Бессознательное м.в. всегда связано с интенсивными и многократно повторяемыми мелодиями. Со мной такое часто бывает: я влюбляюсь в какого-нибудь композитора и слушаю его музыку снова и снова, почти без остановок, недели и месяцы напролет, до тех пор, пока какой-нибудь другой исполнитель не вытеснит его из моего сознания. За последние пол года такое случалось со мной трижды: сначала мой мозг заполняла опера Леоша Яначека «Енуфа», после того, как я услышал ее в постановке режиссера Джонатана Миллера; композиции из «Енуфы» продолжали затапливать мое воображение, даже врывались в мои сны, на протяжении двух месяцев; я купил диски с записью оперы и слушал их снова и снова. Потом я переключился на нечто совершенно иное, после того, как мой пациент, Вуди Гейст, спел для меня а-капелло со своей джаз-группой, «Grunyons». Они заинтриговали меня, хотя до этого я никогда особо не интересовался музыкой подобного рода; я слушал альбом его группы снова и снова, и музыка из «Енуфы» вдруг перестала играть в моем внутреннем концертном зале, замещенная песней «Shooby Doin’» группы «Grunyons». И совсем недавно я опять «сменил пластинку» – на Леона Флейшера, и его интерпретации Бетховена, Шопена, Баха, Моцарта и Брамса вытеснили из моей головы группу «Grunyons». Если вы спросите меня, что общего между «Енуфой», «Shooby Doin» и «Хроматической фантазией и фугой» Баха, мне придется признать, что, пожалуй, ничего – ни музыкально, ни эмоционально (кроме, конечно, удовольствия, которое каждая из этих композиций доставляла мне в разное время). Их объединяет только одно – все три эти мелодии бомбардировали мои уши и сознание, и музыкальные «цепочки» моего мозга были перегружены, перенасыщены ими. В таком перегруженном состоянии мозг, кажется, был готов снова и снова играть одну и ту же композицию без перерывов и без всякой внешней стимуляции. От подобных постоянных повторений одной и той же мелодии мы иногда получаем почти столько же удовольствия, сколько и от прослушивания реальной музыки; и потом – такие непроизвольные концерты у нас в голове редко бывают слишком уж навязчивыми, как правило мы можем их контролировать (хотя иногда кажется, что не можем).
В определенной степени, этот вид музыкального воображения, вызванный внешней перегрузкой музыкального фона, является, пожалуй, наименее личным и наименее значительным видом «музыки в голове». Но с другой стороны, мы ступаем на гораздо более интересную и таинственную территорию, когда в нашем сознании без всякой видимой причины вдруг начинает играть музыка, которую мы не слышали и о которой не вспоминали уже много лет. «Почему именно эта мелодия и почему именно сейчас?» – спрашиваем мы себя. Иногда причина или ассоциация очевидна – или кажется таковой.
Сейчас, когда я пишу эти строчки, в Нью-Йорке, в середине декабря, город полон рождественских деревьев и менор. Я старый еврей-атеист, и я всегда говорю, что все эти вещи для меня ничего не значат, на самом же деле всякий раз, когда я слышу ханукальные песни, на сетчатке моих глаз тут же возникает образ меноры, хочу я этого или нет. Возможно, в этих образах скрыто гораздо больше эмоций и смысла, чем мне кажется, даже если они имеют преимущественно сентиментальный и ностальгический окрас.
Но этот декабрь так же отмечен одной гораздо более мрачной композицией, или даже серией композиций; тех самых, что играют на заднем фоне моего сознания. Мой брат тяжело болен, и одна лишь мысль о его болезни причиняет мне боль и вгоняет в тоску, сопровождаемую десятками тысяч мелодий, одна из которых «Каприччио на отъезд возлюбленного брата» Баха.
Когда я переодевался сегодня после плавания, старческая артритная боль в коленях напомнила мне, что я снова на земле, стою на ногах, – и я подумал о своем старом друге Нике, который должен вскоре посетить меня. При этой мысли в голове моей внезапно зазвучал стишок. Стишок из детства, который я не слышал (и о котором не думал), наверное, уже лет шестьдесят: «Прыг-прыг, этот старик/ хочет до дома дойти/ но дом – как тайник/ да, дом – как тайник / его еще нужно найти». (в оригинале:“Knick-knack, paddy whack, give a dog a bone; / This old man came rolling home.”; я использовал похожую русскую песенку – прим. переводчика*) Теперь я – тот самый старик, который хочет вернуться домой, и Ник (чье имя перекликается со словом «тайник») оказался частью этой ассоциации.
