и глухо проговорил он жене, не объясняя, куда и зачем собираться.
По своей бабьей приниженности Авдотья не спросила его, куда он уходит и по какому делу. Она только чуяла своим бабьим сердцем какую-то неминучую беду, надвинувшуюся вдруг. Сборы Матвея были недолгие: новые штаны и рубаха, старый зипун да котомка — и весь тут. Обряжая мужа во все лучшее, точно она готовила его к принятию какого-то таинства, Авдотья не плакала, не жаловалась и не стонала: так нужно… Она это чувствовала, простая деревенская баба: дешевым бабьим слезам еще будет время, а теперь нужно думать о другом. Безответность и бабья покорность Авдотьи тронули Матвея больше всяких слез и причитаний. Эх, славная баба эта Авдотья, да и ребятишек жаль, ну, да ничего не поделаешь!
— Ну, даст бог, вернусь… — хмуро проговорил Матвей жене на прощание. — Мотри, соблюдай ребятенок, а ежели коли что… ну, к Пал Андронычу в правую ногу: не оставит.
Авдотья убежала в избу, чтобы спрятать свои непрошеные слезы, а Матвей опять махнул рукой и зашагал к избе Маркела, где его ждали волостные старики с последними советами и наставлениями. А через час он уже шагал по проселку к городскому тракту, помахивая длинной палкой, с какими по всей Руси расхаживают странники, богомольцы, нищие и всякие другие божьи люди. Выйдя за околицу, Матвей остановился, поглядел на Светлое озеро, на свою деревушку, отыскал глазами знакомую крышу и еще раз удивился: третьего дня он вон там в курье выметывал мережи, а сегодня идет куда-то в неведомую даль.
— Никак невозможно!.. — вслух проговорил он и зашагал с усиленной скоростью, точно хотел уйти от схвативших за сердце дум.
III
Прошло лето, прошла осень, зима, а о Матвее ни слуху ни духу. Как в воду канул! Авдотья несколько раз "посыкалась" добиться от односельчан, куда задевался муж, но старички только мычали, чесали в затылках и бормотали что-то совсем несообразное, — надо же было как-нибудь отвязаться от пристававшей с ножом к горлу бабенки. Правда, помощью ее не оставляли — то хлебом, то деньгами, то дровами. Но это была обязательная помощь, которую Авдотья принимала только в крайнем случае.
— Ежели тебе что надо будет, Авдотьюшка, так ты только мигани… — повторял каждый раз Маркел. — Обязанность свою весьма даже чувствуем.
— Есть у меня все, слава богу…
— Ну, то-то. Мотри, соблюдай ребятенок, чтобы, значит, Матвей на нас опосля не судачил.
Авдотья низко кланялась и уходила в свою мурью. Пользоваться мирской помощью она вообще стеснялась. Матвей — гордый человек, не любил кланяться. Вот по соседству — другое дело: кто молочка ребятам принесет, кто дровец приволокет, кто что — все же свои люди. Раз, зимой, в самый лютый мороз, притащился с курьи кривой Ильич и привез с собой целый мешок рыбы.
— Это я тебе гостинец… — довольно сурово проговорил сторож, смущенный собственной нежностью. — Ребята-то привыкли к рыбе, когда отец был.
— А как я с тобой рассчитываться буду… — смутилась, в свою очередь, Авдотья.
— Да никак… Не стало ее, что ли, в озере, рыбы-то! Слава богу, вполне даже достаточно… Мы хоть и вздорили с Матвеем, а рыба тут не виновата. Я как, значит, обвязался Ахметову, ну, а он опять отступаться не хотел… Да и то сказать: свет я увидал без Матвея-то. Лежу себе в избушке и знать ничего не хочу. Помещик — помещикам… А то Матвей-то все у меня, как бельмо на глазу, сидел. Грешным делом, дирались мы с ним не однова…
Этот подарок заставил Авдотью прореветь целую ночь. Первый враг Матвея, и тот помянул его добрым словом, точно покойника… Да и рыба напомнила ей про мужа. Где-то он теперь, Матвей?.. Уж жив ли, а не то сидит где-нибудь за семью замками. Ребятишки малешеньки, неемысленны, а и те нет-нет да и припомнят тятьку.
