— Но я и не собираюсь посвящать этому всю жизнь.
Теперь темные стекла обратились в его сторону. И замерли. Он видел в них свое отражение.
— В прошлый раз вы очень интересно сказали о танго страдательных и танго убийственных.
Интуиция и на этот раз подсказала Максу: следует быть искренним.
— Это не мои слова. Так считал один мой друг.
— Тоже танцор?
— Нет. Он был солдатом.
— Был?
— Был. Его уже нет на свете.
— Сочувствую.
— Тут нет повода для сочувствия, — уклончиво улыбнулся Макс. — А звали его Долгорукий-Багратион.
— Простых солдат так не зовут… Это имя больше подходит офицеру, а? Какому-нибудь русскому аристократу.
— Именно так. Он был и русский, и аристократ. По крайней мере, так представлялся.
— А на самом деле? Настоящий аристократ?
— Возможно.
Меча Инсунса впервые, кажется, за все это время показалась ему растерянной. Они остановились у фальшборта, под спасательными шлюпками. На корме черными буквами было выведено название. Женщина сняла шляпу — Макс успел заметить на подкладке этикетку со словом «Talbot» — и встряхнула волосами, подставляя голову ветру.
— И вы тоже были солдатом?
— Недолго.
— И воевали в Европе?
— В Африке.
Она чуть качнула головой, как бы с удивлением, словно видела Макса впервые.
В течение многих лет североафриканскими названиями пестрели заголовки испанских газет, а портреты молодых офицеров заполняли страницы иллюстрированных журналов «Эсфера» или «Бланко и негро»: капитан такой-то (регулярная армия, пехота), лейтенант такой-то (Иностранный легион), младший лейтенант такой-то (регулярная армия, кавалерия) пали смертью храбрых — упомянутые на страницах светской хроники неизменно гибнут героически и никак иначе — в Сиди-Хаземе, в Кераме, в Баб-эль-Кариме, в Игерибене.
— Вы имеете в виду Марокко? Мелилью, Анваль и прочие ужасные места?
— Да. Их все.
Прислонившись к борту, он наслаждался легким ветром, освежавшим лицо, щурил ослепленные солнечным блеском глаза на море, на яркую белизну шлюпки. Потом достал из внутреннего кармана пиджака портсигар с чужой монограммой и заметил, что Меча Инсунса очень внимательно наблюдает за ним. Она продолжала изучающее смотреть на него и, когда он протянул ей раскрытый портсигар, качнула головой, отказываясь. Макс же достал сигарету, слегка постучал ею по крышке, прежде чем поднести ко рту.
— Где вы научились так вести себя?
Достав коробок спичек с логотипом пароходной компании на этикетке, он зашел за шлюпку, чтобы зажечь спичку и прикурить. И на этот раз тоже не покривил душой, отвечая:
— Что вы имеете в виду?
Женщина сняла темные очки. Глаза на таком свету казались гораздо светлее и прозрачнее.
— Не обижайтесь, Макс, но в вас есть что-то такое, что сбивает с толку. Вы безупречно держитесь, чему, разумеется, помогает ваша наружность. Вы чудесно танцуете и умеете носить фрак, как, пожалуй, мало кто из всех, кого я знаю. И все же не кажетесь человеком…
Он улыбнулся, скрывая неловкость, чиркнул спичкой. Но прежде чем успел прикурить, ветер задул огонек, хоть и спрятанный меж ладоней.
— Воспитанным?
— Нет, я не это хотела сказать… Вы не выставляетесь напоказ, как свойственно людям недалеким, нахраписто лезущим к успеху, не стремитесь предстать не таким, как на самом деле, лишены пошловатого тщеславия. И даже того природного нахальства, которое так свойственно юношам из благополучных семей… Но кажется, что мир льнет к вам, стелется вам под ноги, хоть вы и не прилагаете к этому особых усилий… И я не только женщин имею в виду… Понимаете меня?
— Ну, более или менее.
