Удивительные приключения рыбы-лоцмана: 150 000 слов о литературе - Галина Юзефович 16 стр.


И это, собственно, всё. Простая, прямолинейная, как шпала, история, в которой всё, буквально всё можно просчитать наперед. Люди из «бывших» – хорошие, наглая и неумелая беднота, подмявшая под себя деревню (и вообще, все люди, примазавшиеся к советской власти по расчету), – плохие, продразверстка – кошмар (впрочем, и без нее деревенская жизнь не сахар), мусульманские порядки – зло. Однако иногда встречаются люди, преданные коммунистической идее не за страх, а за совесть, – вот они хорошие, хотя и жестокие. А еще любовь сильнее смерти, в тихом омуте водится сами знаете кто, и без труда не вынешь рыбку из пруда. Кто бы мог подумать, в самом-то деле.

Казалось бы, о чем говорить (ну, разве что о том, какой странный выбор сделало жюри «Большой книги»), но есть нюансы. Читая, как Зулейха гладит по носу полуторамесячного жеребенка, чувствуешь сразу и шершавость ее ладони, и бархатистость лошадиной шкуры, и теплый исходящий от животного запах. Если она мерзнет, рефлекторно прячешь ноги под плед. Боится – оглядываешься через плечо. Весь роман в целом понятен и предсказуем до зевоты, но каждый отдельный эпизод таит в себе зародыш чуда. Пытаешься проследить это чудо на уровне хотя бы одной сюжетной линии – оно тает, просачивается сквозь пальцы. А потом читаешь, как, к примеру, спасая маленького сына, Зулейха стреляет в медведя, – и снова мурашки по коже и холодок в животе.

Крупный план – восторг, средний план – недоумение, еще чуть дальше – и уже не видишь ничего, кроме абсолютной, идеально гладкой банальности. Но поверить, что так будет каждый раз, невозможно, и предсказуемость оборачивается своей полной противоположностью – читатель упрямо продолжает щелкать кнопкой зума, выискивая, выглядывая в романе Гузель Яхиной что-то, что объяснило бы мирное сосуществование одновременно и чуда, и полного его отсутствия. Не находит, устает, сердится – и всё равно щелкает. Такого же не бывает – и тем не менее.

Владимир Сорокин

Теллурия

[62]

В будущее живой классик Сорокин начал наведываться давно: все его последние книги – и «День опричника», и «Сахарный Кремль», и миниатюрная «Метель» – подобно специальным зондам, ощупывали пространство грядущего. Однако если раньше писатель ограничивался, так сказать, методом непосредственного усмотрения, исследуя чуждый мир преимущественно извне – при помощи приборов, то на сей раз он решился вступить в прямой контакт с аборигенами. «Теллурия» – это не столько роман, сколько разноголосый хор голосов из будущего. Как обычно, стилистически изощренный и виртуозный и – опять же, как обычно – не вполне понятно, зачем нужный.

В некотором неопределенно далеком (но явно более далеком, чем то, которое описывается в «Дне опричника») будущем мир оправляется после недавно завершившейся чудовищной войны между исламской и условно христианской цивилизацией. Европа развалилась на множество небольших государств, население которых (люди разного размера – от совершеннейших малышей ростом с пивную бутылку до гигантов-троллей) пребывает в рабской зависимости от всевозможных источников наслаждения, сильнейшим из которых считается теллурий – особый наркотический металл, месторождения которого обнаружены на Алтае. В России, занимающей территорию «от Смоленщины до Уральских гор», в качестве государственной идеологии утвердился «православный коммунизм», в Европе – разные формы технократии, а правят всеми этими причудливыми политическими образованиями лидеры, более всего похожие на персонажей компьютерных игр.

Именно об этом странном, отчасти завораживающем, отчасти пугающем мире и вещают голоса, перехваченные в эфире и мастерски отлитые в буквы Сорокиным. Мечтает о юной школьнице немолодой педофил. Ведет прямое включение с карнавала в недавно освобожденной от мусульманского ига Кельнской республике наркоман-журналист. Забавляется со специально выведенным в лабораторных условиях «живым удом» престарелая королева Шарлоттенбургская… Одна глава – один голос, одна история. Истории иногда получают развитие в других эпизодах, иногда обрываются и уходят в никуда, не образуя никакого цельного повествования, но при этом создавая исключительно яркое и богатое мозаичное панно.

