Валентин Пикуль Полезнее всего – запретить! Историческая миниатюра
Смею думать, русская цензура убила писателей гораздо больше, нежели их пало на дуэлях или в сражениях. Тема подцензурного угнетения писателя дураком чиновником всегда близка мне, и я дословно помню признание Салтыкова-Щедрина, столь обожаемого мною: “Чего со мной не делали! И вырезывали, и урезывали, и перетолковывали, и целиком запрещали, и всенародно объявляли, что я – вредный, вредный, вредный…”
“И заметьте себе, – подхватил Стасов в статье о Модесте Мусоргском, – урезыванье никогда не распускает свою безобразную лапу над вещами плохими, посредственными. О нет! Урезывателю подавай все только самые талантливые, самые крупные, самые оригинальные куски – только над ними ему любо насытить свою кастраторскую ярость. Ему надо здоровое, чудесное, животрепещущее мясо, полное силы и бьющей крови!”
Вот как живописно отзывались великие о цензуре…
Не желая залезать в непролазные дебри прошлого, напомню, что в 1794 году рукою палача сожгли “Юлия Цезаря” Шекспира (в переводе Карамзина), а при Павле I был запрещен даже “Гулливер” Дж. Свифта. Пушкин тоже немало страдал от засилья цензуры, и, думаю, начать придется именно с него, хотя далее речь пойдет совсем о другом человеке…
27 мая 1835 года поэт представлялся великой княгине Елене Павловне, женщине умной и образованной. Об этом он извещал жену: “Я поехал к ее высочеству на Каменный остров в том приятном расположении духа, в котором ты меня привыкла видеть, когда надеваю свой великолепный мундир. Но она так была мила, что я забыл и свою несчастную роль, и досаду. Со мною вместе представлялся цензор Красовский…”
Великая княгиня сказала этому живоглоту:
– Вероятно, вас немало утомляет обязанность читать все, что появляется средь новой литературы?
– Да, – согласился Красовский, – это занятие нелегкое, паче того, теперь нет здравого смысла в том, что пишут.
“А я стою подле него”, – сообщал Пушкин жене. Но великая княгиня сама поняла несуразность подобного ответа; Пушкин в дневнике отметил, что Елена Павловна поспешила отойти от Красовского подальше, нарочно заговорив с поэтом о Пугачеве…
Я достаточно извещен, что у нас писать о цензорах не принято, но, смею надеяться, современные цензоры не обидятся, если я загляну в преисподнюю, где в поте лица трудился их достойный предтеча – Александр Иванович Красовский.
Время было под стать его мракобесию – время Николая I, о котором Герцен справедливо писал: “Николай Павлович тридцать лет держал кого-то за горло, чтобы тот не сказал чего-то…”
Чтобы не сказал лишнего, добавлю я от себя!
Грешен, люблю начинать с конца – с могилы героя.
Раскрываю второй том “Петербургского некрополя” и на 513-й странице нахожу искомого мною прохвоста. Вот он: Красовский Александр Иванович, тайный советник, председатель Комитета иностранной цензуры, 19 ноября 1857, на 77 году жизни.
Вышел он из семьи благочинной; отец его, протоиерей Иоанн, был духовным собеседником императора Павла I, служил сакелларием (смотрителем) придворной церкви; ученый священник, отец Иоанн оставил свое имя в русской этимологии, за что и попал в члены Российской академии. Отпрыск этого почтенного лингвиста, воспитанный в страхе Божием, сначала подвизался в амплуа переводчика, затем был библиотекарем, а в 1821 году заступил на пост цензора и с этой стези уже не свернул, обретя славу самого лютейшего скорпиона. Сначала он служил в цензуре внутренней, досаждая писателям придирками такого рода, которые служили пищей для забавных анекдотов.
Например, Дашков жаловался стихотворцу Дмитриеву, что “у Красовского всякая вина виновата: самому Агамемнону в Илиаде (Гомера) запрещается говорить, что Клитемнестра вышла за него замуж будучи девой…” Красовский не уступал:
– Честь и хвала девице, сумевшей в святости донести до мужа самое драгоценное на свете. Но русский читатель – это вам не Агамемнон, и он, прочтя “Илиаду”, сразу пожелает разрушить непорочность своей кухарки или же прачки… Нельзя!
Какой-то поэт писал красавице: “Один твой нежный взгляд дороже для меня вниманья всей вселенной…” Красовский от любви был весьма далек, зато он узрел нечто другое:
– И не совестно вам писать, будто вы “близ нея к блаженству приучались”? Наша вселенная имеет законные власти, несущие всем нам блаженство свыше в виде указов или инструкций, а вы, сударь, желаете испытать блаженство подле своей любовницы… Так постыдитесь развращать наше общество! Нельзя.
