Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Максим Горький 8 стр.


«Анархист».

– Кто-то стучит, – сказал Иноков, глядя в окно. Клим прислушался. Осторожно щелкала щеколда калитки, потом заскрипело дерево ворот, точно собака царапалась.

– Неужели – воры? – спросил Иноков, улыбаясь. Клим подошел к окну и увидал в темноте двора, что с ворот свалился большой, тяжелый человек, от него отскочило что-то круглое, человек схватил эту штуку, накрыл ею голову, выпрямился и стал жандармом, а Клим, почувствовав неприятную дрожь в коже спины, в ногах, шепнул с надеждой:

– Это – к Спивак.

– Эх, – угрюмо сказал Иноков, отталкивая его. – Пойду к ней.

Он убежал, оставив Самгина считать людей, гуськом входивших на двор, насчитал он чортову дюжину, тринадцать человек. Часть их пошла к флигелю, остальные столпились у крыльца дома, и тотчас же в тишине пустых комнат зловеще задребезжал звонок.

«Пусть отопрет горничная», – решил Самгин, но, зачем-то убавив огня в лампе, побежал открывать дверь.

Первым втиснулся в дверь толстый вахмистр с портфелем под мышкой, с седой, коротко подстриженной бородой, он отодвинул Клима в сторону, к вешалке для платья, и освободил путь чернобородому офицеру в темных очках, а офицер спросил ленивым голосом:

– Господин Самгин? Клим наклонил голову.

– Этот человек был у вас?

– Да ведь я же сказал вам, – грубо и громко крикнул Иноков из-за спины офицера.

– Ваша комната?

– Это – обыск? – спросил Клим и кашлянул, чувствуя, что у него вдруг высохло в горле.

Выгнув грудь, закинув руки назад, офицер встряхнул плечами, старый жандарм бережно снял с него пальто, подал портфель, тогда офицер, поправив очки, тоже спросил тоном старого знакомого:

– А что ж иное может быть?

«Не надо волноваться», – посоветовал себе Клим, сунув глубоко в карманы брюк стеснявшие его руки.

Странно и обидно было видеть, как чужой человек в мундире удобно сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к тяжелому носу, тоже удобно сидевшему в густой и, должно быть, очень теплой бороде. По темным стеклам его очков скользил свет лампы, огонь которой жандарм увеличил, но думалось, что очки освещает не лампа, а глаза, спрятанные за стеклами. Пальцы офицера тупые, красные, а ногти острые, синие. Надув волосатое лицо, он действовал не торопясь, в жестах его было что-то даже пренебрежительное; по тому, как он держал в руках бумаги, было видно, что он часто играет в карты.

«Вот как это делается», – уныло подумал Самгин, а жандарм, встряхивая тощей пачкой газетных вырезок, ленивенько спрашивал:

– Это – ваши статейки?

– Да. Из местной газеты.

– Читал. А – это?

– Различные заметки для будущих статей. Клим хотел бы отвечать на -вопросы так же громко и независимо, хотя не так грубо, как отвечает Иноков, но слышал, что говорит он, как человек, склонный признать себя виноватым в чем-то.

Офицер отложил заметки в сторону, постучал по ним пальцем, как старик по табакерке, и, вздохнув, начал допрашивать Инокова:

– Чем занимаетесь? Пишете... гм! Где пишете?

– У себя в комнате, на столе, – угрюмо ответил Иноков; он сидел на подоконнике, курил и смотрел в черные стекла окна, застилая их дымом.

– Прошу не шутить, – посоветовал жандарм, дергая ногою, – репеек его шпоры задел за ковер под креслом, Климу захотелось сказать об этом офицеру, но он промолчал, опасаясь, что Иноков поймет вежливость как угодливость. Клим подумал, что, -если б Инокова не было, он вел бы себя как-то иначе. Иноков вообще стеснял, даже возникало опасение, что грубоватые его шуточки могут как-то осложнить происходящее.

«Не нужно волноваться», – еще раз напомнил он себе и все более волновался, наблюдая, как офицер пытается освободить шпору, дергает ковер.

Седобородый жандарм, вынимая из шкафа книги, встряхивал их, держа вверх корешками, и следил, как молодой товарищ его, разрыв постель, заглядывает под кровать, в ночной столик. У двери, мечтательно покуривая, прижался околоточный надзиратель, он пускал дым за дверь, где неподвижно стояли двое штатских и откуда притекал запах йодоформа. Самгин поймал взгляд молодого жандарма и шепнул ему:

– Отцепите шпору.

– Благодарю, – сказал офицер, когда жандарм припал на колено пред ним.

«Осел, – мысленно обругал его Клим. – Иноков может подумать, что ты благодаришь меня».