Фасетчатый, словно бы увиденный глазом стрекозы мир «Теллурии» поражает своим разнообразием. Сорокин, как истинный бог языка, властен над любым стилем – от языка молитвы до языка профсоюзного собрания, от письма в ЖЭК до экстатического пророчества, от говора «правильных братков» до пелевинского пристеба. Переключая регистры, нажимая на педали и словно по волшебству исторгая из своего писательского горла всё новые и новые тембры и интонации, Сорокин словно бы упивается собственным всемогуществом – в самом деле крайне впечатляющим, но – если можно так выразиться – несколько беспредметным.

Мир, описанный в «Теллурии», не выглядит сколько-нибудь новым – ни по отношению к прежним сорокинским футурологическим опытам, ни даже по отношению к мировой фантастической традиции в целом. То, что Сорокин умеет говорить на тысячу голосов, мы тоже знаем уже очень давно – начиная со времен незабвенной «Очереди», если не раньше. И в этом контексте пышное великолепие «Теллурии» выглядит избыточно, заставляя невольно задаться грубоватым в своей простоте вопросом: «А что сказать-то хотел?». Конечно, изобретательному читателю не составит труда придумать пару десятков правдоподобных ответов, вчитав в сорокинский текст любые глубинные смыслы (благо материал располагает). Однако в целом есть ощущение, что правильный ответ выглядит разочаровывающе обыденно: да ничего. Ничего специального Сорокин нам сказать не хотел – просто развлекал неземной красоты видениями будущей жизни. И это, конечно, похвально и даже в чем-то гуманно. Но всё же трудно не огорчиться, когда единственный на всю страну полноценный языковой бог в очередной раз глаголет пустоту.

Людмила Улицкая

Лестница Якова

[63]

Для меня романы Людмилы Улицкой обладают легким привкусом guilty pleasures – «запретных удовольствий»: что ни делай, но никуда не удается деться от ощущения, будто сидишь на кухне (ну, или окей – в кофейне) с подругой, и подруга тебе рассказывает яркую, увлекательную и трагическую историю своей семьи. Вроде бы занятие вполне безгрешное и даже душеполезное, но какое-то суетное, что ли. Неосновательное. Такое, что если увидят, то как бы немного неловко.

Если вы хотя бы отчасти понимаете, о чем я, то имейте в виду: новый – без всяких преувеличений долгожданный – роман Людмилы Улицкой «Лестница Якова» вновь заставит вас пережить эту гамму неоднозначных чувств. Снова кухня, снова подруга, снова бесконечный и плавный женский нарратив о пережитом, о травмах поколений, о том, как прошлое пробирается в будущее, используя живых теплых людей в качестве своих бездумных и беззащитных носителей. И всё одновременно и хорошо, и правильно, и оторваться трудно, но как-то очень уж понятно, ожидаемо и предсказуемо.

Впрочем – и это, на самом деле, тоже хорошая новость (кто сказал, что любой роман непременно должен превосходить читательские ожидания) – все остальные чувства, традиционно вызываемые прозой Улицкой, в новом романе тоже на месте: все семьсот с лишним страниц мы будем остро, порой до боли сопереживать героям и искать (а главное находить) параллели с прошлым своих родных, друзей, знакомых.

В 1975 году тридцатидвухлетняя Нора Осецкая, театральная художница и москвичка, рожает ребенка фактически без мужа – «для себя», любит грузинского режиссера Тенгиза, хоронит бабушку Марусю и забирает из ее квартиры семейный архив. В 1911 году юный еврейский интеллигент из Киева Яков Осецкий этот самый будущий архив начинает писать – вернее, пишет-то он, разумеется, вовсе не архив, а письма своей невесте, красивой сумасбродке Марусе, уехавшей из родного Киева в Москву учиться каким-то странным танцам у одной из последовательниц Айседоры Дункан. Две эти линии, дробясь и отражаясь друг в друге, будут постепенно сближаться, а еще к ним добавится линия Юрика – странного и мудрого сына Норы, линия ее отца Генриха – не любимого более или менее никем сына Якова и Маруси, линия Тенгиза и его театральных исканий, линия Вити – «комического», несбывшегося мужа Норы, гениального математика-аутиста, и еще пары десятков персонажей разной степени важности. Все их жизни совокупно вберут в себя всё важное, произошедшее с нашей страной за прошедшие сто лет – от еврейских погромов в Киеве начала XX века до диссидентского движения и от ГУЛАГа до урезанной и куцей советской «сексуальной революции».

