Он просидел с нею рядом на скамейке в саду недолго, минут десять, но все это время говорил сам; он был речист вообще, теперь же пытался быть красноречивым. Он дошел даже до того, что сравнивал ее с Еленой спартанской…[41] Наконец, с каким-то даже волнением в голосе спросил, будет ли ей хоть немного жаль его как человека, только как человека, — не как начальника 17-й дивизии, — если завтра, например, его, Василия Яковлевича Кирьякова, убьют нечаянно осколком снаряда, пущенного за две версты.
Разумеется, она сказала, что этого не может быть и она даже не хочет думать о подобном.
— Ну, а если не убьют, а так, слегка покалечат, а? Придете ли вы меня проведать, когда буду я лежать в госпитале? — спросил он, сжимая ее руку в своей.
— О-о, непременно, непременно! — совершенно искренне ответила она, стараясь все-таки высвободить руку.
— Я очень рад!.. Я вам верю и очень рад!.. Я, само собою, не хотел бы быть искалеченным, чтобы доставлять вам лишнее беспокойство, но когда, знаете ли, один адмирал тобою, а другой — и тобой и этим твоим командиром командует, то тут уж, хочешь или не хочешь, а жди всяких неприятных сюрпризов!
Он постарался успокоить ее насчет Дмитрия Дмитриевича, сказав, что артиллерия только пехоте причиняет большие неприятности, сама же вообще несет мало потерь, и ушел, наконец, расцеловав ей обе руки.
У нее же слово «бойня» так и звенело и стучало в мозгу, когда она легла в постель, и продолжало звенеть и стучать в течение всей почти ночи.
Она поспешно оделась и вышла из дому, когда уже все кругом звенело, стучало, стонало, грохотало и под ногами дрожала земля. Дышать было трудно, хотя до внутренних улиц города, по которым она шла, доходили еще только первые волны пушечного дыма. Солнце сквозь дым казалось тусклым; оно светило не сильнее луны в полнолуние. У домов толпились люди, совершенно потерявшие головы: никто не знал, что начать делать, куда именно, в какую сторону бежать, — если бежать, где и в чем спасение от того, что началось так ошеломляюще ужасно.
Так как Хлапонина шла быстро и имела решительный вид, то встречные думали, что она знает, куда надо идти, где спасение. И она действительно знала, куда идет, и когда ее спрашивали: «Куда вы?» — она отвечала твердо, не останавливаясь однако: «В госпиталь сухопутных войск».
В городе был еще и морской госпиталь, гораздо больший и лучше обставленный, чем сухопутный, но она думала, что ее мужа, если его ранят, доставят в сухопутный, а не в морской.
Морской госпиталь был на Корабельной стороне; сухопутный — тоже за городом, между пятым и шестым бастионами.
Она повернула с Малой Офицерской на Офицерскую, потом вышла на Екатерининскую; дальше переулками выбралась за город, и, чем дальше шла, тем чаще и пронзительнее визжали над нею или в стороне от нее багровые и черные, как большие мячи, ядра.
Их визг почему-то был различим даже при том грохоте пушечной пальбы, от которой дрожала земля.
«Какой пронзительный!» — ошеломленно шептала Хлапонина, быстро все-таки подвигаясь вперед, как лунатик. Она изо всех сил старалась не думать" что какое-нибудь ядро может попасть в нее. Почему же в нее? Зачем непременно в нее? Так много места кругом, — совершенно пустого места, — куда падают эти ядра и будут падать, а она… Она казалась себе самой почти невесомой, почти не занимающей пространства…
Между домами, даже на окраине, было легче идти, чем на пустыре, отделяющем госпиталь от города. Двухэтажное длинное здание госпиталя было уже видно, — она не сбилась с дороги, — но видно как-то очень смутно: частью от деревьев, которыми оно было окружено, частью от порохового дыма.
Здесь пальба гремела, как бесконечный гром, когда молнии, одна за другою, безостановочно и ослепительно блещут над самой головой.
И в то же время ядер, гранат и бомб в небе виднелось здесь гораздо больше, чем в городе, и визжали они пронзительней. Испуг так было охватил ее здесь, что она остановилась и оглянулась назад. Но вот различила она там, у ворот госпиталя, будто принесли кого-то тяжело раненного, конечно на носилках, и принесли оттуда, со стороны третьего бастиона… Она подобрала левой рукой платье и побежала туда, к этим носилкам.
Через полчаса комендант госпиталя, пожилой сановитый полковник, и старший врач — зеленоглазый, бровастый, крупноносый, бритый старик в запачканном кровью белом халате — требовали, чтобы она оставила госпиталь, так как «это не полагается».
