Планета матери моей (Трилогия) - Джамиль Алибеков 6 стр.


Машинально протянул руку к стакану. По праздникам молодые парни собирались у нас на задворках огородов подальше от строгих аксакалов и тянули эту самую водку по очереди, прямо из горлышка. Мы, мальчишки, подсматривали. Удивлялись, что из-за кустов они выходили размахивая руками, пунцово-красные, словно обгорели на горном пастбище.

Я тупо уставился на стакан. Пузырьки в нем уже осели. «Кажется, остывает», — сказал про себя. Поднес к губам и сделал большой глоток. Дыхание перехватило. Я натужно закашлялся.

Когда подавальщица принесла ужин, не только столы, но и тарелки двинулись на меня, перегоняя друг друга. Я забыл про ошпаренное горло. Беспричинное веселье направило мысли в сторону самых желанных видений. Жадно пережевывая бараньи хрящи, я в мечтах прогуливался с Халлы. Она казалась беззаботной, шаловливо подшучивала надо мной и громко смеялась, не оглядываясь опасливо вокруг и никого не пугаясь, как наяву.

Пока я насыщался, под дверями канючили поздние прохожие, барабанили в дверь, окликали подавальщицу, просили, чтобы она их тоже впустила. Толстуха проходила мимо, даже не повернув головы.

Едва я вышел наружу, они окружили меня плотной гурьбой, стали дергать за рукава, тянуть за полы.

— Ты, парень, кажется, хорошо с нею знаком? Скажи, пусть отопрет. Хотим обмыть приятный вечер. Будь нашим гостем.

Не знаю, откуда набрался я храбрости, но только дернул дверную ручку с такой силой, что подавальщица мигом отодвинула засов.

— Что за народ? — ворчала она. — Днем пусто, один ветер гуляет. А когда тарелки вымыты, тут и заявляются. Чем вас потчевать, мои ягнятки?..

Когда я вторично выбрался из питейного заведения, жара спала, и бодрящая прохлада остудила потный лоб. Как все замечательно, небывало прекрасно складывалось в жизни! Блаженство распирало меня. Сегодня я впервые самостоятельно вел машину. И не по учебному двору, а мчался по шоссе, да еще сколько километров! Ни единой ошибки не отметил инструктор. А как, оказывается, любят меня мои товарищи! У другого от таких похвал пошла бы кругом голова. А я только скромно сказал, что своими лестными словами они меня возносят на вершину горы. Если бы не остановил их, потоку восхвалений не было бы конца.

Я брел в самом радужном настроении и, очутившись на главной улице, вспомнил, что так и не повидал сегодня Халлы. Не навестить ли ее? Поздно? Ерунда. Голубоглазая директорша давно десятый сон видит.

Но Халлы, которая неизвестно как оказалась внизу, едва я дернул запертую входную дверь, почему-то замахала руками и стала отталкивать меня в сторону, подальше от крыльца. При неясном свете, падающем из ближнего окна, я видел, что глаза ее широко раскрыты, а нижняя губа прикушена. Я никак не мог взять в толк, почему она прогоняет меня. И какие смешные знаки при этом делает! То приложит ладонь к щеке, прикроет глаза, видимо советуя немедленно отправляться спать, то махнет рукой, предлагая перенести наше свидание на завтра. «И что это с ней такое? Стою рядом, а она как будто меня не видит, слова путного сказать не хочет…» — обиженно подумалось мне.

Хлопнула дверь. Я вздохнул и огляделся. У тутового дерева стояли на привязи два верховых коня. Они не были расседланы и в нетерпении глодали кору.

Родным, деревенским повеяло вдруг на меня. В памяти мелькнуло грустное материнское лицо. Я решительно зашагал прочь из города.