Людмила Евгеньевна, казалось бы, пребывает уже в том возрасте и статусе, когда ожидать от нее серьезной динамики не приходится. И тем не менее, несмотря на то, что «Лестница Якова» – это такой очень характерный «роман Улицкой», в нем есть и нечто новое по сравнению с предыдущими книгами автора. Например, сюжет (обычно для Улицкой вещь второстепенная, едва ли не служебная, призванная просто скреплять отдельные эпизоды на более или менее живую нитку) на сей раз гораздо более строен, затейлив и продуман. Да и в том, что касается литературного чревовещания, прогресс по сравнению с «Даниэлем Штайном» очень заметный: примерно четверть романа – это «чужой» текст, причем каждый из его вымышленных авторов обладает собственным, узнаваемым и ни на кого не похожим голосом, интонациями, орфографией, наконец.

Людмила Евгеньевна, казалось бы, пребывает уже в том возрасте и статусе, когда ожидать от нее серьезной динамики не приходится. И тем не менее, несмотря на то, что «Лестница Якова» – это такой очень характерный «роман Улицкой», в нем есть и нечто новое по сравнению с предыдущими книгами автора. Например, сюжет (обычно для Улицкой вещь второстепенная, едва ли не служебная, призванная просто скреплять отдельные эпизоды на более или менее живую нитку) на сей раз гораздо более строен, затейлив и продуман. Да и в том, что касается литературного чревовещания, прогресс по сравнению с «Даниэлем Штайном» очень заметный: примерно четверть романа – это «чужой» текст, причем каждый из его вымышленных авторов обладает собственным, узнаваемым и ни на кого не похожим голосом, интонациями, орфографией, наконец.

Словом, то же, что и раньше, только немножко лучше.

И это довольно точное, как мне кажется, описание авторской стратегии Улицкой в целом. Медленно и постепенно, без резких движений, она дотачивает, дорабатывает в своих текстах некую нашу важнейшую культурную универсалию – формирует общий знаменатель, на который при желании может себя поделить более или менее любой житель нашей страны. И тот колоссальный успех, которым пользуются книги Улицкой, – лучшее подтверждение тому, что потребность в подобной универсалии – самая насущная, а выбранный вектор движения – правильный. «Лестница Якова» – еще один шаг в ту же сторону. А если на выходе всё равно получается трогательный женский нарратив с легким привкусом guilty pleasures, то это вопрос скорее к нам самим, чем к Улицкой, – она-то всё делает правильно.

Сергей Кузнецов

Серенький волчок

[64]

Роман Сергея Кузнецова «Серенький волчок» – заключительная часть его трилогии о девяностых годах прошлого века. Если предыдущие книги, «Семь лепестков» и «Гроб хрустальный», были датированы достаточно приблизительно – 94-м и 96-м годами соответственно, то на сей раз хронологическая привязка предельно конкретна: время действия «Серенького волчка» – август 98-го. Более того, не просто август, а его середина. Датировка, как нетрудно догадаться, задает тему: конечно же, речь в романе идет о дефолте.

Впрочем, дефолт, обретающий в «Сереньком волчке» зловещие черты конца света, играет в романе роль металлического каркаса – несущей конструкции, поддерживающей сюжет. Но в то же время развешанная на этом каркасе живописная и разнородная цветная ветошь к дефолту как таковому отношения не имеет: московские кофейни, клубы, светская болтовня, офисная культура, любовь, дружба, дети, родители, жилищный вопрос… Словом, обычная жизнь на фоне рушащейся вселенной.

Как и предыдущие тексты Кузнецова, «Серенький волчок» хорошо поддается формальному пересказу, который, однако, мало что сообщает о сущности романа. Несмотря на то что в книге присутствует занимательный детективный сюжет, складности которого могли бы позавидовать иные Устиновы и Дашковы, ни детективом, ни тем более развлекательным чтением «Серенького волчка» не назовешь. Скорее уж подойдет определение «исторический роман» или – еще точнее – роман нравов.

Израильтянка Маша Манейлис, покинувшая СССР накануне его распада, после многолетнего перерыва приезжает в Москву по приглашению мимолетного знакомого – обаятельного молодого человека по имени Сережа Волков, с которым они как-то раз неплохо потусовались в Праге. А приехав, обнаруживает, что, во-первых, Волков убит – застрелен в собственной квартире буквально накануне Машиного прилета; а во-вторых, все его друзья, коллеги и даже родители почему-то считают Машу Сережиной безутешной невестой.

Развернуться и уехать нельзя – в обратном билете проставлена фиксированная дата. Что делать одной в чужом городе – тоже неясно. Но внезапно оказывается, что при жизни Волков был фигурой весьма популярной, и потому коллеги покойного – а работал он в небольшой, но преуспевающей страховой компании – считают своим долгом опекать скорбящую невесту их безвременно скончавшегося сослуживца. Друзья и подруги Сережи – молодые российские яппи – наперебой приглашают Машу в кофейни и рестораны, легко – как со случайным попутчиком – делятся с нею своими маленькими секретами и большими тайнами, водят по обновленным московским улицам, бездумно радуясь комфорту, достатку и веселому разнообразию собственной жизни. Которая, меж тем, медленно, но неуклонно сползает в пропасть глобального финансового кризиса.

