Эдда кота Мурзавецкого (сборник) - Галина Щербакова 7 стр.


– Его уже нет. Что будет с вами?

– Справедливый суд. Кучка присяжных. Если до этого дойдет. Но скорее нет. Я как бы повешусь в камере от угрызений... Или вскрою себе вены бритвой. Не делайте такие страшные глаза. Не сам. Я и на такое не способен.

– Что передать вашей дочери?

– Ей мама все объяснит. Она для нее высочайший авторитет. «Он, – скажет она, – пошел на это ради тебя».

– Надо искать преступника. У вас хороший адвокат?

– Был хороший, да наверняка перекуплен. Оставьте все как есть. Как есть – очень плохо. Погибла ни в чем не повинная девочка. Погиб дурак Федор. Дело будет контролировать его брат. И храни вас бог возникнуть перед ним. Вы не проживете и секунды. Я боюсь за дочь. Не будут ли грозить ей?.. Но это уже Троянская война, а у Федора есть еще одна дочь. И моя супруга тоже не из паствы преподобного Серафима Саровского. Не влезайте. Это топь. И очень может быть, что она страшнее, чем кажется на первый взгляд.

– Меня зовут Татьяна Черникова. Безработная журналистка. Извините, но я попробую рыть землю носом.

– Бедный нос, – сказал он ей вслед.

Ее спокойно выпустили. Знаменитый журнал был популярен и здесь. Портреты «звезд» и «секс-символов» вырезались из него ножничками и висели там, где раньше были Ленин и Сталин. Место Дзержинского теперь занимала Жанна Фриске.


Он все-таки боялся, что она устанет и не дойдет до нужного места.

– Хочешь на ручки? – спросил он.

– Ты же старенький, а я уже немножко сильная, – ответила девочка.

Он боялся сбиться с пути. Он заплакал, когда увидел огоньки фар. Машина просигналила два раза.

– Климовск, – сказал дед шоферу.

– Мокша, – ответил парень и открыл дверцу. – А о ребенке разве договаривались?

– Не спрашивай лишнего.

Их заставили переодеться, а вещи, в которых они были, бросили в какое-то болотце, казавшееся недвижным, но мешок с одеждой оно втянуло в себя быстро и даже с аппетитом чавкнуло.

В машине девочку стало укачивать. Ей сказали, что они едут к маме, она ее ждет. Ее покормили вкусными пирожками с яблоками, попоили горячим чаем из термоса, и она уснула, положив голову на колени деда.

Тот самый главный пожар

Константин Луганский был из той ветви семьи, что, сломавшись накануне революции, оказалась за рубежом. Он был из третьего поколения русских вне России. И первым, кто вернулся. Он приехал, учился в Московском университете, защитил диссертацию, женился и остался. Слава богу, были уже вегетарианские времена. Жена его была тоже из бывших – из рода грузинских князей. В невестки они получили красавицу татарку. В доме всегда было певучее разноязычие. И это многоголосие Константин любил больше всего. Он за все время, что жил в Турции и Болгарии, во Франции и Германии, нигде не ощутил такой прелести разноязыкой речи, где главный язык не доминировал, не давил, не чванился, а был тем не менее отцом семьи. В голодные девяностые они взяли из детдома троих детей – казашку, украинку и белоруску. Он искал еврейку или армянку. Но, странное дело, брошенных еврейских или армянских детей не нашлось. Тут возникали боль и стыд за русских, за брошенных в таком неимоверном количестве больных и необученных.

Тогда и родилась мысль собрать остатки, если они есть, старой луганской семьи, разделившейся когда-то на два цвета – белый и красный. Он ничего не знал про родню. Будучи ученым-химиком, много ездил по разным городам, по заводам. Тихонько, исподволь познавал законы жизни этой трижды перекроенной родины, находились и однофамильцы. Как правило, они уже были чужие. Но случилось...