Но она, которой накануне вечером целовал руки начальник всех сухопутных войск Севастополя генерал Кирьяков, уходить не хотела.
— Что именно, что такое не полагается? — отнюдь не робко спрашивала она.
— Никаких в военных госпиталях женщин не полагается по уставу, — объяснял ей полковник, а врач добавлял:
— Это, прошу понять, внести может сумятицу разную неподобную в обиход госпиталя, — поняли?
Но она не понимала, она говорила горячо:
— Сюда могут принести мужа моего, — он командир батареи, — и я отсюда никуда не пойду, — так и знайте!
— Госпиталь обстреливают, — кричал ей полковник, — сейчас только что трубу снесло ядром!.. Мы и в том не уверены, что сами живы останемся, а как мы можем отвечать за вашу жизнь?
— Вам не нужно будет отвечать за меня никому! — кричала и она, потому что от грохота канонады тряслись стены и дребезжали окна. — Я буду делать тут у вас все для раненых, что мне прикажут, но чтобы я ушла отсюда — ни за что!
Полковник с врачом переглянулись, пожали плечами и разошлись, оставив ее: и у того и другого слишком много было дела, чтобы тратить время на споры с женщиной.
Хлапонина осталась в госпитале.
V
На пятый бастион, где встретился он с Нахимовым, Корнилов попал, побывав уже на четвертом.
Четвертый его беспокоил еще накануне: ему казалось, что батареи англичан и французов сознательно ставились так, чтобы взять именно этот бастион под перекрестный огонь.
Когда он с несколькими из своих флаг-офицеров скакал к четвертому, то сам ловил себя на том, что чувствовал какой-то давно небывалый подъем, как будто в этот именно день его ожидала большая удача.
От каких-то странных и томящих предчувствий, вызвавших его беседу с Нахимовым накануне, не оставалось и следа. Напротив, он был теперь в той же запальчивости бойца, которой отдался, когда, например, хотел догнать турецкий пароход «Таиф» под Синопом, несмотря на то, что «Таиф» был вооружен гораздо сильнее и имел лучший ход, чем его «Одесса», так что впоследствии он сам сравнивал тогдашнего себя с зарвавшейся гончей, которая в одиночку думает взять матерого волка.
Он хотел объяснить себе теперь этот свой подъем и вспомнил, что такое случилось после ухода Нахимова.
Память вытолкнула три таких удачных хода в той игре со смертью, какую он вел: в письме Меншикова, которое курьер привез ему уже после ухода Нахимова, сообщалось, что прибыла 12-я дивизия генерала Липранди, — это был самый удачный ход; затем еще — что Тотлебен и другой очень способный военный инженер Ползиков, по его представлению, произведены в полковники, с чем их и можно поздравить; кроме того, удалось вспомнить вчера о массивных золотых отцовских часах, которые у него были, вспомнить затем, чтобы отправить их жене в Николаев.
Как ни странно было ему самому сопоставлять эти три удачных хода, но они сопоставлялись как-то сами собой, помимо его воли: чуть только возникала в мозгу 12-я дивизия, делавшая армию Меншикова вдвое сильнее, тут же прицеплялись к ней с одной стороны два полковника инженерных войск; с другой — отцовские золотые часы.
Об этих часах он думал, что передаст их капитан-лейтенанту Христофорову вместе с письмом жене и скажет: «Боюсь, чтобы здесь их как-нибудь не разбить, а они — вещь все-таки ценная для меня, потому что достались мне от отца… Пусть и от меня перейдут к моему старшему сыну…»
Лошади, сначала скакавшие бодро, стали пятиться, взвиваться на дыбы и бросаться в стороны, когда невдалеке уже был четвертый бастион, действительно попавший под перекрестный огонь. То и дело падали кругом то английские, то французские снаряды, а две полевые батареи, «подпиравшие» четвертый бастион, посылали свои снаряды одна в сторону французов, другая — в сторону англичан. Было от чего артачиться лошадям.
Четвертым бастионом командовал Новосильский, произведенный в вице-адмиралы за Синопский бой. Он был первым в этот день, испуганно встретившим не бомбардировку англо-французов, а очень любимого им Корнилова на своем бастионе.
— Зачем вы в этот ад, Владимир Алексеевич? — сказал он, крепко (он был человек сильного сложения) пожимая тонкую руку Корнилова.
— Как — зачем?.. Чтобы знать, что мы делаем…
Оглянувшись кругом, Корнилов добавил:
— И что делают с нами!