Кривой Ильич действительно был доволен больше всех невольным отсутствием Матвея, хотя это слишком эгоистическое чувство и претило ему. Нехорошо радоваться чужому безвременью. Конечно, Матвей пошел своей волей, ну, а все-таки не за себя пошел, а за мир. Странный был этот Ильич, с детства живший в лесу. Он служил на соймах у арендаторов, лесником, сторожем, и совсем свыкся с лесной тишью. Несоразмерно длинная, сгорбленная спина, кривые, короткие ноги, длинные руки и лохматая голова делали его похожим на медведя. Зиму и лето Ильич ходил без шапки. Такой уж родился несообразный человек: в лесу ему и жить. Избушка, поставленная на мысу, была поставлена, как казалось, на живую нитку, но в ней было тепло, а это — главное. Сбитая из глины, широкая русская печь держала в себе жар по неделе. Всю жизнь Ильич провел бобылем, а под старость, чтобы не скучно было, обзавелся петушком и курочкой. Прежде спал Ильич, как убитый: стемнело — лег, забрезжилось — встал. Какая ночь, такой и сон, а под старость не стало прежнего сна: то ноги заноют, то поясницу ломит. Ворочается, ворочается Ильич на своей печке, а кругом темь стоит, хоть глаз выколи. Вот и завел старик петушка с молодкой, потому все-таки ночью петушок вспоет, и сторож знает, какой час на дворе. По весне накладет курочка яичек, выведет гнездо, и пойдет у Ильича настоящее хозяйство. Петушок с молодкой жили под печкой. Была еще у Ильича собака Белка, такая же лохматая и кривоногая, как хозяин; у нее даже и глаз был кривой, тоже как у хозяина. Славная прежде была собака, а теперь годы ушли — лежит себе под лавкой день и ночь и чуть брехает на волков или когда бродяжки подойдут к избушке. В подполье проживали ужи. Свистнет Ильич, и поползут молоко пить.
Кривой Ильич действительно был доволен больше всех невольным отсутствием Матвея, хотя это слишком эгоистическое чувство и претило ему. Нехорошо радоваться чужому безвременью. Конечно, Матвей пошел своей волей, ну, а все-таки не за себя пошел, а за мир. Странный был этот Ильич, с детства живший в лесу. Он служил на соймах у арендаторов, лесником, сторожем, и совсем свыкся с лесной тишью. Несоразмерно длинная, сгорбленная спина, кривые, короткие ноги, длинные руки и лохматая голова делали его похожим на медведя. Зиму и лето Ильич ходил без шапки. Такой уж родился несообразный человек: в лесу ему и жить. Избушка, поставленная на мысу, была поставлена, как казалось, на живую нитку, но в ней было тепло, а это — главное. Сбитая из глины, широкая русская печь держала в себе жар по неделе. Всю жизнь Ильич провел бобылем, а под старость, чтобы не скучно было, обзавелся петушком и курочкой. Прежде спал Ильич, как убитый: стемнело — лег, забрезжилось — встал. Какая ночь, такой и сон, а под старость не стало прежнего сна: то ноги заноют, то поясницу ломит. Ворочается, ворочается Ильич на своей печке, а кругом темь стоит, хоть глаз выколи. Вот и завел старик петушка с молодкой, потому все-таки ночью петушок вспоет, и сторож знает, какой час на дворе. По весне накладет курочка яичек, выведет гнездо, и пойдет у Ильича настоящее хозяйство. Петушок с молодкой жили под печкой. Была еще у Ильича собака Белка, такая же лохматая и кривоногая, как хозяин; у нее даже и глаз был кривой, тоже как у хозяина. Славная прежде была собака, а теперь годы ушли — лежит себе под лавкой день и ночь и чуть брехает на волков или когда бродяжки подойдут к избушке. В подполье проживали ужи. Свистнет Ильич, и поползут молоко пить.
