– Это не мой грех, а грех советской власти, – не соглашался он. – Мы с ней не могли жить в паре. Понимаешь?
– Я тоже не мог. Я видел коллективизацию в Мордовии. Видел сосланных, умирающих от холода калмыков, ингушей, чеченцев. Какое наказание может искупить это? Вся советская власть должна валяться в ногах у людей и выть от мук совести. Но она тихо и безнаказанно слиняла. Винить власть – это все равно что винить погоду. Кому ты предъявишь счет? Богатому идиоту?
– Никуда она не слиняла. Перевернулась наизнанку. И ей надо дать понять, что осталась память.
– Не поймут. Скажут – не они. У них сын за отца не отвечает.
– Не они? А Чечня? А бездомные дети? Сколько их? Кто считал?
– А ты считал тех, кто при этом чувствует себя счастливым?
– Предлагаешь приноровиться?
– Я не хочу, чтобы ты пропал. Ты мне родной, а власть я имел в виду. Я не хочу, чтобы ты шел к ней с топором. Я не за власть, я за тебя... Да, Луганские и иже с ними прихватили эту землю, да, они командуют парадом. Так не ходи на парад, отойди в сторону...
– Няня Маруся так кричала в огне и одновременно выталкивала Олечку.
– Ты рассказывал. Ты отрезал голову... Хватит! Там родились дети. А вдруг они замечательные? А вдруг они Пушкины?
– Разве бывает такое «вдруг»? Разве такое чрево не рождает гадов?
...Он внимательно смотрел на детей – старшую и младшенькую. Старшая была красавица и била ногой собак. Они ненавидели ее, она проходила мимо – и они тихо рычали. Дети – Пушкины?..
Младшенькая была светлая, как солнышко. Она шла к нему на руки, и тогда кричала уже мать:
– Не смейте трогать ребенка! Он не про вашу честь.
Больше, чем коммунисты и советская власть, никто не кричал о справедливости и равенстве. А лизоблюды-попы подпевали им. И во всем этом была самая большая мерзость. Теперь пришли эти. «Мы в своем праве», – сказали они.
Он тоже в своем праве и поступит так, как считает справедливым. И он ждал своего часа.
Наконец Мирон получил телеграмму. «Будем Астрахани двадцатого плюс минус два дня».
– Почту не носят уже два года. Я думала, ты давно умер.
– Он как цунами. Без объявления и предупреждения, – сказал инвалид.
– Вещи у вас собраны?
– У нас нет вещей, – ответила Оля. – Все проели. Посмотри, даже лебеды нет. Вот ребенка, крест святой, покормить нечем.
– Там у нее в сумочке есть печенье и вода. Собирайтесь тогда с духом.
– Я не уверена, что и он у нас есть.
– Как ты меня возьмешь? – засмеялся инвалид. – Под мышки и вверх?
– Не твои дела, – сказал он. – Я скоро вернусь.
– Куда ты? – закричала сестра. – Нам не сохранить ребенка.
– Я буду через час.
Он вернулся через два часа на большой легковой машине. Собственно, это было самое трудное – найти на пятачке, где расположилась «администрация по ликвидации деревни», подходящую для инвалида машину, чтобы в нее можно было войти и выйти. Культя правой ноги не сгибалась и торчала в одном положении.
Машина принадлежала бригадиру экскаваторщиков. Сегодня все должны были закончить, но оказалось, не готова школа, куда должны были переселить тех, кто еще оставался. Дело откладывалось на сутки, и бригадир весь исходил злостью. Но тут ему предложили пятьсот долларов за извоз. Это были для него хорошие деньги, больше десяти тысяч рублей, ближе даже к пятнадцати. Он согласился не то что сразу, а раньше, чем ему сказали, куда ехать. От бригадира он узнал, что деревню сносят под коттеджи для богатых ростовчан. «Здесь будет город-сад», – сказал бригадир.
– А куда людей?
– Какие это люди? Умные давно убежали, остались дураки и старики. Запихнут куда-нибудь, чтоб скорей померли. Таких, как ты, чтоб забирали, я ни разу не видел. Ты случайно не с прибабахом?