— И все-таки, когда вы в прошлый раз рассказывали о своем детстве в Буэнос-Айресе, о возвращении в Испанию… Жизнь в ту пору вроде бы не слишком много обещала вам… Потом дела пошли на лад?
Макс снова чиркнул спичкой — на этот раз удачно, сквозь первое облачко дыма взглянул на Мечу. И внезапно перестал смущаться. Ему припомнились Китайский квартал Барселоны, марсельский Канебьер, пот и страх Иностранного легиона. Три тысячи иссушенных солнцем трупов, оставленных на пути от Анваля к Монт-Аррюи. И венгерку Боске в Париже — ее горделивую нагую стать в лунном свете, льющемся через единственное оконце мансарды на улице Фюрстенберг, играющем серебристыми тенями на скомканных простынях.
— Да, — ответил он наконец, глядя в море. — В самом деле, кое-что наладилось.
Солнце уже скрылось за мысом Капо, и Неаполитанский залив медленно погружается в темноту, гаснут на воде последние лиловатые отблески. Вдалеке под мрачным склоном Везувия по всей линии побережья от Кастелламаре до Поццуоли загораются первые огни. Настает час ужина, и терраса отеля «Виттория» мало-помалу пустеет. Макс Коста со своего места видит, как женщина встает и направляется к стеклянной двери. Они снова на миг встречаются глазами, но ее взгляд — рассеянный и случайный — скользит по лицу Макса с прежним безразличием. А Макс, впервые увидев ее здесь, в Сорренто, так близко, понимает, что время хоть и пощадило кое-что из былой ее красоты — прежними остались и глаза, и очерк красиво вырезанных губ, — все же и по ней прошлось тяжко, не пожалело: очень коротко остриженные волосы стали серебристо-седыми, как и у Макса; кожа одрябла, потускнела и будто заткана паутиной бесчисленных мельчайших морщинок, особенно заметных в углах рта и вокруг глаз; на тыльных сторонах ладоней, сохранивших свое точеное изящество, безобманными приметами старости проступили пигментные пятна. Но движения остались такими же, как запомнилось Максу, — уверенными и спокойными. Присущими женщине, которая всю жизнь шла по свету, сотворенному именно и только для этого. Пятнадцать минут назад Хорхе Келлер и девушка с «конским хвостом» присели за тот же столик, а теперь вместе с нею идут к выходу, пересекают террасу, минуя Макса, и скрываются из виду. Их сопровождает грузный лысый мужчина с полуседой бородой. Едва лишь эти четверо проходят мимо, Макс встает, идет следом, выходит за дверь и останавливается на миг возле кресел «либерти»[23] и кадок с пальмами, украшающими зимний сад. Отсюда ему видны стеклянная дверь в холл и лестница в ресторан. Когда он оказывается в холле, Меча Инсунса и ее спутники уже поднялись по двум маршам внешней лестницы и углубились в аллею, выводящую на площадь Тассо. Макс возвращается в холл, останавливается перед конторкой младшего портье:
— Неужто это и есть Келлер, шахматный чемпион?
Удивление сыграно блестяще. Долговязый костлявый молодой парень со скрещенными золотыми ключами на лацканах черной тужурки недоверчиво смотрит на него:
— Он самый, синьор.
