Мама тебя любит, а ты её бесишь! (сборник) - Максим Гуреев 20 стр.


Вот только и успел сообразить, что нет такой силы, которая могла бы освободить правую толчковую, а скос траншеи, ощетинившейся битым кирпичом и осколками бутылок, стремительно ринулся прямо в лицо, как цепная собака.

И это уже потом был травмпункт на Беговой, затем Боткинская, несколько швов на лбу и верхней губе, а также гипс левой кисти, на которую пришёлся основной удар.

Домой вернулись далеко за полночь…

Не говоря ни единого слова, мать уложила Ивана, выключила в комнате свет, села рядом, и было слышно только, как дождь без остановки барабанит по карнизу. Это её молчание говорило много больше, чем все предыдущие речи, вместе взятые, при этом оно не тяготило, не придавливало, не томило.

Лишь спустя годы, когда матери не стало, Лебедев понял, что она в тот момент, видимо, тоже слушала его молчание, молчание своего сына, и находила его содержательным, заслуживающим уважения, ведь, если честно, вместе они многое прошли и многое знали друг о друге.


Через две недели Ивана выписали.

На перемене к нему подошёл Торпедо:

– Что ж ты, Лебедь, левую руку сломал, надо было правую ломать, в пятницу контра по алгебре, придётся писать.

– Придётся, Торпедо, придётся, – улыбнулся в ответ Лебедев.

– «Выбери меня, выбери меня, птица счастья завтрашнего дня», жду на «горке»! – Тихомиров нырнул в гудящий, орущий, извивающийся дерущимися младшеклассниками школьный коридор, который то заходился в какофонии нечленораздельных звуков, то затихал, словно набирал в лёгкие воздух, чтобы вновь открыть рот и завопить.

– А я знала, Лебедев, что добром это не кончится…

Иван обернулся – перед ним стояла Акула, сомнамбулически поводя подбородком.

– Ты же взрослый человек, – заученным жестом Мурзищева поправила бусы на груди. – Вот чем ты отличаешься от них? – и она указала на третьеклассников, которые с хохотом катались по паркету, то ли дрались, то ли просто сходили с ума от избытка чувств. – Да ничем!

Лебедев усмехнулся, и вовсе не потому, что тигровый глаз ему показался на сей раз каким-то блёклым и подслеповатым, а потому, как он подумал в ту минуту, что его мать, наверное, не согласилась бы с этим утверждением.

По крайней мере, ему так хотелось в это верить.

Оксана Лисковая Я не отдаю свои игрушки

Мне в детстве нравилось одно украшение – орех на верёвочке, но бабушка подарила его двоюродной сестре. Может быть, сочла, что я ещё мала, а двадцатисемилетней дылде как раз подойдёт такое украшение. Не знаю, нравилось ли оно двоюродной сестре, я не видела, чтобы она его носила, но меня так притягивали его гладкие блестящие бока и неброский шершавый рисунок…

У двоюродной сестры в доме было много интересных вещей, которые привлекали меня, но родственники ничего мне не дарили. Тогда я не могла взять в толк, почему она, взрослая тётка, не отдаст мне, двенадцатилетней, хотя бы свои игрушки. Это теперь я тоже взрослая тётка и понимаю, как трудно отдать привычные и уж тем более любимые вещи.

А ещё во времена моего детства у неё на диване сидела игрушка, вызывавшая у меня ужас, – лохматая собачка с резиновым лицом. Лицом! Такие игрушки казались мне чудовищами, они снились мне ночью, и после этих кошмаров я выпрыгивала уже из мокрой постели.