Но Иноков, сидя в облаке дыма, прислонился виском к стеклу и смотрел в окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и бороду платком и, вынув из портфеля пачку бланков, начал не торопясь писать. В этой его неторопливости, в небрежности заученных движений было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он считал обыск делом несерьезным.

Вошел помощник пристава, круглолицый, черноусый, похожий на Корвина, неловко нагнулся к жандарму и прошептал что-то.

– Пуаре пришел, – вдруг воскликнул Иноков. – Здравствуйте, Пуаре!

Полицейский выпрямился, стукнув шашкой о стол, сделал строгое лицо, но выпученные глаза его улыбались, а офицер, не поднимая головы, пробормотал:

– Сейчас. Фомин, – понятых!

Из коридора к столу осторожно, даже благоговейно, как бы к причастию, подошли двое штатских, ночной сторож и какой-то незнакомый человек, с измятым, неясным лицом, с забинтованной шеей, это от него пахло йодоформом. Клим подписал протокол, офицер встал, встряхнулся, проворчал что-то о долге службы и предложил Самгину дать подписку о невыезде. За спиной его полицейский подмигнул Инокову глазом, похожим на голубиное яйцо, Иноков дружески мотнул встрепанной головой.

– Пошли к Елизавете Львовне, – сказал он, спрыгнув с подоконника и пытаясь открыть окно. Окно не открывалось. Он стукнул кулаком по раме и спросил:

– Неужели арестуют? У нее – ребенок.

– На это не смотрят, – заметил Клим, тоже подходя к окну. Он был доволен, обыск кончился быстро, Иноков не заметил его волнения. Доволен он был и еще чем-то.

– У вас – дружба с этим Пуаре? – спросил он, готовясь к вопросам Инокова.

Взглянув на него. Иноков достал папиросу, но, не закуривая, положил ее на переплет рамы.

– Всегда спокойная, холодная, а – вот, – заговорил он, усмехаясь, но тотчас же оборвал фразу и неуместно чмокнул. – Пуаре? – переспросил он неестественно громко и неестественно оживленно начал рассказывать: – Он – брат известного карикатуриста Каран-д'Аша, другой его брат – капитан одного из пароходов Добровольного флота, сестра – актриса, а сам он был поваром у губернатора, затем околоточным надзирателем, да...

Сжав пальцы рук в один кулак, он спросил тише, беспокойно:

– Вы думаете – найдут у нее что-нибудь? Клим пожал плечами:

– Не знаю.

– Беспутнейший человек этот Пуаре, – продолжал Иноков, потирая лоб, глаза и говоря уже так тихо, что сквозь его слова было слышно ворчливые голоса на дворе. – Я даю ему уроки немецкого языка. Играем в шахматы. Он холостой и – распутник. В спальне у него – неугасимая лампада пред статуэткой богоматери, но на стенах развешаны в рамках голые женщины французской фабрикации. Как бескрылые ангелы. И – десятки парижских тетрадей «Ню». Циник, сластолюбец...

Он замолчал, прислушался.

– Как они долго, чорт их возьми! – пробормотал он, отходя от окна; встал у шкафа и, рассматривая книги, снова начал:

– Как-то я остался ночевать у него, он проснулся рано утром, встал на колени и долго молился шопотом, задыхаясь, стуча кулаками в грудь свою. Кажется, даже до слез молился... Уходят, слышите? Уходят!

Да, на дворе топали тяжелые ноги, звякали шпоры, темные фигуры ныряли в калитку.

– Светлее стало, – усмехаясь заметил Самгин, когда исчезла последняя темная фигура и дворник шумно запер калитку. Иноков ушел, топая, как лошадь, а Клим посмотрел на беспорядок в комнате, бумажный хаос на столе, и его обняла усталость; как будто жандарм отравил воздух своей ленью.

«Вот еще один экзамен», – вяло подумал Клим, открывая окно. По двору ходила Спивак, кутаясь в плед, рядом с нею шагал Иноков, держа руки за спиною, и ворчал что-то.

– Ну, это глупости, – громко сказала женщина. Самгин тоже вышел на двор, тогда они оба замолчали, а он сообщил:

– Скоро светать будет.

Женщина взглянула в тусклое небо, ее лицо было так сердито заострено, что показалось Климу незнакомым.

– А вы бы его за волосы, – вдруг посоветовал Иноков и сказал Самгину: – У нее товарищ прокурора в бумагах рылся, скотина.

– Сядемте, – предложила Спивак, не давая ему договорить, и опустилась на ступени крыльца, спрашивая Инокова:

– Что ж, написали вы рассказ?

Клим догадался, что при Инокове она не хочет говорить по поводу обыска. Он продолжал шагать по двору, прислушиваясь, думая, что к этой женщине не привыкнуть, так резко изменяется она.