На форуме предпринимателей в Екатеринбурге, причесываясь у большого зеркала, он увидел другого себя. Всего в шаге от него, точно таким же, его движением поправляя волосы, стоял мужчина его лет. И они смотрели глаза в глаза в зеркале. Нелепая ситуация развернула их друг к другу, и Константин первым протянул руку и сказал:

– Луганский, Константин.

– Луганский, Николай, – ответил двойник. Они рассмеялись и ушли в сторону. Николай был мэром крупного сибирского города, его дети учились в Англии, вот только беда у него случилась с племянником. Взорвали в машине с женой и дочерью.

– О господи! – воскликнул Константин. – Когда же кончится это дикарство?

– Вот тебе адрес в Москве. Через две недели – сорок дней. Обязательно будь! Ты небось из бежавших Луганских? Мы теперь все общаемся. Мир сузился и сомкнулся. Бери с собой супругу.

Третий звонок загнал их в зал, и там они потерялись.

Вечером в гостинице Константин достал синеватую фотокопию фамильного древа. Он втянул в свой интерес младшего сына, историка. Они любили баловаться рисованием фамильных древ.

Их древо было раскидистым, похожим на осеннюю сливу накануне окончательного освобождения ее от черных влажноватых плодов. В как бы плоды они вписывали вспомненные или узнанные имена. Самой весомой была их собственная ветвь, хорошо сохраненная в эмигрантской памяти. Слева и справа от нее были редкие, будто осыпанные холодом ветки. Русская революционная ветвь была самой родственной, но и самой страшной по числу умерших.

Само древо начиналось с Бабуси, легендарной прапрабабушки. Смолянка, красавица, она родила дочь и двоих сыновей и овдовела в сорок лет. Говорят, сватать вдову приезжали и с югов России, и с запада Украины. В ней замечательно текли и кровь шляхтичей, и кровь запорожцев, и молочные реки донской казачки. Бася – для сверстников, Мамуся – для детей, Бабуся – для внуков и правнуков была тем краеугольным камнем семьи, который был и защитой, и опорой, и уверенностью в будущем. Ее портрет с венцом косы на голове увозили на груди в эмиграцию, держали близко к киоту оставшиеся. К ней с просьбами поддержать обращались в ночи атеисты и припадали ниц верующие. О ее уме рассказывали удивительные истории, ее шуткам смеялись правнуки.

Старший ее сын жил долго и умер, глядя на стылую рябь Женевского озера. Младший погиб рано. Женился, родил сына и свалился с лошади. Не пьяный, не неумелый, а свалился ровнехонько под копыто. Говорят, его окликнула в окно молодая жена, за ней так и осталась виноватость. Она не выдержала молчаливого укора и покинула семью покойного, выйдя замуж за подающего надежды писателя. Как-то даже не обсуждалось, что ее сын должен остаться с бабушкой. На древе – через ступеньку от нее – внук Петр, от дочери, и внук Василий, от неудачного наездника-сына, на фотографиях – ясноглазые, насмешливые, в форменных студенческих сюртуках столетней давности. Это их прадеды, двоюродные братья.

Они росли вместе. Бабуся следила за их здоровьем, наблюдала, как мальчишки тягались между собой в писании, у кого струя хлеще и дальше. Как-то инстинктивно, без раздумий почему, она болела за того, у кого не было отца, за Васеньку. А у него как раз не получалось победить брата, хоть тресни. Струя у Петеньки была тугой, хлесткой, она сбивала траву намного дальше, чем Васенькина. Бабуся звала докторов, беспокоясь, не признак ли это чего-нибудь нехорошего. Но мальчишки были здоровы, и никто не знал, что Васенька был уязвлен превосходством брата в сбивании травы.

Было решено, что Петя пойдет по технической части – машины, шахты, а Васенька – по сельской: он ведь грибник, рыболов, охотник. Так и сделали. Петя, как умел, развивал промышленность, а Вася крестьянничал. Это было Бабусино слово – крестьянничать. Она, говорят, его вкусно выговаривала, упирая на «ян-ни», будто в этих слогах был весь смысл. А может, он и был, кто знает? Инь и ян.