Многие из наших музыкальных ассоциаций вербальны, иногда абсурдно-вербальны. Недавно перед Рождеством я ел копченого сига (обожаю его), и в голове моей заиграла песня «O Come Let Us Adore Him»* (непереводимая игра слов: adore на английском может значить как «обожать», так и «поклоняться» или «славить». Когда Сакс ест копченого сига, в голове у него в этот момент играет гимн о поклонении Господу*). Теперь этот религиозный гимн в моей голове ассоциируется с копченым сигом.
Часто подобные вербальные ассоциации скрываются в подсознании и становятся очевидными лишь после того, как что-то другой обратит на них внимание.
Однажды я получил письмо от женщины. Ее муж, писала она, легко запоминает мелодии, но при этом совершенно неспособен удержать в голове слова песен, – и тем не менее, как и большинство людей, он создает подсознательные словесные ассоциации с лирикой. «Например, – добавляла она, – кто-нибудь скажет ему: «знаешь, я не получаю удовольствия от своей работы», и уже через пол минуты мы услышим, как он насвистывает мелодию из песни «I can’t get no satisfaction» («я не способен получать удовлетворение»). Очевидно, что слова этой песни хранятся где-то в его мозгу и они крепко привязаны к мелодии, но при этом даже мелодия не способна вытащить их на поверхность сознания».
Совсем недавно я несколько часов к ряду расспрашивал одного композитора насчет его музыкального воображения. В какой-то момент он извинился и вышел в туалет. Вернувшись в комнату, он сообщил, что прямо сейчас услышал в своей голове песню, – она была популярна лет сорок назад, и поначалу он даже не смог распознать ее. Потом он вспомнил первую строчку: «Еще пять минут…». Я воспринял это, как намек от его подсознания и через пять минут перестал мучить его своими вопросами.
Иногда мои ассоциации бывают настолько глубоко запрятаны в подсознание, что я не могу распознать их самостоятельно – самые глубокие из них мое подсознание приберегает для сеансов с психоаналитиком. Он обладает поистине энциклопедическими знаниями в области музыки и он способен распознать любой фрагмент мелодии, стоит мне только начать напевать ее (а это на самом деле очень сложно, учитывая, что у меня нет голоса).
И, конечно, величайший литературный анализ музыкальных ассоциаций был дан Марселем Прустом, «маленькая фраза» Вантейля пронизывает собою все произведения цикла «В поисках утраченного времени».
Но откуда он в нас, этот бесконечный поиск смыслов и толкований? Не каждое искусство ищет смысл, и музыка, пожалуй, занимается этим в наименьшей степени – она скорее апеллирует к эмоциям, она абстрактна и лишена формальных средств выражения. Мы можем пойти в театр, чтобы узнать больше о ревности, предательстве, мести, любви – но музыка, инструментальная музыка ничего не сможет рассказать об этом. Музыка может обладать замечательной, формальной, квази-математической стройностью, она может быть душераздирающе нежной, пикантной и красивой (Бах умел мастерски комбинировать эти чувства в своих творениях). Но она вовсе не обязана иметь смысл. Человек может вспомнить музыку, дать ей жизнь в своем воображении (или – в галлюцинации) просто потому, что ему понравилась мелодия – и это будет единственная причина. Или, может быть, говоря о музыке, совершенно неуместно говорить причине? По крайней мере, так считает Родольфо Ллинас (Rodolfo Llinás).
Ллинас, ученый-невролог из Нью-Йоркского университета, занимается изучением взаимодействия коры головного мозга и таламуса – по его версии именно две эти зоны отвечают за наше сознание и наше «я» – а так же изучением их взаимодействия с моторными центрами в подкорке, особенно с базальными нервными узлами, которые, как он считает, играют важнейшую роль в формировании наших «двигательных шаблонов» (для ходьбы, бритья, игры на скрипке и так далее). Нейронные связи, отвечающие за «двигательные шаблоны» он называет «моторные связи». Для Ллинаса любой вид психической активности человека – восприятие, воспоминание и воображение в не меньшей степени, чем любая физическая деятельность – это моторная связь. В своей книге «I of the Vortex» он часто пишет о музыке, в основном о выступлениях музыкантов, но иногда – об той самой странной форме музыкального воображения, когда песня ни с того ни с сего начинает звучать в голове:
Нейронные процессы, отвечающие за творческие способности, не имеют ничего общего с разумом. Иными словами: если мы посмотрим на то, как наш мозг функционирует во время творческой деятельности, мы увидим, что это отнюдь не рациональный процесс; творчеству не нужны причины.
Нейронные процессы, отвечающие за творческие способности, не имеют ничего общего с разумом. Иными словами: если мы посмотрим на то, как наш мозг функционирует во время творческой деятельности, мы увидим, что это отнюдь не рациональный процесс; творчеству не нужны причины.