Пели петухи, и лаяла беспокойная собака соседей, рыжая, мохнатая, с мордой лисы, ночами она всегда лаяла как-то вопросительно и вызывающе, – полает и с минуту слушает: не откликнутся ли ей? Голосишко у нее был заносчивый и едкий, но слабенький. А днем она была почти невидима, лишь изредка, высунув морду из-под ворот, подозрительно разнюхивала воздух, и всегда казалось, что сегодня морда у нее не та, что была вчера.

Пели петухи, и лаяла беспокойная собака соседей, рыжая, мохнатая, с мордой лисы, ночами она всегда лаяла как-то вопросительно и вызывающе, – полает и с минуту слушает: не откликнутся ли ей? Голосишко у нее был заносчивый и едкий, но слабенький. А днем она была почти невидима, лишь изредка, высунув морду из-под ворот, подозрительно разнюхивала воздух, и всегда казалось, что сегодня морда у нее не та, что была вчера.

– Изорвал, знаете; у меня все расползлось, людей не видно стало, только слова о людях, – глухо говорил Иноков, прислонясь к белой колонке крыльца, разминая пальцами папиросу, – Это очень трудно – писать бунт; надобно чувствовать себя каким-то... полководцем, что ли? Стратегом...

Он подергал плечом, взбил волосы со лба, но наклонился к Елизавете Львовне, и волосы снова осыпали топорное лицо его.

– Пишу другой: мальчика заставили пасти гусей, а когда он полюбил птиц, его сделали помощником конюха. Он полюбил лошадей, но его взяли во флот. Он море полюбил, но сломал себе ногу, и пришлось ему служить лесным сторожем. Хотел жениться – по любви – на хорошей девице, а женился из жалости на замученной вдове с двумя детьми. Полюбил и ее, она ему родила ребенка; он его понес крестить в село и дорогой заморозил...

– Вы это выдумали? – тихонько спросила Спивак.

– Не все» – ответил Иноков почему-то виноватым тоном. – Мне Пуаре рассказал, он очень много знает необыкновенных историй и любит рассказывать. Не решил я – чем кончить? Закопал он ребенка в снег и ушел куда-то, пропал без вести или – возмущенный бесплодностью любви – сделал что-нибудь злое? Как думаете?

Спивак ответила кратко и невнятно.

Мутный свет обнаруживал грязноватые облака; завыл гудок паровой мельницы, ему ответил свист лесопилки за рекою, потом засвистело на заводе патоки и крахмала, на спичечной фабрике, а по улице уже звучали шаги людей. Все было так привычно, знакомо и успокаивало, а обыск – точно сновидение или нелепый анекдот, вроде рассказанного Иноковым. На крыльцо флигеля вышла горничная в белом, похожая на мешок муки, и сказала, глядя в небо:

– Аркаша проснулся!

Спивак, вскочив, быстро пошла, плед тащился за нею по двору. Медленно, всем корпусом повертываясь вслед ей, Иноков пробормотал:

– Пойду и я.

Вошел в дом, тотчас же снова явился в разлетайке, в шляпе и, молча пожав руку Самгина, исчез в сером сумраке, а Клим задумчиво прошел к себе, хотел раздеться, лечь, но развороченная жандармом постель внушала отвращение. Тогда он стал укладывать бумаги в ящики стола, доказывая себе, что обыск не будет иметь никаких последствий. Но логика не могла рассеять чувства угнетения и темной подспудной тревоги.

В полдень, придя в редакцию, он вдруг очутился в новой для него атмосфере почтительного и поощряющего сочувствия, там уже знали, что ночью в городе были обыски, арестован статистик Смолин, семинарист Долганов, а Дронов прибавил:

– Слесарь с мельницы Радеева, аптекарский ученик – еврей, учительница приходской школы Комарова.

Он сообщил, что жена чернобородого ротмистра Попова живет с полицейским врачом, а Попов за это получает жалованье врача.

– Он так скуп, что заставляет чинить обувь свою жандарма, бывшего сапожника.

– Да, вот и вас окрестили, – сказал редактор, крепко пожимая руку Самгина, и распустил обиженную губу свою широкой улыбкой. Робинзон радостно сообщил, что его обыскивали трижды, пять с половиной месяцев держали в тюрьме, полтора года в ссылке, в Уржуме.

– Меня там чуть-чуть тараканы не съели. Замечательный город: в девяносто третьем году мальчишки пели:



Франтоватый адвокат Правдин, скорбно пожав плечами, сказал:

– Судьба всех честных людей России. Не знаем ни дня, ни часа...

Самгин пробовал убедить себя, что в отношении людей к нему как герою есть что-то глупенькое, смешное, но не мог не чувствовать, что отношение это приятно ему. Через несколько дней он заметил, что на улицах и в городском саду незнакомые гимназистки награждают его ласковыми улыбками, а какие-то люди смотрят на него слишком внимательно. Он иронически соображал:

«Сыщики? Или это либералы определяют мою готовность к жертве ради конституции?»