Всё моё детство мама лечила меня от чего-либо. То и дело я лежала в больницах. Задумала она вылечить меня и от этой болезни. Однажды мы пришли в детскую поликлинику. Долго сидели в очереди и ждали приёма психиатра. Не потому, что я была психом, нет. А потому, что, кроме психиатра, никто не знал, как вылечить эту стыдную болезнь. И вот психиатр, задав мне пару вопросов и отправив к окну разглядывать разноцветные фиалки, переговорила с моей мамой – и вскоре мне был собран чемодан. На электричке мама привезла меня в санаторно-лесную школу. И оставила. Через две недели я, зарёванная, пробралась со своей новой подружкой в кабинет директора, получила разрешение позвонить – и долго просила маму забрать меня домой. Но мама отказалась: «Тебе нужно выздороветь, потерпи». Надо сказать, выздоровела я немедленно – потому что ни разу в этом странном заведении не намочила постель: ни после драк с детдомовскими, ни от изнурительной тоски по дому, ни от страха перед маньяком Фишером, бродившим в том году по району, где находилась и наша одиноко стоящая школа. Из-за него была объявлена тревога, заперты все двери в здании, и нас лишили прогулок на несколько дней.

Когда нам с подругой белые простыни казались слишком уж грязными, а смены белья не предвиделось, мы ночью мочили их в унитазе и сбрасывали в специальный бак, взамен брали в шкафчике чистую простыню, а иногда даже пододеяльник. И, довольные, перестилали себе постель. В мае закончился учебный год, и нас наконец разобрали по домам.


После осмотра нашей огромнейшей и живущей в полном беспорядке квартиры я заснула на разноцветном белье, которое мне обычно стелили дома. Утром за завтраком я безжалостно объявила маме, что в санаторной школе за такой бардак, как у нас дома, няньки, не задумываясь, дали бы ей подзатыльник, а на утренней линейке запозорили бы перед всеми и назвали неряхой.

– У нас же дома всегда так, – удивилась мама. – Я просто не успеваю убираться… Доедай. Бутерброд ещё хочешь? Яйцо?

– Нет. – Я не дала увести себя от темы: – Знаешь, я хочу, чтобы ты всегда мне стелила только цветное бельё. Всё белое – очень страшное.

– Хорошо… – покладисто прошептала мама.

Я была довольна победой.

Жизнь пошла своим чередом. Я быстро вспомнила, что такой кавардак в доме – это норма. За него не бьют и не обзывают. И можно бросать свои книги, ручки, яблоки, кофты и нижнее бельё как попало, можно даже вешать всю одежду на спинки стульев, чтобы они висели там, пока не свалятся, – всем это по фиг. И тогда я начала методично убираться в квартире: раскладывать вещи по своим местам и требовать, чтобы все их туда и возвращали, истерично рыдать, когда мне навстречу из шкафа вываливалась куча неглаженого белья, злилась и кричала, если зубную пасту выдавливали не с конца тюбика или немытая посуда оставалась в раковине до утра. Неупорядоченность, а часто и непредсказуемость дня стали испытанием, которое я стремилась преодолеть, как некогда разлуку со всем этим. Мне всё стало чужим. Чужим – по которому тем не менее я начинала тосковать, оказавшись за дверью квартиры. Зато постель моя стала цветной и никогда больше не мокла. Мама была счастлива: здоровый ребёнок – лучшее, что может быть в жизни.

* * *

– Тебе сорок лет, Яна, что ты творишь?

– Я не-на-ви-жу белое бельё! Никогда, слышишь, не смей приносить его в дом! И убери своё барахло со стульев! Неряха!

– Ну как ты с матерью разговариваешь! Прекрати орать!

– Отойди от меня!

Передо мной жуткие белые простыни, абсолютно новые, чистые, из невероятно нежного индийского хлопка. Кожа, прикасаясь к нему, почти немеет от счастья. Если бы облака можно было погладить и дать в руки – они бы были именно такими, как эти простыни. Я режу хлопковые облака ножницами, руки у меня трясутся, сил не хватает. Я окружаю себя белыми лоскутами и рыдаю всё громче, я боюсь, что эта белая ткань задушит меня ещё до того, как я на неё лягу.

– Не смей приносить это в дом! Никогда не смей!