Так вот, два брата влюбились в одну девушку. Выбор был за ней. Успешный молодой промышленник и хорошо стоящий на земле хозяин. Девушка, пути Господа неисповедимы, выбрала первого. Бабуся на этом сорвалась. Она болела за слабую струю. И, слава богу, умерла за год до больших безобразий пятого года.

На юге России еще и не пахло никаким Лениным и прочими революционерами. Ходили какие-то чахоточные студенты с сумасшедшими глазами, что-то вещали за справедливость, ногти у них были грязные, а мочились они под заборами. Не смахивая последнюю каплю.

Это позже пришли ребята крепкие и горластые. Они уже умели щелкать налыгачем так, что дребезжали окна, а у слушающих пацанов сладким холодом падало в животе. Но это было потом, когда загорелось повсюду – и недуром.

А еще раньше, еще при Бабусе, девушка Настя легко ступила в бахмутскую церковь под ручку с Петенькой. Кто там заметил парня с синим от горя лицом, что толокся вроде как бы совсем рядом, а на самом деле даже и не существовал. Мысленно Василий Луганский взрывал церковь, а вместе с нею все чертовы копи, даже новый, с иголочки трактир и задубелую во времени церковно-приходскую школу. Уничтожив все дотла, он успевал – умственная жизнь быстрая, ее не догнать – схватить на руки невесту и, перекинув ее через седло, мотануть так далеко, что оставшимся в живых в голову не брякнет их найти. И где-то там, на мягкой траве, он долго будет разглядывать ее голый живот и стройные ноги, чтобы потом раз и навсегда сделать все это своим.

Так было в голове. А в жизни парень мокрел у храма Божьего под звуки пения, разрешающего любовь в любую минуту желания. И не было взрыва, и не треснул пополам трактир, и Настя не легла поперек седла.

А вокруг уже занималось зарево двадцатого века, но кто же думал всерьез о том, чего не может быть никогда, на взгляд людей обеспеченных и умных. Соляные копи жили и умножали Петенькину силу. И Василий был неплох в деле, очень успешно крестьянничал, как сказала бы покойная Бабуся.

Соль, конечно, солью, но соль земли – это хлеб, и Петру не хотелось отрываться от земли. Летом городские Луганские приезжали в родовой хутор. Так хорошо там! И сады, и речка, а маленьким детям козочки да лошадки – настоящее счастье. И брат Василий – рукой подать, всегда гость дорогой.

А у Василия летом загоралась душа. Мечта по имени Настя оказывалась почти рядом. В гости зайти – запросто, пятнадцать минут на лошади. А ногами ходить – вообще одна радость. То подсмотришь в саду голое коленце, то спущенные плечики сарафана, а то и вообще было: присела Настя под кусточком, Василий так и замер, чтоб не спугнуть, у него мышцу судорога схватила, как собака бешеная.

Бабуся требовала, чтобы он женился. Василий и сам понимал, что надо, сколько можно жить, подглядывая за чужой женой. Но не мог себе представить женщину, кроме Насти. А тут возьми и заедь к ним троюродный дядька, предводитель дворянства Столыпин, Бабусин родственник. Он быстро навел порядок. Нашел Василию холостячку, наследницу ростовских пекарен. И поженил в два счета.

Как же не полюбил жену Василий, как не полюбил! И тем не менее к Первой мировой в семье у него подрастали мальчишка и девчонки-двойняшки. У Петра было два сына и две девчонки – стройненькие, узенькие, как мама Настя. И продолжалась эта девичья красота в семье брата как его клятость.

Располневшая от родов Настя возбуждала Василия теперь куда круче, чем раньше. Так бы и кинулся! Так бы и съел! И девчонок ее хотелось раздеть и разглядывать по самую пипочку. Даже бы не тронул, что он, зверь какой? Вот только глаза насытить, запахом упиться – этого хотелось до не могу, раз уж с матерью не получилось.