Другой поэт датировал стихи в день Великого поста, и от этого совпадения Красовский пришел в тихий ужас:
– Ведь империя-то погибнет, ежели наши стихотворцы учнут прославлять любовные утехи в день Господень, когда каждый верноподданный желает возноситься душою к небесам, взыскуя у Господа едино лишь милостей его… Нельзя!
А что тут удивляться афоризмам Красовского, если генерал Дубельт, помощник Бенкендорфа, выразил отношение к русским писателям еще более вразумительно:
– Каждый российский писатель – это хищный зверь, коего следует держать на привязи и ни под каким видом цепи не ослаблять, а то ведь, дай им волю, так они всех нас загрызут…
Теперь понятно, почему Красовский был зорок, словно ястреб, который с высоты всегда узрит даже самую малую поживу. Рукою бестрепетной он похерил крест-накрест статью о вредности грибов, а соображения его были весьма здравыми.
– Помилуйте, – доказывал он (и доказал), – как можно писать о вредности грибов, ежели грибы постная пища всех верующих, и, подрывая веру в грибки, злонамеренный автор умышленно подрывает основы народного православия… Нельзя!
С юных лет Красовский был не просто бережлив, а скуп до омерзения. Изношенную одежду и обувь не выбрасывал, а год за годом складывал в особый чулан, называя его “музеем”; туда же помещал и банные веники, безжалостно исхлестанные по чреслам до состояния голых прутьев, без единого листика. Аккуратист, он развешивал свои старые портки, галстуки и помочи обязательно в хронологическом порядке:
– Сей сюртук нашивал я в царствование блаженного Павла Первого, упокой Господь его душеньку. Сими помочами я удерживал на себе штаны в царствование благословенного Александра, а сим галстуком запечатлел счастливое восхождение на престол ныне благополучно царствующего Николая Павловича, дай ему Божинька здоровья – во веки веков…
Касаясь научно-познавательной ценности этого “музея”, очевидец сообщал: “Всему имелась подробная опись, все барахло каждолетно проветривалось, выколачивалось, чистилось, проверялось по описи и потом бережно укладывалось в хламохранилище камердинером Красовского – как бы директором этого “музея”, уже впавшего от нравственного влияния своего барина в полнейший идиотизм”. На полках “музея” хранились бутылки с вином, которого Красовский не пил, и банки с вареньем, которого он не пробовал. Все – для гостей! На каждую бутылку или банку заводилась особая мерка, чтобы проверить честность “директора”, и “горе ему, если бывали недомерки: Красовский пилил его своей говорильней с недельным заводом…” Зато на каждой посудине было аккуратно отмечено: в таком-то году и такого-то числа из сей бутылки отпито г-ном Бухмейером полрюмки, а из этой вот банки мадам Яичкова изволила откушать две ягодки…
Веселая жизнь, читатель! Не правда ли?
Женщин Александр Иванович упорно избегал, находя в этой отрасли человечества нечто сатанинское. Кроме того, из рассказов мужей он был достаточно извещен о том, что женщины такие мерзкие твари, для которых великая мать-природа изобрела различные магазины, где они возлюбили тратить деньги, заработанные честным мужским трудом, а посему – ну их всех! И без них проживем, копеечка в копеечку, глядишь, и рубелек набежит…
Бюрократ до мозга костей, Александр Иванович устных докладов не принимал, говоря недовольно:
– Что вы тут мне балясы точите? Вы мне напишите, чтобы я бумажку в руках держал…
Очень бы хотелось посмотреть на Александра Ивановича, но, к сожалению, мне никогда не встречались его портреты. Современники же, говоря о его внешности, отметили лишь одну деталь – гигантские, как у летучей мыши, уши, расплюснутые вроде блинов, которые “взбегали вверх до самой макушки и тянулись вплоть до затылка…”
Думаю, на такие уши не каждая женщина и польстится!
11 мая 1832 года состоялся крутой взлет карьеры Красовского: его назначили председателем Комитета иностранной литературы. Русские писатели от него избавились, зато худо стало писателям иностранным. Худо, ибо – по мнению Александра Ивановича – вся западная литература являла собой “смердящее гноище, распространяющее душегубительное зловоние”. В самом деле, как подумаешь о тлетворном Западе, так волосы дыбом встают – ведь один тамошний Бальзак чего стоит!