– Она мне сестра.
Бригадир засмеялся:
– Ну и что? Тут столько отцов и матерей плакало, столько телеграмм отбивалось. С концами...
Опустим рассказ о посадке в машину и о самой поездке. Были проблемы с туалетом. Инвалид стеснялся писать в грелку, но куда же денешься. В нужном месте они были уже вечером. Поезд в Астрахань уходил ночью. Там же, на вокзале, он дал телеграмму Мирону.
В Астрахани их встречали люди Мирона на правильной машине.
Мирон смотрел на женщину, которую когда-то себе намечтал и ждал. Но тогда его обманули. Сейчас старая, измученная тетка смотрела дом, в котором ей предстояло жить, и неожиданно для всех она тихо встала на колени.
Мирон поднял ее, два старых тела прижались друг к другу. Инвалид уже сидел в новехонькой, со всякими прибамбасами, коляске, а девочка спрашивала, скоро ли приедет мама.
– Скоро, скоро, – врал он ей, и неправильные слезы лились и лились. Что он ей скажет завтра? Послезавтра? Все его деяние по восстановлению хоть какой-то справедливости меркло перед этим простым детским вопросом о маме.
– Ладно, – сказал Мирон, хлопая его по плечу. – Что сделано, того не вернешь. Надо, чтоб ребенок никогда не узнал твоей правды. Чтобы она потом не придумала против твоей свою. Все! Приехали! И будем жить.
На другой день он предстал перед людьми бритый и чистый. И Ольга сказала:
– Такой ты моложе меня смотришься.
– А то... – ответил он и продолжил: – У меня для тебя есть новость. Между прочим, уже старая. Может, даже устарелая, надо проверить в Интернете.
И он рассказал, что в Москве собирается клан Луганских, что их оказалось больше двадцати человек и они собираются писать историю их фамилии. Из Луганских вышел даже немецкий писатель, некто Макс Визен, он и берется за это дело. И у них будет большой сбор.
– Пойдем посмотрим в Интернете когда.
Оказалось, через два месяца. Бал в Гостином Дворе. Желательно всем Луганским принести с собой какие-никакие документы и реликвии, фотографии, хороши были бы истории в письменном виде типа автобиографий.
– Я поеду, – сказал он.
– На этот раз нет, – ответил Мирон. – Ты неадекватен.
– Я в порядке. Я повинюсь.
– Тоже глупо. Можешь вызвать чью-то запрятанную ненависть.
– Я излечился.
Он не стал говорить о том, что слова девочки о матери повергли его в прах и он больше не мститель.
– Я еще посмотрю на тебя, – сказал Мирон. – Ты вздорный старик, с тебя станется...
– Нет. Просто мне есть что предложить. У меня есть реликвия.
– А! – сказал Мирон. – Старинная фотография?
– Я передам ее потом девочке.
– Кстати, я так и не уточнил. Ее на самом деле зовут Оля? Или у тебя путаница в голове?
– Ты будешь смеяться. Оля. Ольга.
– О! Варяжское имя Хельга. В этом что-то есть. С этого имени начиналась Россия. Туда ей и вернуться, чтобы стать собой.
– Мудрено, – ответил он.
– А может, мне этого просто хочется. Ты не возражаешь, если я поухаживаю за твоей сестрой?
– Да вроде уже стыдно.
– А я поухаживаю... Нет ничего крепче любви стариков. Это я сейчас и придумал, и уверовал в это.
– Бог вам в помощь. Насмешил ты меня...
Он вспомнил девушку, которую когда-то нес на руках. Было чистое небо и очень холодное солнце. Оно просто сочилось льдом и мраком.
Откуда солнце знало?..