Было достаточно поздно, когда взобрался наконец на Каракопек и привычно нашел дом Халлы. Только их окна и светились еще во всей округе. Неужто проклятый Табунщик до сих пор торчит в гостях? Хихикает, разинув рот до ушей, улещивает вовсю будущего тестя…

Другая нелепая мысль ударила в голову: «Халлы кого-то прятала, поэтому и поспешила меня спровадить! Надоел я ей, что ли? Или сам уже остыл к ней?»

Все это показалось мне ужасным. Гораздо хуже того, что Табунщик может обхаживать ее отца. «Конечно, Фарадж нынче от прибыли лопается… А я взял деньги от Халлы… Зачем я это сделал?! Что я за несчастный человек: живу из милости в чужой хибаре, донашиваю одежду с чужого плеча, с посторонней помощью поступил на курсы, а теперь еще напился на чужой заработок! Да как я посмел чуть не все растратить за один лишь вечер?!»

На крыше виднелась неподвижная фигура матери. Как ни просил ее, она всякий раз упрямо дожидалась меня в темноте и одиночестве. «Почему не подышать чистым воздухом? Да и соседи только-только разошлись», — смущенно оправдывалась она.

— Ай, миленький, утомили тебя эти дороги? Будешь по столько часов в книги смотреть, в глазах потемнеет, — такими ласковыми словами встретила она меня.

Из моих объятий она, однако, поспешила освободиться.

— Отпусти же! От запаха бензина у меня дыхание захватывает. В бочку ты, что ли, залезал? Пошли скорее домой, постираю рубаху, к утру высохнет. Ведь люди осудят: сирота он круглый, матери, что ли, нет, чтобы замарашкой ходить?

— Не нравится запах, не посылала бы на курсы, — проворчал я.

— От учебы вреда не будет, — резонно возразила мать. — Захочешь, потом другую профессию выберешь. А наш Амиль тоже сегодня сдал экзамены, или как там они в школе говорят? Прыгает от радости. Теперь, говорит, начну работать, тебе куплю шелковую юбку, а сестре гребенку. А я отвечаю: если так деньги транжирить, нам и на хлеб не хватит, сынок. Надулся от обиды. Совсем еще глупый.

Обычно мать не могла со мною наговориться. Но сейчас после нескольких слов почему-то запнулась. Добавила погодя:

— Дядя Селим про тебя весь вечер спрашивает. Поешь и зайди к нему.

— Ничего дурного не случилось?

— Чему дурному быть? Хлопот у него много с этой постройкой. Подмоги ни от кого нет. Я уж говорю Гюльгяз, жени, мол, его поскорее, не ждать же, когда по второму разу борода станет расти? Она отвечает: вы нам как родные, ты — тетушка, Замин — младший братец, вот и расстарайтесь, пособите со сговором и женитьбой.

— А невеста на примете уже есть? — Мне захотелось хоть что-нибудь поразведать.

— Мало ли девушек, которых матери вскормили добрым молоком? — спокойно отозвалась мать. — Куда камушек ни кинь, непременно угодишь в дом, где живет чья-нибудь дочь на выданье. Зачем ему за городскими гнаться? Свои одна другой краше.

— Ты считаешь, разницы нет, та или другая невеста? А я вот видел в Чинарлы, как девушку прямо от жениха умыкнули.

— Как же ты попал в Чинарлы?

— На автомобиле ездил.

— Слава аллаху. Так ты, миленький, уж на машине работаешь? Может, дядя Селим для того и зовет тебя?..

— Нет, это пока только учебная машина. А ты, мама, рассуждаешь по старинке. Нынче так не женятся.

Мать поджала ноги, уселась напротив меня поудобнее.

— Вот мода пошла во всем старые обычаи винить! Ты думаешь, вами жизнь началась? Да пусть у меня рот перекосит, если скажу неправду! Как советская власть для народа постаралась, ни один падишах так не делал. И школы, и дома новые — в лачугах, кроме нас, почитай, уже и не живет никто в селении, — однако можно ли считать, что если люди раньше не знали грамоты, то были вроде скота неосмысленного? Твой отец в школе не учился, а сколько он стихов знал на память! Сорок дней и сорок ночей, по присказке, мог бы повторять без устали. Тогда учились не по книгам, держали все в голове.