Революция входила в Василия раздражением на собственную личную жизнь. И первопричину всего – не поверите! – он видел в Боге. Это ж сколько он молитв прочел, это ж сколько он поклонов отбил, а щедрот его церкви вообще не счесть. Лучшая колокольня во всем крае, а иконостас даже где-то записан как ценная реликвия. И ничего ему за это. Ни-че-го.

Подоспела война. Забрали сына Петра. Оба брата провожали его до Ростова. Красиво ехали ребята на войну. Петр сразу поехал домой, а Василий, помахав ему шапкой, зашел в трактир. Извозчику разрешил часок покемарить. И тут случилось.

Рядом сидел парень, годами в сына Петра.

– Чего ж не служишь? – спросил Василий.


– А зачем? – вскинулся парень. – Царя защищать? Я пойду в армию, чтоб повернуть ее против этой жизни, когда человек не может жить по своей воле, он как пес – где ему укажут место, там и дрыхнет, в какую плошку что нальют, то и жрет. Нет! Это не по мне! Каждый сам должен взять то, что ему надо и что хочется.

Парень уже был хорошо пьян, но слова его входили в Василия, как нож в масло. Они загорались в нем таким теплым и радостным огнем. И ему стало казаться, что это он сам говорит, а его слушают: и про попов жадных, и про неволю – ничего сам не выбрал, ни жену, ни судьбу, ничего своей рукой не взял.

Надо было возвращаться, но он поперся по улицам и видел многих людей, в глазах которых плескался такой же огонь неприятия жизни.

В результате пришлось искать наемную пролетку, собственный кучер ждал, ждал да и тронулся домой, пока не ночь.


Шла война. Гибли люди. Погиб сын Петра. Такое горе, а Василию как-то в радость: и в церкви на отпевании, и дома на поминках он был рядом с Настей, и теплый ее бок касался его. А когда она в очередной раз безудержно зарыдала, он обнял ее, все-таки родственница, и держал ее долго-долго, как свою. И она даже как-то прижалась.

Этой скромной близостью он жил долго, радостно ожидая других счастливых случаев. Они подворачивались. Умерла мать Насти, и снова он сидел рядом с Настей, но все было совсем иначе, та плакала, сморкаясь в платочек, и теплый бок ее был равнодушен.

Время летело быстро. У плохого времени совсем другая скорость. Россия взбухала странно, то заливаясь кровью, то впадая в смертную тоску или пьяную радость.

Однажды, проходя по привычке мимо садов Петра, он услышал стук заколачиваемых окон. У крыльца грузились подводы. Петр был напряжен, даже увидев брата, не расцепил зубов. Но потом сказал. Как убил:

– Мы уезжаем, Вася. За границу. В России нельзя оставаться, пришла чума. Приедем, устроимся, дадим тебе знать. Надумаешь – приезжай.

– Все едете? – спросил Василий.

Глупый вопрос, но ждался глупый ответ: мол, Настьку с девочками оставим пока, а ты приглядывай. Но ответ был другой:

– Остается Данила. Мы из суеверия молчали, но у него жена на сносях, вот-вот родит, а дорога будет трудная, опасная. Ты за ними, брат, поглядывай. У меня, скажу тебе, сердце не на месте.

Василию хотелось сказать, что другие сыновья сражаются за Россию, а не сторожат беременных баб, но вовремя вспомнил, что старший сын Петра погиб. Как только успел сообразить. Слова уже собрались в горле, в слюне, готовые выскочить, пришлось ими подавиться. Закашлялся. Петр сочувственно сказал: «Ты, Васька, себя береги. Осень плохая, очень холодной водой течет, а у нас в роду, помнишь, был Никифор чахоточный. Всю жизнь пришлось прожить за границей. Легкие – место нежное...» И он обнял Василия.