Шоу, или танго смерти
– Не верю я в эту затею, – сказал вдруг Мирон. – Я видел много дружб. По школе, по пьяни, по соседству, по идее, тут еще много чего можно прибавить. Видел дружбу и на крови. Когда с поля полумертвого вынес... Самые непредсказуемые соединения – между родней. В семейных отношениях или любовь, или уж ненависть, а дружба – девушка из других молекул. Ей ДНК не нужна, она на эфирных маслах. А в вашем случае столько крови. И на тебе! Является нечто откуда-то и говорит: «А теперь давайте дружить». Это страны, убивающие друг друга, могут задружить. В войне нет личного, вся вина – на державе, а в классовой борьбе есть. И в религиозной есть, потому что Бог – он личный. Но держать тебя я не буду. Мы тебя оденем как следует, ты не фраер какой-нибудь, но не лезь в середину, не раскрывай душу, даже если увидишь похожий на твой глаз.
Никифору Луганскому, он же Никифор Крюков, купили дубленку, хороший треух, ну там костюм, ботиночки и прочий марафет – все как положено. Дали на всякий случай пистолет – из наших лучших.
– Москва кишит криминалом, это ей еще выйдет не боком – горлом, а тебя мы хотим встретить здоровеньким. За семью не бойся, она у нас приживется. Племяш твой на новой коляске – прямо красавец. А там, глядишь, если еще не поздно, поставим и на протезы. И ребенок оказался ему кстати. Как дочь, а вернее, внучка. Так что не боись, но будь осторожен. Не попадись опять, когда у тебя уже все наладилось. И подальше от любой власти. Среди твоих сродственников в ней много народу. Будь осторожен. Иди в парикмахерскую, я дам команду, чтобы из тебя сделали не замшелого старика, а Бернарда Шоу. Тебя не должна узнать жена Луганского, если будет там.
Таким Бернардом он и приехал в Москву. Уже в поезде пришла очень очевидная мысль. Как он скажет: «Здрасте! Я тоже Луганский». А дальше? Только память о старой, блеклой фотографии бабушки, той, что уехала, бежала из России. В отцовском спаленном доме ее хранили как зеницу ока. Отец говорил: «Она навсегда хранительница нашего очага». Эту, которая с ним, он взял в доме убитого им Луганского. Он тогда сначала впопыхах вбежал в комнату с камином, а в соседней плакала Оля, и на камине увидел... Он остолбенел перед фотографией Бабуси. Он сунул ее за пазуху.
Никто никогда не узнает, что дом от большого пожара, такого, какой был в его детстве, спасли вспомнившиеся слова отца: «Хранительница очага». В этот момент на него посмотрели из глубины времени большие карие глаза Бабуси, и это она сказала: «Остановись». Он от себя такого не ожидал. Он стал затаптывать огонь, набрасывать на пламя ковры. Дыму была тьма, но большой огонь он остановил.
...И приходила мысль: а может, прав Мирон, и те – уже иные? Разве они в ответе за своих дедов и прадедов? Какая прелестная оказалась девочка у его бывшего хозяина-врага! А какая была старшая? «Ты, чмо, уйди с дороги. Я до тебя даже юбкой дотронуться не хочу!» И отец смеялся на веранде: «Ну, поколение! Сметут тебя, дед, и не заметишь. Иди лучше в свою конуру, а то затопчут». Кто это сказал: страна рабов, страна господ? Он уже ничего не помнит. Но твердо знает, он идет не стрелять. Хватит. Он протянет им всем руку с портретом бабушки, прабабушки, прапрабабушки... Пусть все решит она. Он перерезал горло злу, сколько мог. Он устал. Он хочет хотя бы немного пожить с сестрой, племянником и не своей внучкой. Они будут сидеть на террасе, и северный ветер будет горчить Магниткой. И он спросит девочку:
– Кем ты хочешь быть, Олечка?
И она ответит:
– Я буду учительницей и научу детей читать и писать.
– А еще чему? – спросит он ее.
– А еще, чтобы жалели друг друга, помогали друг другу и никогда, никогда не воевали. Убивать – это очень, очень плохо. Хуже всего.
И он поцелует ее в мягкие, душистые волосы, и пусть в этот момент придет смерть, но чтоб он обязательно успел сказать: «Я иду к тебе, мама!»
Бернардом Шоу вышел он из своей неказистой гостиницы, из которой в центр надо ехать мимо Бутырки. Немножко «поблукал» в переулках вокруг ГУМа.