Мама кричит мне из своей комнаты, что это бельё её. Она вовсе не собиралась мне его стелить, просто положила на мой диван, не успела даже распаковать и рассмотреть. Двоюродная сестра привезла его маме прямо из Индии, везла буквально через полмира! Но мне всё равно, я режу и рву это белое отвратительное чудовище, которое вот-вот посмотрит на меня глазами жуткой зверушки с резиновым лицом. Ни за что я не стану это терпеть, как и беспорядок в квартире. Не стану.

Мама молча соглашается.

У меня самая терпеливая мать на свете: что бы я ни вытворяла, она примиряется с этим и вовсю старается не повторять своих промахов.

* * *

С двоюродной сестрой мы встретились на похоронах бабушки. Она пришла, надев тот самый фантастически красивый кулон-орех. Мне от бабушки досталась белая ночная сорочка, которую обладательница ореха передала тут же, на кладбище. На обратном пути, пока все обсуждали «как прошло» и бегали в кусты по нужде, я выкинула наследство в ближайшую кладбищенскую помойку. На самом деле бабушка всё оставила двоюродной сестре, но той не понравилась рубашка и несколько других вещей, поэтому она привезла и раздала их по родственникам. Так мой двоюродный брат получил синие женские носки, которые у него пролежали какое-то время дома, потом переехали на дачу и там исчезли…

Всю дорогу я умоляла, чтобы с шеи сестры упал орех. Мама рыдала, мне было её жалко и одновременно стыдно. Я отошла подальше, потому что она своим рыданьем отбирала моё горе, убирала меня из центра внимания, которое мне почему-то хотелось получить вместо этой поганой белой сорочки. Я надеялась, что упаду в обморок, или меня стошнит, или я сама начну так рыдать и биться, что моя мать и все остальные обратят внимание на меня, но ничего такого не произошло. Мы вернулись домой. Там я сказала про рубашку. Мама перестала рыдать, подошла ко мне, приподняв руку в попытке приласкать меня, и сказала:

– Ну как же так, доченька?

– А ты не знаешь? – Я отстранилась, чтобы не наткнуться на эту нежданную и ненужную мне ласку.

– Нет. Это же последнее, что в нашем доме осталось от бабушки. – Мама так и застыла, не зная, куда деть руку.

– Нет, не последнее. Ещё мы с тобой здесь. И как бы ты уж наконец запомнила – я ненавижу белое бельё! Любое! Отвратное белое мерзкое бельё! Я всегда буду его рвать и выбрасывать. Твоё или моё. Чтобы никогда! В этом доме… ничего!

Мама заперлась в своей комнате, и мы больше не разговаривали про бабушку.

* * *

– Sono, sei, e, siamo, siete, sono, uno, due, tre[1]…

– Яна, можно тебя?

– Что?

– Ну поди сюда!

– Мама, я занимаюсь, мне нужно подготовиться к уроку. Я не хочу краснеть на занятиях.

– Мне нужно на минутку! Ты же не завтра в Италию едешь.

Ладно. Я кладу учебник на стол и иду в комнату матери. Она сидит в кресле и читает с планшета, напротив неё беззвучно работает телевизор.

– Что?

– Я хотела тебя спросить: не позвонить ли мне тёте Маре? Ты давно ей звонила?

– Ты сама это не можешь решить? Я за тебя должна решать? Тогда заодно попроси, чтобы её дочь дала мне поносить бабушкин орех!

– Ты чего так опять орёшь? Почему ты постоянно орёшь, что тебя ни спроси?

– Да так! Ты же меня звала? Тебе же по фигу, что я занимаюсь, должно быть по фигу и что ору!