Так они расстались навсегда.

– Петр с семьей драпает, – сказал он жене.

– Потому как умный, – сказала жена.

И тут он стал ее бить. Сроду руки не поднимал, а тут накатило. За все сразу. Что Петр, видите ли, умный. Что умному досталась Настя, а ему, дураку, значит, эта костлявая сука, о которую руки обломаешь, а удовольствия ноль. Заверещали дочери, все в мать. Что Бог ни разу ни в чем ни капелюшечки ему не помог, а значит, теперь он точно живет без него. Он пойдет с теми, кто сносит купола, кто убивает шибко умных, и будет ему счастье.

А вскоре жена с детьми убежали из дома. Хорошо, что догнал. Хорошо, что успел выхватить сына. Ему плевать, что потом случится с этой сукой без ног и с верещащими девчонками. Он их ненавидел. Ненависть шла горлом – пеной и кровью, опровергая уже сам лозунг революции, что она есть счастье для всех. Какое там счастье от пены с кровью? Был просто слабый человек, сломленный нелюбовью. Не так уж и мало, между прочим. В революцию идут и по куда как меньшей причине. Тему счастья и справедливости мы даже пальчиком не тронем. Посмотрите революциям в глаза. Где вы там увидите справедливость и тем паче счастье?


Невозможно угадать, когда и где ты потеряешь ключ от квартиры, на каком бордюре расквасишь нос, кто из близких тебе людей заложит тебя всю с маковкой. Все варианты бед и случайностей можно рисовать до бесконечности. А вот что ты ударишься в любовь, как пьяный в витрину, это из невозможного, так сказать, эксклюзив. К тому же если тебе за сорок. И ты иссохла в том месте, где выращивают розы любви, там давно живет-поживает могильничек из стихов Цветаевой, амура с отбитым крылышком и собственным портретом, в котором нет ничего, кроме неприличного сияния когдатошних глаз.

Татьяна предъявляла всем и каждому негодящийся, глупый для юрисдикции аргумент: человек с таким лицом, как у Максима, не способен на убийство. И ей впрямую говорили: вы – дура. Тоже мне аргумент. А с таким лицом человек может быть президентом, воспитателем детей, врачом? Ты знаешь, какая у Сократа была морда? Но он был Сократом. А Пушкин что, Джонни Депп? Смотри наоборот. Красотка Марлен Дитрих – редкая сука, а у серийного убийцы – лицо как у Чехова. И так далее... Бесконечное число разговоров с журналистами, юристами, депутатами.

Зачем она пошла к его жене, она не знает сама. Красивая гламурная тетка, из тех, которых нам теперь ставят как образец успеха и правильности жизни, лежала на узком диване, покачивая на пальцах ног до отвратительности розовую и пушистую, скажем грубо, тапку. Узнав, что Татьяна пишет статью о взрыве и ей хотелось бы поговорить о Максиме, жена дернула плечиком.

– Ну и что вы хотите узнать от меня?

– Ваш муж мог бы пойти на преступление? Никто, кроме вас, не знает это лучше.

– Лучше – хуже... – засмеялась женщина. – Это не предмет для разговора. Он обожает нашу дочь. Он мечтал, чтоб она была первой на конкурсе. И теперь она ею станет. Разве нет? Мужчина обязан бороться за любимых женщин.

– Но для этого надо оправдать вашего мужа, иначе вашу дочь просто не допустят до конкурса. Такой способ победы, согласитесь, пройти не может... – На лице женщины-тапки мелькнуло даже не выражение смятения, сомнения (ну, мало ли какие мысли бывают у тех, чьи мужья сидят за решеткой за убийство), лицо подверглось некоей гримасе, очень осторожной, чтобы, не дай бог, не грозила возникновением мимических морщин. Представьте себе тихое-тихое болото, и вы на него дуете изо всей силы, чтобы всколбасить... Тот самый случай мимики.

Назад Дальше