По своему общественному положению Ильич был озерной сторож, а в действительности он проживал так, изо дня в день. Жалованья ему никто не платил, хотя и была ряда с Ахметовым. Разбогател, раздулся Ахметов и слышать ничего не хочет о жалованье. Придет к нему Ильич в Чудской завод и начнет просить хлеба, а купец примется ругаться:
— Какой тебе хлеб, старому черту? Задарма проедаешься на озере… Рыбу я не ловлю. Ступай, выправляй жалованье с Миловзорова…
— Ты арендатель-то, с тобой ряда была… Вот лопать [1] обносилась, сапоги развалились, то-се… И то кучковские мужики посыкались осенью убить, зачем рыбу препятствую ловить.
— Бродяг хлебом кормишь, старый черт! — ругается Ахметов.
Ильич смолчал: было дело. Да и как не дать бродяжке, когда хуже волка человек придет. Ахметов все знает, прожженная душа… Но сколько ни ругается, а все-таки велит отпустить муки, завалящие сапоги выкинет, одежонку и еще раз обругает. Вот и все жалованье. Пробовал Ильич толкнуться к Миловзорову, но тот так затопал на него ногами, так заорал и еще хотел в кутузку посадить — хуже собаки. Уйти с озера Ильичу было некуда: крестьянская работа не под силу, да и привык он к своему лесному житью. Сам большой, сам меньшой в избушке своей. Конечно, зимой скучно бывает, а пройдет зима, и точно праздник какой откроется. Вспухнет и радуется лед на озере, по лесу пойдут проталинки, выступит вода в низких местах, нальется почка, а потом, когда вскроется лед, пролетит птица. Много ее летит по весне с полудня и, стая за стаей, отдыхает на Светлом озере. Гуси, лебеди, утки, чайки — стоном стон стоит на воде. Много озер по Зауралью, и весной везде тьма-тьмущая дикой божьей птицы; заходит рыба в воде, начнет икру метать по затонам и мелким речонкам, а в ясные дни по озеру пул идет: рыба мечется. А тут уж первые цветики пошли по лесу, зазеленела травка, пахарь выехал в поле… Все это видит Ильич — видит и радуется, и славит бога: у бога всего много.
Лежал таким образом! Ильич весенней ночью в своей избушке и совсем начал засыпать, как Белка ни с того ни с сего заворчала и брехнула.
— Цыц ты, кривая ерёхта! — обругал ее вслух Ильич. Собака повиляла хвостом и опять брехнула. По лаю Ильич знал, что к избушке человек подходит. Кому бы быть о такую пору? Бродяжки идут по осени — разве заблудился кто? Слез Ильич с печи, вышел из избушки — действительно человек подходит и палочкой помахивает. Выскочила Белка и бросилась навстречу.
— Кто, крещеный? — спросил Ильич, разглядывая темную человеческую фигуру.
— Так, заплутался…
— Ты бы подальше плутал-то, а то возьму орясину…
— Буде, Ильич… ну тебя.
Голос знакомый, и Белка унялась. Только хвостом виляет, тварь — узнала кого-то, подлая.
— Не угадал, что ли? — спрашивает знакомый голос. — Матвей из Кучек.
— Нно-о?!.
Ильич вдруг чего-то испугался и бросился в избу вздувать огня. Матвей вошел за ним, перекрестился в передний угол, сел на лавку к столу и молчит, а Ильич стоит с зажженной лучиной и смотрит на него.
— Откедова путь держишь, Матвей? — спросил наконец старик.
— Издалече будет… Отсюда не видать.
— Пошто мимо деревню-то свою обошел?
— А ее рука мимо. По волчьему паспорту, значит. Убег я из острогу… К озеру потянуло — вот и пришел поглядеть. Ох, моченьки моей не стало… тошнехонько!
— Ах, Матвей, Матвей…
— Ну ладно. Ежели опасаешься — уйду.
— Да куда уйдешь-то, голова с мозгом?
— А в лес… Небось, места в лесу всем хватит.
— Да ты, поди, поесть хочешь?..
— А не знаю… два дня не едал, пожалуй, отвык. Ну, что Авдотья моя?..
— Ничего, живет… Славная баба.