* * *

После работы я иду по длинному переходу от метро к остановке. Смотрю по сторонам без всякой цели. Взгляд цепляет иногда что-то из вещей. И пока пробираюсь дальше, всё думаю о них, как о чём-то нужном, но, выходя к автобусной остановке, больше уже не помню о них: ни о смешных балеринках в розовых пачках, ни о пижамах с совами или ромбами, ни о кедах по 600 рублей… Даже о немыслимых куклах, которые однажды заставили меня внезапно остановиться и замереть, на миг прервав философское движение всей толпы. Куклы – младенцы с лохматыми телами и резиновыми лицами. Немного не похожи на моих чудовищ из детства, немного похожи. Но всё равно ужасные. Выплыли из глубин прошлого. Однако теперь я их не боюсь, я слишком хорошо понимаю, как сделана игрушка – мёртвый предмет, который ничего в мою жизнь добавить не может. Хотя что-то может – например страх. Так чего же я боюсь больше: вот этих монстров или белых простыней, среди которых прошло моё детство?

Я помню, что в детстве бывала дома наездами – в перерывах между больницами и санаториями. Помню, ночами в чужих лечебных кроватях я забывала, где сплю. Иногда я просыпалась, открывала глаза в комнате без занавесок и дверей, поэтому немыслимо светлой для хороших снов, трогала постельное бельё белого цвета и сжималась от страха и одиночества, не смея зарыдать или хотя бы немного поплакать. Я вставала и шла пить воду из-под крана в общий девчачий туалет, недалеко от которого спала, сидя на посту, дежурная нянька. В субботу – родительский день – можно ещё раз попросить маму забрать меня отсюда, но лучше попросить пастилы, это будет вернее и надёжней…

…«Заходите? – Чей-то сердитый голос вернул меня из непрошеных вопросов и воспоминаний прямо на автобусную остановку. – Спасибо». – Я машинально шагнула в дверь автобуса. Вытащила проездной из тяжеленной сумки, которую оттянул учебник итальянского языка, который я изучаю, тетради моих учеников, которых учу сама. Парочку тетрадей я проверяю обычно прямо в автобусе, если удастся сесть и будет подходящий свет, если не станут толкаться или громко говорить рядом люди, если я не буду думать о еде, которую мама начнёт разогревать, как только я ей позвоню и скажу, что я в автобусе. Я сразу смогу проверить несколько контрольных, даже сделать цветной ручкой пометки. Иногда бывает очень интересно. Иногда очень хорошо. Иногда страшно. Иногда никак.

* * *

– Я тебе подарок купила, на стол положила. Как увидела, сразу подумала, надо купить тебе. Такие смешные!

– Подарок? Спасибо.

– Я сегодня ездила в гости к тёте Маре. Рассказывала о тебе, о том, как мы тут живём.

– А надо было?

– Не чужие же. Про бельё не стала говорить. Зачем Сашу обижать, она старалась, везла. Рассказала, что ты итальянский учишь, на курсы ходишь. Что преподаёшь что-то литературное – забыла, как называется. Что читаешь всё время рассказы детские. Что казанью готовишь.

– Лазанью.

– Ой! – Мама засмеялась, не обратив внимания на мою поправку. – Я ж привезла тебе орех. Сказали, можешь забрать совсем, раз он тебе нравится. Саша его не носит. Так, из вежливости не выбрасывает. Память всё-таки. Удивилась, что ты раньше не сказала… Верёвку только поменять надо. Может, повесить его на цепочку? Я тебе всё в один пакет положила. Там, на столе, и подарок, и орех твой.

– Хорошо.

Я прошла в свою комнату.

Мамин голос стал неслышным. Она что-то ещё говорила мне из кухни. Я взяла в руки пакет и торопливо развернула. На пол выпал тусклый орех на верёвочке, а вслед за ним я вытряхнула мамин подарок: куклу из подземного перехода – лохматого младенца с резиновым лицом, который улыбался и смотрел на меня ослепительно синими глазами.

Роман Сенчин На чёрной лестнице

Максим гордился своим домом, иначе пришлось бы его ненавидеть. Он всем говорил, что такой дом остался один в Москве – доходный дом конца позапрошлого века, с высоченными, «как в Питере», потолками, с лабиринтом коридорчиков и крошечных комнат в каждой квартире, с ванной на кухне, опять же, «как в Питере», а главное – с чёрными лестницами.

