Внутри стен гордые когда-то изранцы бежали в ужасе перед эзранской машиной, зная, что и солдаты бегут следом. Город был подготовлен к такому повороту событий, хотя никто и не верил, что подобное и вправду может случиться. Жители попрятались под опустевшим городом, как тараканы забились в подвалы, бункеры, тайные убежища, и их страх лип к ним как застарелый пот.
Как гангрена сквозь кусаную рану, разрушительная боевая машина проскользнула вглубь изранских улиц, чтобы собрать человеческую жатву.
В эзранском войске на восточном холме поднималось волнение: что, сегодня не будет битвы? Джед Ланье выкрикнул приказ, повторенный его генералами и командирами отделений:
— Когда город будет очищен от последнего изранца, мы входим внутрь. Берите все, что можете. Сожгите остальное. После этого мы немедленно возвращаемся в Эзру.
Многие солдаты не могли понять приказ. Кто очистит улицы? Кто станет заниматься пленниками? Что заставляет их покидать город так скоро? Где та битва, победы в которой ждали поколениями?
Тар Миннок наблюдал, как ответ на все их вопросы катится по улицам Изры. Где бы ни появлялась машина, изранцы выходили из своих укрытий и следовали за ней, как покорные овцы. Адский фургон сделал по городу полный круг, собрав всех — мужчин, женщин, детей и животных — до последнего. Все живое следовало за машиной, катившей теперь из города дальше, в пустыню. Многие несли заступы и лопаты. Процессия следовала на запад от города, скрываясь с глаз вражеской армии, но не Тар Миннока. Под безжалостным полуденным солнцем люди начали копать. Те, у кого не было инструментов, копали руками, срывая ногти, сдирая кожу о каменистую почву пустыни. Даже собаки и кошки. Все, что могло двигаться — копало под управлением разрушительной боевой машины.
В городе эзранская армия беспрепятственно предавалась грабежу. Джед Ланье огляделся. Он был рад, что война окончена и Эзра вышла из нее победителем, но не чувствовал никакого удовлетворения. Они не заслужили этой победы, даже не обагрили руки кровью. Сказать, что все оказалось слишком просто, и то было бы глупым преувеличением. Работу сделали за них. По возвращении он уйдет в отставку. Он всегда знал, что это будет величайшим разочарованием в его жизни, но из-за такой победы над Изрой все становилось еще хуже. Его провозгласят героем. В хрониках останется запись, что он взял город и положил конец войне, но в этом для него не будет ни почета, ни гордости. Когда грабеж был закончен, он развернул свои обремененные добычей войска и повел их обратно к Эзре.
Солнце уже клонилось к закату, и они не успели уйти далеко, прежде чем пришло время становиться лагерем, но никто не хотел оставаться в городе на ночь. Люди тайком рассказывали о том, что видели в тот день и строили догадки о судьбе жителей Изры. Они устроили празднество и попойку, но та не сопровождалась привычной эйфорией победителей. Иногда ветер доносил издалека стоны побежденных. Звук был столь слабым, что его можно было списать на игру воображения, а солдаты оказались достаточно пьяны, чтобы и вовсе игнорировать его, но как только они заснули, вина и ужас проникли в их рассудок, и многим снилось, как машина пожирает проигравших.
Утром армия свернула лагерь и продолжила путь домой. Тар Миннок остался на месте, прислушиваясь к звукам, что доносились со стороны пленников и машины. Они работали всю ночь, и он едва не сходил с ума от того, что мог лишь безвольно слушать, не в силах им помочь. Если он выживет, его долгом будет предупредить всех об опасности этой машины. А может быть, он просто сбежит на юг, прочь от Эзры и Изры, и никогда больше не станет говорить о них.
Большую часть следующего дня все плененные живые существа провели за рытьем. К ночи за западной окраиной города образовалась громадная воронка. Изранцы были измучены, но все еще живы, когда солнце опускалось над ними. Толпа — сколько их, пятьсот тысяч? — стояла в трансе, обратившись лицом к передней части машины, шипящему прожорливому жерлу. Часть стенки опустилась как трап, и толпа начала входить. Команда машины работала с бешеной скоростью, кромсая, потроша и обескровливая каждое входящее существо. Машина делала остальное. Урча голодным механизмом, она обгладывала тела, выплевывая через люк в стенке сухие, обсосанные кости. Целые скелеты разлетались на милю вокруг, часто рассыпаясь при ударе о жесткую землю. Шум машины превратился в воющий вопль, получая все больше энергии из соленого алого топлива. Изранцы видели, что происходит с их товарищами, возлюбленными и семьями, и рыдали, стоя в ожидании своей очереди. У них было не более шансов на спасение, чем у связанного жертвенного козла на алтаре. Машина притягивала сознание как магнит, вцеплялась в него подобно зыбучему песку. Тар Миннок тоже чувствовал притяжение, но находился достаточно далеко, чтобы его не затянуло. Возможно, машина даже не подозревала о том, что он следил за ней.