Поел Матвей и сейчас же заснул, точно его гвоздями приколотили к лавке, а Ильич проворочался до самого света. Вот так гостя господь послал… Да не надумал ли чего Козьи-Рога?.. Пока бродяга спал, Ильич осмотрел снасти и навез рыбы. А Матвей уж встал и смотрит на него с берега, как он в боту по камышам ездит.
— Вот что, Ильич, спасибо тебе на добром слове, а я того… — заговорил Матвей, глядя в сторону. — Не хочу тебя под ответ подводить. Еще начальство присыкнется к тебе, того гляди…
— Перестань… Места не просидишь, а там и уйдешь, когда следовает.
Одежонка на Матвее была плохонькая, на ногах лапти, да и сам он сильно исхудал, пожелтел, оброс диким волосом и поседел. Долго, видно, сердяга, в остроге высидел. Напоил его, накормил Ильич, а спросить про дело не смеет: как бы не обидеть человека. Как раз по напруженному месту попадешь… Матвей ничего не говорил до вечера, а потом уже все обсказал.
— Доходил до самого… — глухо начал он. — До Шмита до этого… В Питере был. Агромаднеющий город…
— Ишь ты, куды махнул!
— Было дело… Сперва-то я в Загорье выправлял дело. Ну, вижу, пользы мало: тот одно скажет, другой — другое… Путают, а дело наше правильное. Ну, я в Питер. Достиг и самого Шмита… Думаю, человек ведь тоже, пожалеет. Целую деревню зорят, а ему что: плюнуть! Все одно земля-то так же пустеет, а вся прижимка от Миловзорова. Ну, и достиг…
— И обсказал?.
— Все, как на ладонке выложил… Разве это порядок: у Чудских заводов пятьсот тыщ земли пустует, в орде, может, не один мильонт ее тоже задарма лежит, а тут еще двадцать тыщ у Шмита и тоже зря — Миловзоров, мол, зайцев гоняет. Выискалась, мол, всего-навсего одна деревнюшка, произошла она горбом, опахалась, обсеялась — ну, зачем зорить?.. В жалость хотел его привести: бабы, говорю, ребятенки малые… Разор, говорю, и вам и нам, ежели мы будем еще дальше тягаться. Все ничего, выслушал, а как я помянул про ак… ну, по этапу меня и предоставили в Загорье, а там в острог. В остроге-то, как своего, приняли: "говорка привели", — кричат рестанты. Конечно, ихнее дело привычное, как присмотрелись, значит, они ко всякому народу и всех ходоков говорками зовут. Цельную зиму я высидел, а как подошла весна, как ударила оттепель, — ну, не вытерпел… Всего-то оставалось с месяц досидеть. Тошно стало… чуть рук на себя не наложил…
— Досидел бы лучше, Матвей.
— А ежели тошно мне?..
Матвей поселился опять в своей курье, тщательно избегая всякой встречи с односельчанами. Два раза ночью он на боту переплывал озеро, обходил свою избушку, но войти в нее не смел: Авдотья испугается и перебудит ребят. Одна собака Жучка узнала хозяина и подползла к нему, из покорности, на брюхе. Раньше Матвей совсем не замечал эту собачонку, которую щенком притащили откуда-то ребятишки, а теперь он обласкал ее со слезами на глазах, как родного человека. Во второй раз собака уже дожидалась его на берегу и бросилась под ноги с радостным визгом. У него захватило дух от прилива нежных чувств, но и на этот раз он не решился войти в избу. Увидал он жену только в следующий раз, когда она выглянула в окошко, чтобы посмотреть, кто это бродит около избы.
— Зачем ты ушел без спросу? — повторяла Авдотья в сотый раз и ломала в отчаянии руки. — Засудят тебя… ох, горемычная моя головушка, пропали мы все!
— А ты молчи и никому виду не подавай… Лошадка-то в поле, видно?..
— В ночное угнали… Телочку без тебя принесла Пестрянка… ярочку одну волк зарезал… у Марфушки огневица зимой прикинулась… Матвеюшка, родимый, поди ты по начальству и объявись — может, лучше будет.