Они вышли из двора, четверо мальчишек. Что мальчишки, он понял по голосам, еще детским, но уже слегка хрипатым от раннего курения и переполненным хамством от прущего без преград взросления. Они встали ему наперерез.
– Глянь! Какая у деда шапка! А у меня к зиме ни хера.
– Так бери!
– Дед, мне говорят: бери.
И с него сдернули шапку.
– А дубло на нем тоже не хилое. Зачем такое покойнику?
И кто-то сильно ударил его по уху. Он упал и перестал слышать. Но когда с него стащили дубленку, пистолет оказался прямо под рукой. Они пинали его ногами, веселясь и радуясь легкости добычи в жизни, смеясь над старостью, валяющейся под ногами. У них такой не будет никогда!
– Ник! Ник! – услышал он голос мамы и увидел ее распахнутые ждущие руки.
Он расстрелял их практически из кармана одного за другим. Перед последним выстрелом в себя, в уже неслышащее ухо, он прошептал: «Мама, я иду к тебе, прими и прости!» И все окончательно потеряло смысл и значение. Старик и четверо дурачков смотрели открытыми глазами в черные, стремительные зимние тучи, на которых уплывали их мечты и надежды.
...Один из них был единственным сыном учительницы и мечтал стать компьютерщиком, как Билл Гейтс. Ему хотелось очень, очень дорого стоить. Мать его буквально выпрыгивала из штанов, моя по вечерам лестницу в подъезде, чтобы никто ее не видел. Но все видели и смеялись над нею, когда по утрам она торопилась в школу, держась за руки с сыном, огромным амбалом с отставленным задом, на кормление которого уходила вся ее учительская зарплата, сама же она кормилась с остатков денег от мытья лестницы.
Другой хотел стать дипломатом и работать непременно в Австралии. Жениться на австралийке – и чтобы уже с концами. Без возвращения. Его мама была буфетчицей в МИДе. Она мечтала скорей его выучить, чтобы сразу умереть. В ней давно кончилась жизнь и остался только тот самый родительский долг, который подымал ее по утрам. Умереть ей хотелось сразу в землю, чтоб без похорон, хлопот и лишних трат. Она только не могла придумать способ, как это сделать, и это тоже держало ее в жизни – план смерти.
Третий не хотел ничего, кроме как аборта у своей девчонки. Она забеременела, чтобы его не взяли в армию, но льгота накрылась медным тазом. Ну и черт с ним, думал он час тому назад, пойду в армию, не буду лохом с ребенком, а сразу стану «дедом». В конце концов, это круче, чем колясочка с младенцем. А беременная девчонка думала, какая у нее будет фата и какой длинный-предлинный лимузин повезет ее по улице. И еще – как он ее любит. По три раза за раз. И это так кайфово! Такое счастье – и ей одной!
Четвертый уже давно прислуживал в органах. Мечтал быть максимум президентом, минимум – палачом. Чтоб «рвать пасти», прижигать зажигалкой мочки ушей, насиловать арестованных женщин в самых что ни на есть невообразимых позах. Вот это жизнь! Его мать была поваром в детской больнице и ненавидела как больных, так и здоровых. Она мечтала, чтобы сын стал начальником ЖЭКа. Она знает: они все живут не с зарплаты, со взяток. Он у нее, конечно, деликатный, но научится. Начальник ЖЭКа, с которым она уже давно сожительствует ради сына, подскажет.
Через полчаса там была куча-мала милиции. Все было на виду, и все было ясно. Ограбление, и в ответ – расстрел. Но интриговал хилый, немощный старик в одежде лучших мастеров мира и с пистолетом, какой не у каждого важняка найдешь.
И странная старинная фотография. Она лежала во внутреннем кармане старика, старательно обернутая и согретая его еще теплым телом. И с разбитым стеклом. «Это может быть след», – серьезно сказал один умный милиционер. «Это бабушкин след», – засмеялся другой, тоже умный. И оба были правы.
Редактор вызвал Татьяну. Лицо у него было сдвинуто. Таким оно у него бывает после разговора с очень высоким лицом. Татьяна острила: «Одно лицо позвонило, другое съехало».