С задней стороны машины кровь Изры струилась в яму. Всю ночь, мощным потоком. Далеко окрест по пустыне были раскиданы кости, на которых ни один стервятник не нашел бы чем поживиться. А падальщики, подбиравшиеся слишком близко, тоже притягивались машиной и шли в дело.
К утру образовалось озеро крови, начинавшей понемногу сворачиваться под утренними лучами. Солнце светило все так же неистово. Без пощады. И машина получила наконец свое алое море. То, о котором мечтала целую вечность. Она скатилась по уклону, потревожив заросшую пленкой поверхность; маниакальное завывание двигателя становилось все выше и выше. Ее борта вновь заскрипели, когда их коснулась не простая морская вода, но солоноватая человеческая плазма. Кровавое озеро сомкнулось над ними, скрыв машину из виду.
Тар Миннок наблюдал, чувствуя одновременно тошноту и облегчение. Его поразило, как тихо стало в пустыне. Машины больше не было слышно, все молчало. С великой осторожностью он стал спускаться с вершины холма, но любое его движение казалось слишком громким в пустынном безмолвии. Он молился, чтобы машина не услышала, не пришла за ним. Вскоре он уже бежал, сбросив шлем и эзранскую форму.
Много позже, в таверне портового городка О'Карна далеко на юге, Тар Миннок услышал историю от торговца, который слышал ее от другого эзранского солдата. Торговец рассказывал не слишком складно, но Тар Миннок увидел все в своем воображении. Гораздо яснее, чем мог себе представить рассказчик. После бегства он много думал о том, чему стал свидетелем, и в том, что произошло, понимал более, чем кто-либо из оставшихся в живых. Закрыв глаза, он узрел случившееся в мельчайших подробностях, но не почувствовал утраты.
Над пустыней, где многие месяцы царила тишина, раздается грохот. Скрип и лязг движущегося дерева и металла. Неистовый вопль двигателя. Жужжание и скрежет механизмов, неуязвимых для смерти. Завывания и всхлипы созданий, знающих только мрак. Отзвуки треска костей, размалываемых под гигантскими колесами. Разрушительная боевая машина движется.
По дну пыльной чаши, ямы, в которой не осталось ни капли влаги, под стенами мертвого города, покинутого давным-давно, она ползет к побережью, в поисках жидкости, что служит ей топливом и дает прохладу. С черных крюков на бортах свешиваются скелеты всех типов и размеров, гремя в такт ее движению. Машина пробирается по неровной почве пустыни. По раскалывающимся черепам и хрустящим бедренным костям.
Вскоре — слишком, слишком вскоре — она видит город на берегу океана. И так же скоро город видит ее. Первым делом, конечно же, он преподносит ей новые невинные жертвы, которые она не отвергает, но продолжает катить к городу, оставив за собой пустые клетки. Ей навстречу выходят солдаты с пушками — специальными орудиями, созданными на такой случай. Никаких результатов. В конце концов появляется вереница инженеров и королевских посланцев, чтобы прочитать слова, которые пошлют машину в водяной ад, из которого она была призвана. Все замирает. Ни единого движения. Люди возвращаются в город. Ворота захлопываются за ними.
Слова призвали ее. И она пришла охотно, как свойственно гневу. Слова пошлют ее назад. И она уходит — неохотно, как всякий гнев. Машина катит к докам, неся на своих бортах кости матерей и детей, храбрецов и трусов, змей и птиц. Обратно в бескровную глубину, к давящей бездонной темно-синей пустоте. Обратно в ад. На пристани, над незамутненными водами Эзры, она замирает, почти наслаждаясь жгучей сухостью солнца, давшего жизнь человеку и всем живым существам, населяющим мир воздуха. Как ей будет недоставать этих драгоценных флюидов, когда вновь придется довольствоваться безвкусностью океана.
Машина ревет. Все выше и выше. Она вопит, молит, приказывает. И плоть отвечает. Плоть, несущая гнев, подчиняется. Ворота распахиваются, и из них высыпают горожане и все живое, что есть в стенах Эзры. Зов, которому невозможно сопротивляться, толкает их в док, к разрушительной боевой машине. Живая волна течет к морю. Скрипят шестерни, и машина снова приходит в движение. Вниз по уклону, ведя за собой эзранцев. Вниз, в холод темнеющих вод. Вниз, в глубину, где таится гнев.