Макс Коста, за полвека где только не побывавший, чего только не повидавший, одно, по крайней мере, усвоил твердо — от подчиненных можно добиться большего толка, чем от начальников. Потому он неизменно старался завести добрые отношения с теми, от кого и вправду что-то зависит напрямую, — с портье, швейцарами, официантами, секретаршами, таксистами, телефонистками. С людьми, чьи руки на самом деле приводят в действие шестерни благоустроенного общества. Однако такие полезные знакомства не случаются с бухты-барахты: для этого нужны время, здравомыслие и еще что-то такое, чего не купишь за деньги, — особая манера общения, многозначительная и естественная, как бы говорящая: «ты — мне, я — тебе, но в любом случае я тебе обязан, друг мой, и в долгу не останусь». Что же касается Макса лично, то щедрые ли чаевые, бесстыдная ли взятка — его изысканные манеры неизменно затушевывали и без того неясную черту меж этими понятиями — всегда служили не более чем предлогом для сокрушительной улыбки, которой он потом одаривал как жертв своей интриги, так и вольных или невольных сообщников. И благодаря этой тщательности, пронесенной через всю жизнь, шофер доктора Хугентоблера собрал обширную коллекцию личных знакомств, связанных с ним отношениями тайными и особыми. Были в его коллекции мужчины и дамы сомнительной, очень мягко говоря, нравственности, способные, не моргнув глазом, вытащить у человека золотые часы, но готовые эти самые часы и заложить, чтобы его же выручить в трудную минуту или заплатить долг.
— И, надо полагать, маэстро отправился ужинать?
Парень снова кивает, но на этот раз губы его раздвигаются в машинально-учтивой улыбке: он знает, что этот пожилой респектабельный джентльмен, который сейчас небрежно достает из внутреннего кармана красивый кожаный бумажник, платит за каждую ночь в «Виттории» столько же, сколько портье получает в месяц.
— Обожаю шахматы… Мне так хочется знать, где ужинает синьор Келлер. Сами понимаете, фетишизм поклонника…
Пятитысячная, деликатно сложенная вчетверо, переходит из одной руки в другую и исчезает в кармане тужурки со скрещенными ключами на лацканах. Улыбка ее носителя обретает бо́льшую живость и естественность.
Пятитысячная, деликатно сложенная вчетверо, переходит из одной руки в другую и исчезает в кармане тужурки со скрещенными ключами на лацканах. Улыбка ее носителя обретает бо́льшую живость и естественность.
— Ресторан «О`Парруччиано» на Корсо Италия, — отвечает он, сверившись с книгой заказов. — Славное место для тех, кто любит рыбу или каннелони.[24]
— Непременно схожу как-нибудь. Спасибо.
— Всегда к вашим услугам, синьор.
Времени больше чем достаточно, соображает Макс. И потому, скользя пальцами вдоль перил широкой лестницы, украшенной фигурами в якобы помпейском духе, он поднимается на второй этаж. Тициано Спадаро перед тем, как смениться с дежурства, сообщил ему, в каких номерах остановились Хорхе Келлер и его спутники. Женщина живет в номере 429, и к нему-то по длинному коридору, по ковровой дорожке, глушащей звук шагов, и направляется Макс. Дверь самая обычная, без затей, с классическим замком, так что через скважину можно заглянуть внутрь. Макс пробует сначала отпереть ее собственным ключом (не раз уж бывало так, что счастливый случай одолевал технические сложности), а потом, настороженно оглядев коридор из конца в конец, достает из кармана незамысловатую отмычку — инструмент столь же совершенный в своем разряде, как скрипка Страдивари — в своем, — стальную, сантиметров десять длиной, узкую, тонкую и раздвоенную на конце; часа два назад он уже испробовал ее на двери собственного номера. Полминуты спустя три негромких щелчка сообщают, что путь свободен. Тогда Макс поворачивает дверную ручку и открывает дверь с хладнокровием профессионала, значительную часть жизни с абсолютным миром в душе взламывавшего чужие двери. Потом, еще раз оглядев коридор, вешает на ручку табличку «Не беспокоить» и входит в номер, тихонько насвистывая сквозь зубы: «Тот, кто банк сорвал в Монако».