Чёрные лестницы по ширине не уступали парадным (уже и неясно было, какие первоначально служили чёрными, а какие парадными), но их завалили старой мебелью, коробками, всяким барахлом и хламом, который неизбежно набирается в местах долгого проживания людей… И здесь, на чёрных лестницах, Максим с ровесниками-соседями любил проводить время. Не любили, точнее, привыкли…

Сегодня, в субботу, Максим проснулся часов в десять. Сполоснул лицо, съел, не разогревая, найденные в холодильнике две вчерашние котлеты. Радуясь, что матери дома нет (уехала, как каждую субботу, на Щукинский рынок, где продукты дешевле), порылся в ящиках серванта и набрал двенадцать рублей мелочью. И своих у него было сто шестьдесят. Для начала долгого выходного дня не так уж плохо.

Максим посмотрел в окно. Люди ходили в рубашках и платьях. Значит, по-прежнему тепло.

– Ништяк, – сказал себе Максим, рассовал по карманам джинсов сигареты, паспорт, мобильник, обулся и вышел из квартиры. Запер оба замка.

Дом не имел двора, то есть двор был, но за домом – поросшая мелкой травой площадка со стволом когда-то упавшего и так оставшегося лежать тополя. Кора давно отвалилась, ветки обломались, и ствол служил лавкой. Площадку окружали гаражи-ракушки… А нынешняя парадная лестница спускалась сразу к тротуару, выводила в суету оживлённого Большого Тишинского переулка. Не переулок, а нормальная, не самая узкая улица Москвы…

Максим постоял у двери, проморгался, привыкая к обилию света, и подумал, что делать дальше.

Можно позвонить парням – Дрозду, Котику, Пескарю, – предложить собраться. И Максим уже вынул мобильник, но сразу спрятал обратно – там и так в минус. Возвращаться домой было опасно – сейчас мать вернётся, запряжёт делами. Суббота ведь, генералка… Максим быстро дошёл до соседнего подъезда, набрал код, дверь пискнула.

Поднялся на второй этаж, позвонил в восьмую квартиру.

Дверь открыла мать Котика.

– А Ко… – Максим запнулся, поправился: – Виталик дома?

– Здороваться надо, – ответила мать Котика и скрылась в глубине квартиры.

Максим остался на площадке, подождал. Минуты через две появился Котик. В одних синих футбольных трусах, худой, заспанный.

В детстве он был упитанным, розовым, с пушистой головой. Соседки любили с ним возиться и называли котиком. Прозвище это так за ним и осталось…

– Чего? – хрипнул Котик, жмурясь.

– Выйдешь?

– На фиг?

– Ну, потусуем. – Максим пожал плечами. – Ты чё, с бодуна?

– Уху…

– Выходи.

– А башли есть?

– Ну так, немного.

– Щас тогда…

Котик ушлёпал куда-то и тут же пришлёпал обратно в синей футболке, разношенных сланцах.

– Ты куда опять? – раздался слезливый голос его матери.

Котик молча захлопнул дверь, стал спускаться.

Не видя в руках у Котика ничего, кроме помятой пачки «Явы», Максим удивился:

– А ты пустой, что ли, совсем?.. У меня меньше двухсотки.

Котик залез рукой в трусы, покопался, достал свёрнутую несколько раз пятисотку. Протянул Максиму. Тот отдёрнул руки:

– В жопе, что ль, ныкал?!

– На, блин! И пошли резче, пока она, – Котик мотнул головой вверх, – не вылезла.

На противоположной стороне переулка, почти напротив их дома, был «Погребок». Там обычно и покупали выпивку, чего закусить.

– Где набульбенился-то вчера? – спросил по пути Максим.

– Да где… Во дворе тут… Хотел проститутку намутить, но куда её? Эта, – снова мотнул головой Котик, – и так ворчит по любому поводу… Купил, короче, пузырь и выжрал.

Назад Дальше