– Совсем уж! – сказал он обидчиво. – У них свои фотокоры, знают, кого и как... Вот тебе билет для написания слов по этому делу. Я имею в виду сбор луганского клана. Ты еще в теме или новая богатая жизнь развернула тебя к другому? Твоему-то дали билет или пронесли мимо?
– С какой стати ему там быть? Он не Луганский, и его от них тошнит. Но я схожу... Посмотрю, как они выглядят.
– Но без подначек. Помни, где работаешь.
– Я помню с кем, – ответила Татьяна. – Собери лицо, можно подумать, тебя лишили сладкого. Что там искать фотокорам? Делать примитив из лиц, подолов, бокалов и штиблет?
– Ладно, иди. Умеешь ты ободрить товарища, объясняя ему, какое он говно.
Было уже морозно, и сразу схватило ступни. Она всегда замерзает с них. На повороте к Гостиному Двору была толпа. Мигали милицейские машины. Тупо застыла «Скорая». «Их не обойдешь», – подумала Татьяна. Пришлось толкаться среди тех, кто всякую чужую беду любит как ворожбу от собственной. «Я тогда шла на бенефис Луганских, и был взрыв, и распахнутые рты. Я снова иду на эту фамилию, обходя «Скорую».
– Что случилось? – спросила она у мужчины, протискиваясь рядом с ним.
– А что у нас есть еще, кроме смерти? Говорят, поубивали мальчишек. Кто-то думает, что был взрыв, их там несколько... Сразу многих убить можно только взрывом. Но нет дыма. Нет гари. Нет огня... Так ведь не бывает?
Это он ей? Объясняет или спрашивает? Она делает вид, что не слышит. Она пробивается дальше, на ту сторону, что приведет ее на бал. Не надо смотреть на оцепленное место. В огне фар милиция, белые халаты. Как он сказал: взрыва без огня не бывает. Ну, ей ли не знать, как тихонько, словно в мультике, поднимался вверх «Мерседес» и падал вниз огненной кучей. Тут не то... Драка? Наезд?
Не ее дело. Стынут ноги и надо торопиться к месту события. И она уже почти бежит по тротуару. У нее, черт возьми, бал или не бал? То, что позади, – взрыв, не взрыв – ее не касается. Она видела смерть в лицо – когда на землю положили девушку в белом платье. Тут чужие, неизвестные, не ее тела.
А в Гостином Дворе объявили белый танец. И зарубежный Луганский был приглашен на вальс дочкой покойного Луганского. Они даже очень славно смотрелись, эдакие Анна и Вронский двадцать первого века. Музыка была дивная, только вот откуда-то, скорее всего из горла тубы, раздавался довольный смех дьявола.
Ему уже и не надо вмешиваться в процесс. Здесь все идет своим чередом. Чем больше убивают, тем разливаннее фуршет, тем ловчее вытангируют ножкой на балах. И бесу только остается хлопать в ладоши. Там-там – там-па-ра – тампа-ра – там-там, там-там – там-па-ра – тампа-ра – там-там... И переброс на колено...
ЭДДА КОТА МУРЗАВЕЦКОГО
Эта история была последней каплей в моем решении объясниться со всеми. В конце концов, лучшей жизни мне не надо, но если Ма будет так кричать и рвать на себе волосы, то я знаю случаи, когда свое здоровье и благополучие люди ставили выше кошачьего, и все могло кончиться чем угодно – помойкой, чужой семьей, а то и уколом смерти.
Нет, мне и в голову не придет заподозрить, что мои дорогие Ма и Па сделают со мной что-то плохое. Но я молодой кот. А они у меня пожилые. Как говорят люди, никто не знает ни своего дня, ни своего часа, ни своего места. Про себя я знаю, где буду. Где окажутся они – я, к сожалению, не знаю. Мне надо порасспросить у своих. Встречался ли, к примеру, Матвей с Толстым? Узнали ли они друг друга? Подозреваю, что нет. Все-таки мы разные. Люди намного тяжелее нас. Мне кажется, в этом вся штука. Но я только раздумываю об этом. Для окончательности мысли надо бы встретиться со стариками. Я просто чешусь от предвкушения этого разговора.