— Смотри, будешь хвалить прежние времена, беду накличешь, — шутливо постращал я.

Мать отозвалась с серьезностью:

— Тому надо язык прикусывать, кто грешен перед советской властью. А я вся на виду. Сколько лет за колхозными курами хожу, ни одного яичка себе в дом не взяла. Если случайно разобьется, свое несу. У нас в доме краденого в рот не брали. Щепки незаработанной в нем нет.

— Выходит, аллаха боишься, если не велишь обычай ругать?

Мать рассерженно прикрикнула:

— Не болтай, чего не смыслишь! Разве дело только в страхе? Ложью дом разрушается. У вора нет крова над головой, а картежник не дождется к себе почтения. Позаришься на чужое — глаза бельмами зарастут. Так-то, сын.

Мне всегда было отрадно внимать материнским поучениям. Речь ее текла искренне и горячо. Должно быть, она неспроста затеяла этот разговор именно сегодня: я впервые самостоятельно вел машину и от меня попахивало спиртным.

— Расскажу тебе про отца, — продолжала она в задумчивости. — Отцовский род весь славился трудолюбием, из рук лопаты не выпускали, ели не присаживаясь, чтоб времени не терять. Так были старательны, что, по пословице, ресницами огонь носили. А бедность все-таки одолевала. Мы тогда только что сюда перебрались и ради хлеба насущного нанялись батрачить. Батраку надлежало голову пониже держать; спорщика ведь живо со двора сгонят. А из России уже слух долетел: Николая-падишаха скинули. Рты народу не заткнешь. Кто говорит, что так ему и следует, плохой был царь, а иные опасаются: может ли тело без головы прожить? Форменный разброд в селении. Никто сам не видел, как царя прогоняли, — вот и простор домыслам, каждый городит, что ему вздумается.

Слышим, однажды гремит дверная щеколда, кто-то поманил отца со двора, из темноты тихий разговор доносится. Знаю, что дурных дел за твоим отцом не водилось, ни воровства, ни плутовства, ни иных темных промыслов. А все-таки на душе тревожно. Подошла я бесшумно к двери, приложила ухо к щелочке и слышу такой разговор: «Не всякая собака к хозяину ластится, а тебе, сирота безземельная, что так уж чужое добро оберегать-лелеять?» Голос отца отвечает, будто и не слышит этого вопроса: «Значит, остаемся теперь без падишаха? Но державе нужен хозяин, а кто им будет?» — «Что нам до того? Саму тень Николая порубили на куски, отберем неправедное добро. Погоди, и у нас в селе большевики объявятся. Царскому имуществу все равные наследники! Пусть отныне не будет между нами ни богачей, ни бедолаг». — «Братец, я и в трудные времена не хаживал с топором по дорогам. Станут землю раздавать по закону — авось и мне достанется клочок. Тогда возьму лопату на плечо и пойду на свое поле». — «Какой ты несговорчивый! Чего ждать? Твое дело мулов погонять, а принесу и навьючу я сам. Ночь на дворе, никто не увидит, не узнает…» Но отец по-прежнему не соглашался и скоро вернулся в дом. Я у него спрашиваю с бьющимся сердцем: «О чем был разговор? К добру или к худу поднял тебя среди ночи братец двоюродный?» Отец лишь рукою махнул. Говорит, что вдоль Аракса начали было к Нахичевани дорогу прокладывать. А железо, инструмент всякий в большом амбаре замыкают, склад называется. Вот и запрягают мулов в арбы, хотят амбар этот разорять. «Ты не согласился?» — спрашиваю. «Ответил ему, что привык жену честным хлебом кормить. Заворчал: оттого и останешься навек голытьбой. Где ты видел, чтобы богатство честно наживалось?»