– Полезнее всего – запретить, – рассуждал Красовский…
Комитет иностранной цензуры находился в доме Фребелиуса на Средней Мещанской улице, и, когда Красовский там появился, министр народного просвещения граф Уваров (тот самый, что, по словам Пушкина, воровал казенные дрова) был вполне доволен:
– Красовский у меня – как собака, привязанная возле ворот. Только при нем я и могу почивать спокойно…
Из дома Фребелиуса слышалось рычание:
– Париж – любимое гнездилище дьявола, разве не так?
Так, миленький, так. Гони всех в шею… Чего там думать?
А думать надо. Для того и существует эта проклятая гадина литература, чтобы читатели мыслили – и так и эдак, и вкривь и вкось, наотмашь и напропалую. Всякая литература, к сожалению, порождает разные мысли. В этом главный вред от литературы, ибо она, зловредная, не умеет говорить одно и то же, а каждый писатель желает выражать собственное мнение… Следовательно, борьба с литературой начинается борьбою с писателем!
С чиновниками же в Комитете легче управиться.
– Господа, – объявил Красовский, появясь в доме господина Фребелиуса, – те из вас, кои уже связаны брачными узами, могут служить и далее, но строго предупреждаю, что карьера холостых оборвется в случае их женитьбы…
– Почему так строго? – загалдели молодые чиновники, искренно желавшие влачить по земле тяжкие цепи Гименея.
Александр Иванович внятно и доходчиво объяснил:
– Семейное счастье, согласен, есть необходимое зло, которое не преследуется законом лишь ради преумножения населения. Однако женатый человек неспособен быть отличным чиновником, ибо его внимание поневоле раздвоено между службою и любовными утехами. Кроме того, женатый чиновник думает не о том, как бы вести бумагопроизводство по чину, а более озабочен иным вопросом – где бы ему занять денег на женские прихоти, столь щедро представленные в лавках Гостиного двора…
Любимцем его стал писарь Родэ, славный запоями и каллиграфическим почерком, убежденный холостяк, и Красовский ставил его в пример – его образец новой человеческой породы:
– Вы посмотрите на Родэ! Он работает с утра до ночи, как паровая машина, и усталости не ведает. А почему, спрашиваю я вас? Да потому, что он холост, а вечерами не возбуждает себя чтением всяких Бальзаков, напротив, он старательно вникает в премудрость Господню… Верно я говорю, Родэ?
– Справедливо изволили заметить, – отвечал тот, уже вознамерясь занять у кого-либо на очередную выпивку с плясками…
Здесь уместно добавить, что Красовский, с полного маху рубивший головы “всяким Бальзакам”, оставался неучем, ибо он даже не читал европейских газет. Его подчиненные читали их, а вот он… пренебрегал! Совсем уж дико и нелепо, что из множества русских газет Александр Иванович облюбовал одну лишь “Северную Пчелу” Фаддея Булгарина, который следовал указаниям Дубельта, подсказавшим ему главные темы: театр, выставки, Гостиный двор, толкучка, трактиры, кондитерские лавки… – вот круг интересов, которые насыщали плоть и душу Красовского. Мало того, он завел особого писца, который день за днем переписывал всю газету Булгарина от руки. Сколько ни ломай голову, все равно не догадаться, зачем Красовскому требовался еще и рукописный экземпляр газеты.
Впрочем, я, кажется, начинаю догадываться – зачем?
Красовский, как и все бюрократы, обожал любое, пусть даже бесполезное, занятие, лишь бы создавать видимость напряжения его чиновного аппарата. При нем писанина ради писанины достигла гомерических размеров, он и сам вязнул в бумагах, словно заблудшая скотина в болоте, но ему очень нравилось видеть себя в окружении бумаг, бумажек и бумажонок, которые усиленно переписывались, копировались, откладывались, перекладывались, нумеровались, различаясь по алфавиту и по датам… Наконец настал великий день, когда Красовского озарило свыше:
– Стоп! – заорал он. – Отныне для красоты казеннобумагописания повелеваю употреблять разноцветные чернила. Это будет прекрасно! Чернилами красными выделять существенное, синими – объясняющее, а черными выписывать отрицательные явления в литературе этой дотла прогнившей Европы…
Система проверки иностранной литературы была оформлена Красовским в три несокрушимых раздела:
1) литература запрещенная,
2) дозволенная, но с купюрами в тексте, и
3) позволительная…
Однажды к нему в кабинет ворвался некий господин, исполненный благородной ярости, и развернул перед ним томик стихов Байрона, угодивший во вторую категорию.