Взять хотя бы «моторные связи» в базальных нервных узлах. На самом деле нервные узлы активны всегда, они не нуждаются в конкретных «моторных связях», между ними постоянно происходит обмен информацией, обрывками данных, – и именно благодаря этим странным, нестабильным связям между мозговыми центрами, они могут работать, как генератор случайных шумов. Здесь и там, фрагмент или часть фрагмента, может попасть в таламо-кортикальную зону.
«И внезапно, – заключает Ллинас, – мы слышим песню в голове или вдруг чувствуем непреодолимое желание играть в теннис, например».
Энтони Сторр, психиатр, очень красноречиво описал свое музыкальное воображение в книге «Музыка и мозг»: «откуда она берется, эта непроизвольная и часто неприятная музыка в мозгу?» Он считает, что подобного рода музыка имеет скорее положительный эффект: «она облегчает скуку, делает… наши движения более ритмичными и снижает усталость». По своей сути она довольно полезна. Музыка из памяти, пишет он, «влияет на нас почти так же, как настоящая музыка». Кроме того, она может привлечь наше внимание к чему-то важному, к мыслям, которые мы в противном случае упустили бы из виду; и в этом отношении она очень похожа на сны. В целом, заключает Сторр, спонтанная музыка скорее полезна и даже имеет «адаптивную функцию».
Музыкальное воображение – это очень тонкая и изощренная система восприятия и запоминания музыки; приматы лишены этого. «Музыкальные зоны» человеческого мозга реагируют не только на внешнюю музыку, но и на многие другие, внутренние факторы – память, эмоции, ассоциации. Эти зоны имеют тенденцию к спонтанной активности и повторяемости; ни одна другая часть нашего мозга не имеет таких свойств. Я вижу свою комнату и мебель в ней каждый день, но при этом образ моей комнаты никогда не возникал у меня в мозгу спонтанно. И точно так же в своей голове я обычно не слышу лай собаки или шум с улицы, я не способен вдруг почувствовать запах воображаемой еды, хотя я слышу собак, бываю на улицах и ем каждый день. Да, мой разум часто бывает переполнен фрагментами стихов или фраз, но даже эти «фрагменты» не идут ни в какое сравнение с богатством и насыщенностью спонтанных музыкальных импровизаций внутри моего сознания. Возможно, дело здесь не только в нервной системе как таковой, но в чем-то более таинственном – возможно, сама музыка – ее ритмы, ее мелодичные контуры, отличные от ритмов и контуров простой человеческой речи – каким-то странным образом вступают в резонанс с нашими эмоциями.
Это действительно очень странно: каждый из нас, в разной степени, способен слышать внутреннюю музыку. Демиургы из романа Артура Кларка были сбиты с толку, когда, приземлившись на Землю, обнаружили, насколько важна музыка для нашего вида, и как много сил мы тратим на ее создание и прослушивание. Но они бы совсем сошли с ума, если бы узнали, что даже когда рядом с человеком нет никаких внешних источников, он все равно может слушать ее – музыку в своей голове.
Глава 5.
Навязчивые мотивы, песни-паразиты и прилипчивые мелодии.
Музыка играет в моей голове,
Снова и снова и снова,
И нет ей конца.
Кэрол Кинг.
Иногда наше музыкальное воображение переходит все границы и превращается, можно сказать, в патологию, – какая-то мелодия или ее фрагмент, не прекращаясь, звучит в голове, день за днем, и буквально сводит нас с ума. Подобные повторы – будь то фраза или тема в три-четыре такта – могут вертеться в нашем сознании часами или даже днями, прежде чем угаснуть. Такие песни-паразиты, как правило, тривиальны, не соответствуют нашему вкусу или же просто вызывают у нас ненависть; поэтому здесь уместно будет предположить, что существуют некие коэрцитивные (*принудительным*) процессы, при которых музыка, попадая в определнный отдел мозга, как бы подчиняет его себе и заставляет воспроизводить один и тот же фрагмент информации снова и снова (так может случиться, например, при тике или припадке).
У многих из нас подобной навязчивой мелодией может стать музыка из известного фильма, телешоу или рекламы. И это не совпадение, ведь песни такого рода создаются именно с целью «зацепить» слушателя, «пристать» или «прилипнуть» к нему, проложить себе путь сквозь ушной канал, как уховертка, прямо в мозг; отсюда и термин «песня-паразит» (*в оригинале earworm – «ушной червь»*) (один журнал в 1987 году дал этим песням такое шутливое определение: «заражающие мышление музыкальные агенты» (cognitively infectious musical agents)).