Время было далеко за полночь, когда мы пробудились от сильного грохота. Думали — землетрясение! Выскочили во двор — столб огня и дыма до неба! Сверху летят камни, обломки… Суматоха, никто ничего не понимает. Кто кричит, что война началась и пушки стреляют. Кто думает, что это верные люди за скинутого падишаха мстят. Наконец пришла весть: в том амбаре не только железный товар хранился, в подвалах прятали еще порох. Кто уронил спичку — как теперь узнать, если всех на куски разорвало? А от иных и кусочка не нашлось. Дядины сыновья тоже погибли. Отец твой всегда повторял, что человеку надо не смерти бояться — она всем суждена, — а бесчестья. Я возражала: «Осторожен ты не в меру, вот и беден. Братья твои разве на воровство пустились? Они хотели все поровну разделить». Он отвечает: «Что же пустились в путь не среди бела дня, а глухой ночью? При такой дележке я от своей доли отказался. Разве это кому обида?»

Оказалось — еще и какая! Родня на дыбы встала: не пошел с погибшими, значит, враг им и всем нам! Права пословица: в кого слепой вцепится, нипочем не отпустит. Тогда мы ушли из горного селенья; сюда, в долину спустились. Я про себя думала: а согласись отец с братьями быть заодно, могилы бы и той от него не осталось. Говорят, в тех местах и через год с деревьев, если хорошенько потрясти, оторванные пальцы сыпались. Нет тайны, которая бы наружу со временем не вылезла, сынок. И жить надо так, чтобы дети глаз потом от стыда не прятали. Отец твой любил повторять стих про обжору волка и про умеренного в еде муравья…

Последние слова дали нашему разговору новое направление.

— Скажи, а как отец заучивал стихи, если не из книг?

— В прежние времена во всех селениях свои ашуги были, сказочники. Осенью, длинными вечерами ашуги пели, а другие их песни запоминали. Потом своим детишкам пересказывали, про себя ничего не таили. Ну как нынче учителя в школах передают вам про всякие науки. Жаль, к старости у меня память ослабела. А смолоду, если сказку услышу, слово в слово наутро повторю.

— Вот ты любишь говорить, что хороший человек добрым молоком вскормлен. Разве младенец может различить, какое молоко хорошее, какое худое? И бывает ли молоко дурным?

— Это не надо понимать прямо. Не о материнском молоке речь, а о врожденном благородстве. Трава растет от корня; сколько ни поливай колючку, цветов розы от нее не будет. Если у человека дрянной род, откуда ему вырасти порядочным?

— По-моему, ты неправа, мать.

— Я простая крестьянка, сынок. Говорю, что на уме; от невысказанного слова на душе горький узелок остается. Что тебе нравится — возьми, с чем не согласен — откинь прочь.

На свет нашей лампы тучей слетелась мошкара. Опалив зеленые крылышки, некоторые мотыльки бессильно падали на скатерку и уже не чувствовали, как насекомые хищники тащили их в свои земляные норы. От света проснулась божья коровка. Я, как в детстве, протянул ей палец, выгнул руку мостиком и приговаривал вполголоса:

— Лети, коровка, в небо. Принеси мне оттуда добрую весточку.

Мать слушала улыбаясь. Лицо ее посветлело и помолодело, словно мы оба вернулись в прежние времена. Не нарушая нашего молчаливого единения, в сторонке, не то умиляясь, не то завидуя, стояла бабушка Гюльгяз, наша соседка.

Заметив ее, мать встрепенулась:

— Присядь, выпей с нами чайку. Видать, братца Селима нет дома?

Гюльгяз вздохнула.

— Хорошо, когда мать с сыном всегда рядышком, как вы. Горе, радость — все пополам. А про моего скажу: никогда не знаю, что у него на душе. Молчун, слова не вытянешь.

— Храни его аллах. — Мать хотела сгладить горькую жалобу. — Какие такие у него от тебя тайны? Пустое это, поверь.