3. Парни былых времен
С балкона, выходящего на залив, в номер проникает последний свет гаснущего дня. Макс предусмотрительно задергивает шторы, приносит из ванной полотенце и кладет его у двери, затыкая щель меж косяком и полом. Потом надевает тонкие резиновые перчатки и включает свет. Номер одиночный, обставлен штофной мебелью; по стенам гравюры с видами Неаполя. На бюро — свежие цветы в вазе; все прибрано и вычищено. На полочке в ванной комнате стоят флакон «Шанели» и набор увлажняющих и омолаживающих кремов от Элизабет Арден. Макс ни к чему не прикасается, запоминает, где что стоит, чтобы после его ухода все в номере осталось как было. В ящиках, на бюро, на ночном столике лежат какие-то мелочи, блокноты, сумочка с несколькими тысячами лир банкнотами и мелочью. Надев очки, Макс осматривает книги: два английских детектива Эрика Амблера — такие обычно покупают на вокзале в дорогу — и одна по-итальянски, некоего Сольдати «La lettere da Capri». Под ними, заложенная конвертом с отельной «памяткой», лежит английская биография Хорхе Келлера с его портретом на обложке. Несколько абзацев подчеркнуто карандашом. Макс читает наугад:
«Вспоминают, что он до такой степени огорчался от проигрыша, что безутешно рыдал и по несколько дней отказывался от еды. Но мать неизменно говорила ему: „Без поражений не бывает побед“».
Положив книгу на место, Макс открывает шкаф. На верхней полке — два неновых чемодана «Луи Виттон», а внизу развешаны на плечиках замшевый пиджачок, платья и юбки темных тонов, шелковые и льняные блузки, вязаные жакеты и кардиганы, французские, тонкого шелка косынки, расставлены английские и итальянские туфли — дорогие и удобные, на плоской подошве или на низком каблуке. Еще ниже, под стопками сложенной одежды, Макс обнаруживает большую кожаную коробку, запирающуюся на маленький замок, — и, чувствуя давний, забытый зуд в пальцах, даже тихо урчит от удовольствия, как голодный кот над хребтом сардины. Еще через полминуты с помощью отмычки, изогнутой в форме буквы L, коробка открыта. Внутри оказываются небольшая пачка швейцарских франков и чилийский паспорт на имя Мерседес Инсунсы Торренс… место рождения — Гранада, Испания… дата рождения — 7 июня 1905 года… проживает — Шемен дю Бо-Риваж, Лозанна, Швейцария. Фотография наклеена недавно, и Макс изучает ее со всем вниманием, узнавая седые, почти по-мужски коротко стриженные волосы, взгляд, направленный в объектив, морщины в углах глаз и губ — все то, что заметил, когда женщина проходила мимо по террасе отеля, и что сейчас, на снимке, сделанном в резком свете вспышки, обнаруживается еще более очевидно. Шестьдесят один год. Возраст скоро можно будет счесть преклонным. На три года моложе его самого, только надо учесть, что губительное время к женщинам еще безжалостней, чем к мужчинам. И все же красота, которую Макс оценил почти сорок лет назад на борту «Кап Полония», заметна даже на этой фотографии — и невозмутимые глаза, сделавшиеся от фотовспышки светлее, чем запомнилось ему, и восхитительно вырезанные губы, и нежный очерк лица, и не одрябшая длинная шея — признак хорошей породы. Некоторые особи наделены красотой так щедро, меланхолично думает Макс, что ее хватает до старости. Постаравшись положить деньги и паспорт в точности на прежнее место, он смотрит, что еще есть в коробке. Немного драгоценностей — изящные простые серьги, узкий гладкий золотой браслет, дамские часики «Вашерон Константин» на черном кожаном ремешке. И еще один кожаный футляр — коричневый, сильно потертый. И Макс, открыв его и увидев внутри то самое колье — двести первоклассных жемчужин и золотая застежка, — от нежданной удачи не может унять дрожь в руках и сдержать искривившую губы, довольную усмешку, от которой вдруг молодеет сосредоточенное, напряженное лицо.
Пальцами, обтянутыми тонкой резиной, он вытягивает колье из гнезда и разглядывает под лампой — сохранившись безупречно, оно осталось в точности таким, как он когда-то увидел. Даже застежка прежняя. Мягкий, почти матовый блеск красивых бусин играет на свету. Тридцать восемь лет назад, в Монтевидео, когда он на несколько часов стал обладателем этого колье, ювелир по фамилии Троянеску уплатил за него хоть и куда меньше истинной цены, но все же очень и очень немалые по тем временам три тысячи фунтов стерлингов.