И мелькала опасливая мысль: не пришлось бы заплатить за это внимание чересчур дорого? Его особенно смущал и раздражал Дронов, он вертелся вокруг ласковой, но обеспокоенной собачкой и назойливо допрашивал:

– Значит – и ты причастен?

Клим слышал в этом вопросе удивление, морщился. а Дронов, потирая руки, как человек очень довольный, спрашивал быстреньким шопотом:

– Ты с Долгановым, семинаристом, знаком?

– Нет, – громко ответил Самгин, – я не люблю семинаристов.

Дронов продолжал нашептывать и сватать:

– Приехал один молодой писатель, ух, резкий парень! Хочешь – познакомлю? Тут есть барышня, курсистка, Маркса исповедует...

Знакомиться с писателем и барышней Самгин отказался и нашел, что Дронов похож на хромого мужика с дач Варавки, тот ведь тоже сватал. Из всех знакомых людей только один историк Козлов не выразил Климу сочувствия, а, напротив, поздоровался с ним молча, плотно сомкнув губы, как бы удерживаясь от желания сказать какое-то словечко; это обидно задело Клима. Аккуратный старичок ходил вооруженный дождевым зонтом, и Самгин отметил, что он тыкает концом зонтика в землю как бы со сдерживаемой яростью, а на людей смотрит уже не благожелательно, а исподлобья, сердито, точно он всех видел виноватыми в чем-то перед ним.

Когда Самгина вызвали в жандармское управление, он пошел туда, настроясь героически, уверенный, что скажет там нечто внушительное, например:

«Прошу не толкать меня туда, куда сам я не намерен идти!»

Вообще, скажет что-нибудь в этом духе. Он оделся очень парадно, надел новые перчатки и побрил растительность на подбородке. По улице, среди мокрых домов, метался тревожно осенний ветер, как будто искал где спрятаться, а над городом он чистил небо, сметая с него грязноватые облака, обнажая удивительно прозрачную синеву.

В светлом, о двух окнах, кабинете было по-домашнему уютно, стоял запах хорошего табака; на подоконниках – горшки неестественно окрашенных бегоний, между окнами висел в золоченой раме желто-зеленый пейзаж, из тех, которые прозваны «яичницей с луком»: сосны на песчаном обрыве над мутнозеленой рекою. Ротмистр Попов сидел в углу за столом, поставленным наискось от окна, курил папиросу, вставленную в пенковый мундштук, на мундштуке – палец лайковой перчатки.

– Прошу, – сказал он тоном старого знакомого;

в серой тужурке, сильно заношенной, он казался добродушным и еще более ленивым.

– Осень-то как рано пожаловала, – сообщил он, вздохнув, выдул окурок из мундштука в пепельницу-череп и, внимательно осматривая прокуренную пенку, заговорил простецки:

– Пригласил вас, чтоб лично вручить бумаги ваши, – он постучал тупым пальцем по стопке бумаг, но не подвинул ее Самгину, продолжая все так же: – Кое-что прочитал и без комплиментов скажу – оч-чень интересно! Зрелые мысли, например: о необходимости консерватизма в литературе. Действительно, батенька, чорт знает как начали писать; смеялся я, читая отмеченные вами примерчики: «В небеса запустил ананасом, поет басом» – каково?

«Льстит, дурак, подкупить хочет», – сообразил Самгин, наблюдая, как из бронзового черепа синий вьется дымок.

Ротмистр снял очки, обнажив мутносерые, влажные глаза в опухших веках без ресниц, чернобородое лицо его расширилось улыбкой; он осторожно прижимал к глазам платок и говорил, разминая слова языком, не торопясь:

– Особенно и приятно порадовала меня заметочка о девчонке, которая крикнула: «Да что вы озорничаете?» И ваше рассуждение по этому поводу – очень, очень интересно!

«Вот скотина», – мысленно выругался Самгин, но выругался не злясь, а как бы по обязанности.

Он ожидал увидеть глаза черные, строгие или по крайней мере угрюмые, а при таких почти бесцветных глазах борода ротмистра казалась крашеной и как будто увеличивала благодушие его, опрощала все окружающее. За спиною ротмистра, выше головы его, на черном треугольнике – бородатое, широкое лицо Александра Третьего, над узенькой, оклеенной обоями дверью – большая фотография лысого, усатого человека в орденах, на столе, прижимая бумаги Клима, – толстая книга Сенкевича «Огнем и мечом».

– Могу я узнать – чем вызван обыск? – спросил Самгин и по тону вопроса понял, что героическое настроение, с которым он шел сюда, уже исчезло.

Ротмистр надел очки, пощупал пальцами свои сизые уши, вздохнул и сказал теплым голосом:

– Предписание из Москвы; должно быть, имеете компрометирующие знакомства.

Назад Дальше