— Устала я молчать, сестрица. Непроизнесенные слова, как угли, пекут мне грудь. Боюсь, что выйду когда-нибудь на улицу и первому встречному открою наболевшее сердце. Ведь дочь проклятого, по всему видно, завлекла моего Селима!

— О ком ты? Кто этот «проклятый»?

— Заведующий фермой, что живет на краю селения. У него есть дочь, видом чистая коза! Не знаю, чем она его очаровала, только все помыслы Селима о ней одной. Я не смею рта раскрыть. Однажды заикнулась было, так сын стал свою одежду собирать. Уйду, говорит, навсегда, если станешь вмешиваться в мою жизнь.

— Может, он жениться хочет? Что же тут плохого? Ай, Гюльгяз-баджи![4] Век сына возле себя не удержишь и на тот свет раньше времени за собою не уведешь. Зачем злобствовать? Скажешь «джан» — и тебе по-доброму ответят: «Черт» произнесешь — тоже эхом отзовется.

Гюльгяз, не внимая примиряющим резонам, бубнила свое:

— Раньше она с табунщиком Фараджем вела любовные игры, да из воды сухая выскочила. В городе, говорят, тоже на каком-то парне без стыда виснет. Можно ли от девушки ждать приличия, если она из отцовского дома в город сбежала?

Мать хмурилась. Этот разговор был ей явно не по душе. Но Гюльгяз сидела гостьей в нашем скромном доме и обрывать ее казалось невежливым.

— Город или селение… какая разница? Целомудренная девушка останется чистой посреди полка солдат, говорит пословица.

— А по-моему, бесстыдница уже та, мимо которой десять раз на дню мужчина-учитель пройдет!

Я думал, что мать рассмеется ей в лицо, но она с неожиданной горечью ответила просто и строго:

— А много ли ума набрались мы, привязанные весь век к деревне? Куриные яйца в птичнике считаю, загну пальцы на руках и снова начинаю сначала. В простом счете путаюсь. Что здесь хорошего? Если ты говоришь о той девушке, что заходила к нам с кувшином, звала Замина на курсы, то мне она понравилась: скромная и разумная. Она с моим мальчиком в школе вместе училась. Спроси у Замина, он ее знает.

Я давно догадался, что речь идет о Халлы. На всякий случай переспросил:

— Вы о Мензер, что ли, говорите?

— Кажется, ее так зовут, — отрывисто бросила бабушка Гюльгяз. — Может, Селиму лестно, что ее отец командует фермой? А мне-то что от этого? Будущий сват своего сладкого куска мне не протянет, золотого пояса не снимет и на меня не наденет. На что мне ученая невестка? Ни белья постирать, ни хлеб испечь. Уж не говорю о такой милости, чтобы снизошла для старой свекрови воды нагреть, голову ей помыть… Или гостю — ноги…

У меня вырвалось:

— Разве выходят замуж для того, чтобы кому-то ноги мыть?

Гюльгяз ядовито поджала губы:

— Гость в доме — посланник аллаха. Таковы обычаи.

— Эх, бабушка, — укорил я. — Кто бы другой об этом толковал, а не ты. Говорят, твой муж ушел от тебя неспроста. Ты, видно, сама себя не уважала, каждому ноги мыла, и он тебя ценить перестал?

Она пробормотала, наклонив голову:

— Как сделал, так сделал. С другой счастья не нашел; она его запрягла, как осла. На городской рынок казаны со снедью таскал…

Мать недовольно прикрикнула на меня:

— Зачем вмешиваешься? Мал еще в разговор встревать. Гюльгяз долго жила, много видела…

— А зачем зря Мензер обижать?

Про себя удивился: защищаю Халлы перед злой старухой? Чтобы та переменила мнение и согласилась на женитьбу сына? О, конечно, не для этого! Могу ли я добровольно уступить свою Халлы? Но позволить порочить ее тоже выше сил. Если мы не суждены друг для друга, все равно ее имя должно остаться незапятнанным.

Назад Дальше