Перевод Александры Мироновой
Кларк Эштон Смит «Явление смерти»
Томерон, с двумя дряхлыми глухонемыми слугами, обитал в полуразрушенном фамильном особняке в окрестностях города Птолемидес, он двигался медленной, задумчивой походкой человека, что обитает средь воспоминаний и грез, и часто заводил речь о людях, событиях и идеях, давно преданных забвению, а однажды попросил сопроводить его в фамильную усыпальницу…
Впервые на русском!
DARKER. № 1 май 2011
CLARK ASHTON SMITH, «THE EPIPHANY OF DEATH», 1934
Я затрудняюсь в точности передать природу чувства, которое Томерон всегда вызывал во мне. Убежден, однако, что чувство это ни в коей мере не было тем, что обычно именуется дружбой. Это была диковинная смесь эстетических и интеллектуальных элементов, неотделимых в моих мыслях от очарования, с детских лет притягивавшего меня ко всем вещам, которые отдалены от нас в пространстве и времени или же окутаны туманом древности. Так или иначе, Томерон, казалось, никогда не принадлежал настоящему, но его легко было представить выходцем из прошедших эпох. В его чертах не чувствовалось ничего от нашего времени, даже костюм его походил на те одеяния, которые носили несколько столетий назад. Когда он склонялся, сосредоточенно изучая древние тома и не менее древние карты, лицо его приобретало чрезвычайную, мертвенную бледность. Он всегда двигался медленной, задумчивой походкой человека, что обитает средь ускользающих воспоминаний и грез, и часто заводил речь о людях, событиях и идеях, давно преданных забвению. Обыкновенно он пребывал в явной отрешенности от настоящего, и я чувствовал, что для него огромный город Птолемидес, в котором мы жили, со всем его многообразным шумом и гамом, был немногим более чем лабиринт пестрых иллюзий. Было что-то двусмысленное в отношении других к Томерону; и несмотря на то, что его принимали без всяких вопросов как дворянина из ныне угасшего рода, к которому он себя возводил, ничего не было известно об обстоятельствах его рождения и предках. С двумя дряхлыми глухонемыми слугами, которые также носили одеяния былых веков, он обитал в полуразрушенном фамильном особняке, где, по слухам, никто из семьи не селился на протяжении многих поколений. Там он проводил тайные и малопонятные исследования, так соответствующие строю его мысли; и там, время от времени, я навещал его.
Не могу вспомнить точную дату и обстоятельства моего знакомства с Томероном. Хотя я происхожу из крепкой породы, славящейся здравым смыслом, но и мои способности подорвал ужас происшествия, которым закончилось это знакомство. Моя память уже не та, что прежде, в ней объявились пробелы, за которые читатели должны меня простить. Удивительно, что моя способность вспоминать вообще уцелела под отвратительным бременем, которое ей пришлось вынести; ибо я обречен всегда и повсюду носить в ней, не только в переносном смысле, омерзительные призраки того, что давно умерло и обратилось в тлен.
Однако исследования, которым посвятил себя Томерон, я могу вспомнить с легкостью — считавшиеся утраченными демонические фолианты из Гипербореи, Му и Атлантиды, которыми полки его библиотеки были забиты до потолка, и причудливые карты стран, отсутствовавших на поверхности Земли, которые он вечно изучал при свечах. Я не стану говорить об этих исследованиях, поскольку они могут показаться слишком фантастичными и слишком жуткими, чтобы быть правдой, и то, на что я вынужден полагаться, достаточно невероятно само по себе; однако, я стану говорить об отдельных странных идеях, занимавших Томерона, о которых он так часто рассказывал мне своим глубоким, гортанным и монотонным голосом, отдававшим ритмом и интонациями беззвучных пещер. Он утверждал, что жизнь и смерть не являются неизменными состояниями бытия, как принято утверждать, что эти две области часто взаимодействуют способами, не сразу уловимыми, и имеют свои сумеречные зоны; что мертвые не всегда были мертвыми, как и живые не всегда были живыми, вопреки привычным представлениям. Но манера, с которой он говорил об этих идеях, была чрезвычайно неопределенной и размытой, и я никогда не мог заставить его прояснить свои мысли или предоставить какое-нибудь конкретное подтверждение, способное сделать эти рассуждения более понятными для моего разума, непривычного к паутинам абстракции. За его словами колебался (по крайней мере, так казалось) легион темных, бесформенных образов, которые я никогда не мог представить себе, не мог до самой развязки — до нашего спуска в катакомбы Птолемидеса.