Развлекаясь, флиртуя и сплетничая, Маша постепенно осознает, что убийца ее несостоявшегося жениха – кто-то из его симпатичных коллег, ее новых приятелей. Мотивов предостаточно у каждого из них: неразделенная любовь, зависть, страх, корысть, ревность, давняя неутоленная обида…

Можете не сомневаться: детективную коллизию Кузнецов разрешит чисто и без натяжек. А некоторая парадоксальность развязки – убийца, имевший более чем веские основания желать смерти Волкову, убивает его почти случайно – только добавит роману драйва. Другое дело, что, погрузившись в тончайшие нюансы отношений между героями, в любовно воссозданную реальность конца девяностых – казалось бы, такую близкую, но при этом так прочно забытую, – вы не скоро вспомните об убитом клерке.

Для позднейшего наблюдателя мир накануне любого кризиса неизменно окутан щемящим очарованием уходящей натуры. Время «перед революцией», «перед войной», «перед началом инфляции» представляется нам сегодня прелестным и безмятежным главным образом потому, что этого времени больше нет, – оно безвозвратно сметено последующими бурями и сохраняется лишь в старых фотографиях да подернутых романтическим флером воспоминаниях очевидцев. Честь открытия, что время «до дефолта» может обладать тем же обаянием навеки утраченного прекрасного прошлого, принадлежит Сергею Кузнецову.

Вспоминая дефолт сегодня, мы знаем, что последствия его оказались не столь катастрофичными, какими представлялись в августе 98-го. Как пишет в послесловии сам Кузнецов, прежняя жизнь восстановилась довольно быстро – где-то за полгода. Однако герои «Серенького волчка» лишены этого утешительного знания – для них-то всё рушится навсегда. Закрываются их любимые кофейни, не работают кинотеатры, тают в руках сбережения, обесцениваются квартиры, закрываются компании… Вчерашние энергичные и благополучные представители молодого среднего класса, сегодня они – безработные, безденежные и лишенные перспектив обитатели нищей страны. Прежние жизнерадостные непуганые яппи, свято верившие в благосклонность фортуны к тем, кто много и честно работает, превращаются в разочарованных и разуверившихся циников.

И вот тут-то и сказывается если не уникальность, то, во всяком случае, раритетность нравственной позиции Сергея Кузнецова: в отличие от многих и многих современных сочинителей, он любит и уважает своих героев. Именно поэтому вместо того, чтобы начать живописать мрачную картину всеобщего морального разложения (которое, как мы знаем, и в самом деле нередко сопутствует экстремальным обстоятельствам), он пытается рассказать совсем другую историю – более простую, горькую и героическую. Историю попыток – зачастую неудачных – остаться человеком и сохранить лицо в момент конца света. То есть именно тогда, когда в этом, казалось бы, уже нет ни малейшего смысла. Историю борьбы с соблазном, озлобленностью, апатией и унынием.

Сергей Кузнецов – один из очень немногих авторов, обладающих незаурядным талантом историографа. Память у него устроена таким образом, что 1994 год для него разительно отличается от 96-го, а 96-й – от 98-го. Многие ли из читателей этой рецензии вспомнят, когда в Москве начал продаваться джин, когда возник и зажил активной жизнью Рунет, где можно было купить «кораблик» конопли в середине девяностых, когда вышел русский перевод «Волхва» Джона Фаулза и почему это важно, сколько стоила двухкомнатная квартира в 1996-м и как это соотносилось с тогдашними ценами на еду и транспорт, когда пластиковые жетоны сменились в метро картонными карточками, а также какие сорта кофе продавались в первых московских кофейнях?.. Кто сможет с уверенностью сказать, какие слова-паразиты мы произносили в 96-м, а какие – в 99-м? В том-то и дело, что практически никто. А вот Кузнецов – может. Скрупулезно, с этнографической точностью фиксируя бытовые детали, он с паучьим тщанием сплетает разрозненные факты в одну бесконечную нить, формируя тем самым единую и непрерывную новейшую – новее некуда – историю нашей страны. Что, в сочетании с оптимистическим взглядом на человеческую природу в целом, может без преувеличения считаться подлинным подвигом писательского патриотизма – в самом высоком и серьезном смысле этого затасканного слова.

Хоровод воды

[65]

Назад Дальше