Мой друг, Ник Янс, однажды рассказал мне о своей фиксации на песне «Love and Marriage», написанной Джеймсом Ван Хьюсеном (James Van Heusen) (*более раннее поколение помнит мелодию «Love and Marriage» («любовь и брак») по рекламе супа «Campbell’s» «Soup and sandwich» («суп и бутерброд»). Ван Хьюсен был мастером цепляющих мелодий и написал десятки (буквально) незабываемых песен – включая “High Hopes,” “Only the Lonely,” и “Come Fly with Me” – для Бинга Кросби, Фрэнка Синатры и других. Многие из его песен были адаптированы для телевидения и рекламы*). Когда он слышал ее – в исполнении Фрэнка Синатры в качестве заглавной темы к телешоу «Женаты… с детьми» – она тут же «цепляла» его. Ник «попадал в ловушку ритма», мелодия играла почти без перерывов в его голове на протяжении 10 дней. В таком бесконечно-повторяемом виде она очень быстро теряла свое очарование, настроение, музыкальность и смысл. Она мешала ему выполнять школьные домашние задания, мешала его мыслям, его разуму, его сну. Он перепробовал множество способов, пытаясь остановить ее, но – безрезультатно: «Я прыгал. Я считал до ста. Я обдавал лицо водой. Я громко разговаривал с собой, заткнув уши». В конце концов песня оставила его в покое; но, пока он рассказывал мне свою историю – она вернулась и промучила его еще нескольких часов.
И хотя термин «песня-паразит» или «ушной червь» («earworm») впервые был использован в 80-х (как буквальный перевод с немецкого Ohrwurm), понятие это далеко не новое. Еще в двадцатых годах, композитор и музыкант, Николас Слонимски сознательно изобретал музыкальные формы и фразы, которые могли бы проникнуть в разум и, прикинувшись частью сознания, вертеться в мозгу, повторяясь. В 1876 году Марк Твен написал рассказ («Литературный кошмар», позже переименованный в «Режьте, братья, режьте!»), в котором рассказчик оказывается беспомощен, столкнувшись с «звучными виршами»:
Они мгновенно и неизгладимо врезались в мою память. Все время, пока я завтракал, они вихрем кружились в моей голове… я ожесточенно сопротивлялся этому, но без всякой пользы. В голове у меня гудело… [Я] поплелся в центр города, причем тут же обнаружил, что шагаю в такт этим неумолимым виршам. Я терпел, сколько мог, потом попробовал шагать быстрей… Я вернулся домой и промучился весь день до вечера; терзался в течение всего обеда, сам не понимая, что ем; терзался, рыдал и декламировал весь вечер; лег в постель, ворочался, вздыхал… (*перевод. Н.Дарузес*)
Через пару дней рассказчик встречает старого друга, священника, и невольно «заражает» его этой мелодией; священник, в свою очередь, «заражает» ею всю свою паству.
Что происходит, психологически и неврологически, когда песня или мелодия овладевает человеком? Какие характеристики делают мелодии и песни «опасными» и «заразительными»? Что это – причудливость звука, тембр или ритм? Или повторяемость? Или – возбуждение специальных эмоциональных резонансов и ассоциаций?
Мои собственные ранние песни-паразиты (brainworms) могут снова заиграть в моей голове, стоит мне о них подумать, даже если я не слышал их уже больше шестидесяти лет. Многие из них, мне кажется, имеют вполне определенную музыкальную форму, тональность или причудливость мелодии – возможно именно благодаря этим характеристикам они и отпечатались в моем мозгу. Они много значили для меня, потому как преимущественно это были еврейские песни и ектении, и они ассоциировались у меня с чувством преемственности и истории, с семейным теплом и единением. Одна из моих любимых песен, – мы исполняли ее перед обедом во время пасхального седера, – называлась “Had Gadya” (в переводе с арамейского «одна маленькая коза»). Это была песня с большим количеством повторов, постепенно набирающая силу, и ее нужно было исполнять (в еврейской версии) множество раз, а в нашем ортодоксальном доме мы всегда придерживались традиций. Дополнения, которые становились все длинней и длинней в каждом новом стихе, мы напевали, делая скорбное ударение в конце каждой строчки и отмечая жалобным вздохом каждую субдоминанту. Таким образом маленькая фраза из шести нот в минорной тональности исполнялась (я считал!) сорок шесть раз в течение одной песни, и это бесконечное повторение постепенно вбивало ее в мою голову. Песня жила в моем мозгу, как привидение в чулане, и наполняла мой разум по несколько раз в день на протяжении всех восьми дней Пейсаха, и после – медленно стихала, чтобы в следующем году снова вернуться. Какие именно качества сделали ее «заразительной»? Повторяемость и простота, или, может быть, эти странные, нелепые субдоминанты выступают в качестве нейронных посредников, создающих цепи (а это ощущается именно как цепь), способные к автоматическому самовоспроизведению? Или же мрачный юмор песни и ее торжественный, литургический контекст тоже играют здесь свою роль?