Рассматривая жемчуга, Макс пытается подсчитать, сколько же они могут стоить сейчас. Он всегда был докой в таких экспресс-экспертизах, и глаз у него наметан — опытом, практикой, остротой ситуаций. Из-за перепроизводства искусственного жемчуга натуральный сильно упал в цене, но все же старинные камни высшего качества стоят дорого: эти вот, например, потянут до пяти тысяч долларов. Надежный итальянский барыга — у Макса есть такой, еще не удалившийся на покой, — даст четыре пятых этой суммы, то есть, в пересчете на лиры, два с половиной миллиона, что равно трехлетнему жалованью шофера с виллы «Ориана». И так вот Макс оценивает колье Мечи Инсунсы: женщины, давно ему известной — и незнакомой. Той, чья фотография вклеена в паспорт и чей новый, неведомый, а может, и попросту забытый аромат он вдохнул, войдя в номер, и ощущал, рассматривая вещи в шкафу. Той самой — и совсем, а может быть, и не совсем другой, — которая меньше часа назад прошла мимо и не узнала его. От теплых прикосновений жемчужин нахлынули воспоминания о звуках музыки и разговорах, об огнях прошлых лет (кажется, не лет, а столетий), о предместьях Буэнос-Айреса, о дробном стуке дождевых капель в оконное стекло, за которым — Средиземное море, о теплом привкусе кофе на губах женщины, о шелковистой упругости ее кожи. Все эти физические ощущения казались давно забытыми, а теперь вдруг разом и все вместе вернулись, словно осенний ветер принес ворох сухих листьев. И от этого старое сердце, навеки вроде смиренное, забилось чаще.
Макс присаживается на край кровати и сидит в задумчивости, глядя на ожерелье, перебирая жемчужины, как зерна четок. Наконец со вздохом поднимается, одергивает покрывало и прячет ожерелье на место. Убирает очки, окидывает номер прощальным взглядом, гасит свет, поднимает с пола полотенце и, сложив, кладет в ванной. Потом отдергивает шторы. Уже совсем стемнело, и вдалеке виднеются огни Неаполя. Выходя, он снимает с дверной ручки табличку «Не беспокоить», запирает дверь. Стягивает резиновые перчатки и широко, упруго шагает по ковровой дорожке — одна рука в кармане, большим и указательным другой поправляет узел галстука. Ему шестьдесят четыре года, но он чувствует себя молодым. Привлекательным. И, главное, дерзко-отважным.
Сновали бои с телеграммами и messages, провозили тележки с багажом. Было людно и шумно, как и должно быть в подобном месте, дорогом и космополитичном. На толстых пушистых коврах сиял логотип гостиницы. Макс Коста уже час и пятнадцать минут ждал в вестибюле отеля «Палас» Буэнос-Айреса, в курительной у подножья монументальной лестницы с бронзовыми перилами. Бившее из-под высокого, расписного и разукрашенного купола послеполуденное солнце освещало огромные витражные окна, и фигуру танцора обволакивали разноцветные полотнища. Он сидел, развернув кожаное кресло так, чтобы держать в поле зрения вращающуюся дверь, весь огромный холл, один из лифтов и стойку портье. Макс пришел без пяти три, как и было условлено с четой де Троэйе, однако часы над камином в курительном салоне показывали уже десять минут пятого, а супругов все не было. Снова взглянув на циферблат, он сменил позу, не позабыв поддернуть, чтобы не вытягивались на коленях, серые брюки, собственноручно выглаженные в номере пансиона, и потушил сигарету в большой латунной пепельнице. Опоздание композитора и его жены он воспринимал спокойно. В конце концов, в некоторых ситуациях — а по сути дела, во всех — терпение есть полезнейшее свойство. В высшей степени необходимая добродетель. И он — охотник искусный и умеющий выжидать — был наделен ею в полной мере.