Я уже сказал, что мое чувство к Томерону нельзя было назвать дружбой. Но с самого начала я хорошо знал, что Томерон питает странную привязанность ко мне, природу которой я не мог постичь и на которую вряд ли мог ответить. Хотя он всегда меня зачаровывал, бывали случаи, когда к моему интересу примыкало чувство отвращения. Порой его бледность казалась мне слишком мертвенной, слишком наводящей на размышления о грибах, растущих в темноте, или о костях прокаженного при лунном свете, и наклон его плеч порождал в моем уме мысль о лежащих на них бременем столетиях — сроке, непосильном для человека. Он всегда пробуждал во мне некоторый трепет, к которому порой примешивался неясный страх.
Я не могу сказать, как долго длилось наше знакомство, но точно помню, что в последние недели он все чаще говорил о причудливых вещах, упомянутых мною выше. Чутье всегда подсказывало мне, что его нечто беспокоит, поскольку он часто смотрел на меня с жалобным мерцанием в своих ввалившихся глазах и порою, упирая на наши близкие отношения, заговаривал со мной.
И однажды ночью он сказал:
— Теолус, пришла пора тебе узнать правду о том, кто я есть на самом деле, поскольку я не то, чем мне разрешили казаться. Для всего есть свой срок, и все подвластно неизменным законам. Я предпочел бы, чтобы сложилось по-другому, но ни мне, ни кому-либо из людей, живых или мертвых, не дано по своей воле продлить срок какого бы то ни было состояния или условия существования, либо изменить законы, которые устанавливают такие условия.
Возможно, было к лучшему, что я не понимал его и оказался неспособен придать надлежащего значения его словам или той тщательности в выборе слов, с которой он обращался ко мне. Еще несколько дней меня оберегали от тех знаний, которые я теперь несу.
Некоторое время спустя, вечером, Томерон сказал:
— Теперь я вынужден просить об одолжении, которое, надеюсь, мне будет оказано, принимая во внимание нашу долгую дружбу. Услуга состоит в том, что ты сопроводишь меня ныне ночью к захоронениям моих предков, покоящихся в катакомбах Птолемидеса.
Весьма удивленный просьбой, далеко не обрадованный, я все же не сумел отказать ему. Я не мог вообразить цель такого посещения, но, повинуясь привычке, воздержался расспрашивать Томерона и просто заметил, что буду сопровождать его к склепам, если таково его желание.
— Благодарю тебя, Теолус, за это доказательство дружбы, — искренне отвечал он. — Поверь, я не испытываю желания просить о подобном, но явило себя странное недоразумение, которое не должно более продолжаться. Сегодня ночью ты узнаешь правду.
С факелами в руках мы оставили особняк Томерона и отправились в путь к древним катакомбам Птолемидеса, которые раскинулись за пределами городских стен и давно уже не использовались ввиду наличия хорошего нового кладбища в самом сердце города. Луна скрылась за краем пустыни, граничащей с катакомбами, и мы зажгли факелы прежде, чем добрались до подземных проходов, поскольку света Марса и Юпитера в пасмурном и хмуром небе было недостаточно, чтобы осветить рискованный путь, коим мы следовали среди насыпей, упавших обелисков и потревоженных могил. По прошествии времени мы обнаружили заросший сорняком темный проход в усыпальницу, и здесь Томерон пошел вперед со стремительностью и уверенностью, свидетельствовавшей о давнем знакомстве с этим местом.
Войдя, мы очутились в полуразрушенном коридоре, где кости ветхих скелетов были рассеяны среди щебня, упавшего со стен и сводов. Удушающее зловоние затхлого воздуха и древнего тлена заставило меня на мгновение остановиться, но Томерон, казалось, не замечал его и продолжал идти, высоко подняв факел и ведя меня следом. Мы прошли мимо множества склепов, где заплесневевшие кости были сложены вдоль стен в съеденных ярью-медянкой саркофагах или разбросаны там, где воры-осквернители оставили их когда-то. Воздух становился все более и более сырым, холодным и миазматическим, и зловонные тени корчились перед нашими факелами в каждой нише и углу. По мере того как мы продвигались вперед, стены становились все более дряхлыми, а кости, которые мы видели повсюду, все зеленее.
Через некоторое время, пробираясь по низкой пещере, мы обогнули внезапно возникший поворот и наконец-то вышли к склепам, принадлежавшим, очевидно, благородной семье, поскольку были они весьма просторны, и каждый содержал лишь один саркофаг.