– Полюбуйтесь на свое варварство! – возопил он, едва не плача. – Я выписал эту книгу из-за границы, а ваши цензоры вырезали из нее целую поэму… Всю – целиком!
На лице Красовского появилось умильное выражение.
– Дайте-ка этого Байрона сюда, – попросил он и, взяв книгу, вдруг стал кричать на посетителя: – Как вы смеете защищать этого крамольного автора? Почему сами не пожелали вырезать из книги богохульные страницы? Вы чиновник? Вот и прекрасно. Я обладаю правом обратиться к полиции, чтобы впредь она надзирала за вашим чтением…
Услышав такое, некий господин (да еще чиновник) схватил шляпу и убежал, даже оставив том Байрона на столе главного Цербера. Никакой нормальный человек не выдерживал общения с таким занудою, каким был Красовский; чиновников Комитета иностранной цензуры посторонние люди иногда спрашивали:
– Господа, да в уме ли ваш председатель?
Служить под началом Красовского могли лишь очень закаленные люди, согласные унижаться и пресмыкаться. Среди его секретарей одно время числился и Павел Савельев – археолог и лауреат Демидовской премии. Красовский как-то попрекнул его в честолюбии.
– Ошибаетесь, – с гневом возразил Савельев. – Одно уже то, что я служу под игом вашего превосходительства, есть самое яркое свидетельство тому, что я совсем лишен честолюбия…
Чиновники Комитета, чтобы Красовский не стоял у них над душою, нашли верный способ, как избавляться от его высоконравственных поучений о вредности женского пола. Желая отвадить Красовского, они нарочно обкладывали свои столы французскими журналами, раскрыв их на иллюстрациях с изображениями парижанок. Александр Иванович, увидев такую “мерзость”, спешил отойти подальше и даже отплевывался, как от пакости:
– Фу, фу, фу… Одно непотребство, и лучше бы глаза мои не видели этого! Вот до чего дошло безверие французов: девка не стыдится задрать юбки, чтобы поправить чулок, а художник тут как тут… сразу запечатлел ее непотребство! Неужто и в нашей благословенной державе экий срам заведется?
Надо же так случиться, что как раз напротив дома Фребелиуса однажды сняли квартиру две отчаянные Аспазии, которые по утрам, будучи в дезабилье, ложились грудью на подоконник и делали молодым цензорам всякие знаки, помахивая белыми ручками: мол, заходите вечерком, мы берем недорого. Красовский иногда тоже подходил к окнам, а чиновники за его спиною выразительными жестами указывали девицам, что вот этот нетопырь горазд по женской части, денег же у него – куры не клюют. Все это имело неожиданный финал для Красовского, который однажды, выходя из Комитета, был сразу же расцелован уличными красотками.
– Душечка, – щебетали они, – ежели тебя на том свете черти в ад поволокут, так ты, миленький, с ушей гореть станешь…
Александр Иванович призвал на помощь полицию, Аспазий выселили на окраины столицы, а чиновники долго еще ругались:
– Ну что за жизнь! Даже пошутить не дают…
Кстати, в доме Фребелиуса размещался не только Комитет, владелец его сдавал квартиры частным и казенным съемщикам. Красовскому захотелось распространить права цензуры на все этажи дома, чтобы проследить за нравственностью жильцов, осквернявших себя общением с женщинами. Одного из жильцов он зазвал к себе в кабинет, предлагая ему прочесть тоненькую брошюру, а сам куда-то удалился. Жилец, ничего худого не подозревая, раскрыл брошюрку, в которой была напечатана молитва о покаянии… Александр Иванович вернулся – с ехидной улыбочкой:
– Ну как? Прочли?
– Прочел.
– Покаялись?
– В чем? – удивился жилец казенной квартиры.
– Вы, сударь, имеете квартиру, оплачиваемую казной государя императора, которую и оскверняете гнусным прелюбодеянием.
– Что за чушь! – возмутился жилец, вскакивая.
– Извольте сидеть, – выговорил Красовский. – За это время, пока вы читали молитву, я успел навестить вашу квартиру.
– И что же вы там узрели, ваше превосходительство?
– Я увидел в ваших комнатах женскую шляпу.
– Верно, – согласился жилец. – Моя служанка оставила.
– Значит, вы состоите в незаконном сожительстве.
– Неправда!
– Сущая истина, – засмеялся Красовский. – Я был в вашей спальне, где видел двухспальную кровать.
– Так и что же с того?
– А то, что двухспальная кровать есть прямое свидетельство тому, что вы завели ее ради любострастия со служанкой.