На бастионе были уже подбитые орудия, разбитые в щепки лафеты, валялись убитые и тяжело раненные…
— И что делают с нами!
На бастионе были уже подбитые орудия, разбитые в щепки лафеты, валялись убитые и тяжело раненные…
— Почему не выносят убитых и раненых? — удивился Корнилов такой нераспорядительности боевого адмирала.
— Нет людей для этого, — ответил Новосильский. — Несем большие потери от перекрестного огня… Артиллерийская прислуга вся на счету… Требуется частая замена людей у орудий…
— Нужно будет из арестантов, не прикованных к тачкам, спешно составить команды санитаров, — решил Корнилов и подошел к ближайшему комендору-матросу посмотреть его прицел.
Новосильский наблюдал его с большой за него тревогой, а он держался совершенно неторопливо, точно у себя в кабинете. От первого комендора перешел ко второму, к третьему, прошел не спеша через весь бастион, дошел до батареи и «грибка» на бульваре (который получил впоследствии название «Исторический бульвар») и оттуда так же спокойно повернул назад и снова вышел к правому фасу бастиона.
Провожая его, Новосильский сказал ему:
— Владимир Алексеевич! Не примите за совет, — это моя, и знаю, что не моя только просьба: поберегите себя, поезжайте прямо домой!
— От ядра ведь не уйдешь, — улыбнулся ему, садясь на лошадь, Корнилов. — Арестантов же для уборки раненых и убитых я пришлю.
Но он поехал не в город, а на пятый бастион, где рядом с Нахимовым стоял на бруствере, чтобы лучше разглядеть в трубу, как падают снаряды в укрепления противника.
Нахимов был доволен, что кровь в его небольшой ране над виском запеклась, что не нужно вытирать щеку платком и что Корнилов ничего не заметил.
Это была приманчивая для неприятельских артиллеристов цель. Кроме двух адмиралов, тут стояли по обязанности и три адъютанта Корнилова, и флаг-офицер Нахимова, и командир бастиона Ильинский.
Ядра свистели пронзительно кругом, делая свое страшное дело; землею и кровью убитых обдавало адмиралов и их свиту, но они заняты были наблюдением такой же точно картины в стане противника и не двигались с места. Это было, может быть, только щегольство личной храбростью и могло бы продолжаться так долго, как позволила бы плохая наводка неприятельских комендоров, но Нахимов, наконец, как бы очнулся и, взяв за локоть Корнилова, решительно свел его вниз под прикрытие.
— Ваше превосходительство! — обратился к Корнилову Ильинский. — Ваша жизнь слишком дорога для Севастополя… Простите, но я вас очень прошу оставить бастион!
Нахимов смотрел на Ильинского поощрительно и кивал в знак согласия головою. Корнилов же, не отвечая, наклонился над орудием, проверяя прицелку.
— Ваше превосходительство, — продолжал, заходя с другой стороны, Ильинский, — беру на себя смелость доложить, что своим присутствием на бастионе вы показываете недоверие ко всем нам — к офицерам, к матросам, к солдатам…
— Все вы выполняете свой долг прекрасно, — отозвался, наконец, Корнилов, — но у меня тоже есть долг: всех вас видеть!
И он пробыл на бастионе еще с четверть часа и увидел не только спокойную, бесстрашную работу молодцов-матросов, солдат и офицеров, причем на место убитого или раненого у орудия сейчас же, без команды, становился другой, и каждый разбитый лафет заменялся новым с тою же быстротою, какая требовалась на судах во время учения: он увидел еще и матросских жен — толпу баб в скромных платочках на головах и с кувшинами в руках.
Кувшины были то глиняные, то жестяные, и у каждой, кроме них, были еще и узелки с тарелками и мисками — домашняя снедь. Их не пускали на бастион, они толпились сзади, эти бесстрашные бабы, около оборонительных казарм и бараков, кое-где уже полуразваленных бомбами.
Корнилов испугался за них, — снаряды падали неистово часто.
— Кто вы такие? Куда? Зачем?
— Водички вот, водички холодненькой своим принесли… Душу промочить… Душа-то горит небось али нет?
Бабы даже показывали Корнилову на свои загорелые шеи, не надеясь, что в таком несусветном шуме и громе расслышит он их, хотя и голосистых, и не считая необходимым держать руки по швам при разговоре с таким высоким начальством.
Корнилов справился, есть ли вода на бастионе; бабы оказались правы: воды не было, и души у матросов около орудий действительно горели.
Воду, правда, привезли с утра и успели наполнить ею корабельные цистерны, но частью ее уже успели выпить, частью вылили на орудия, которые слишком нагревались от безостановочной пальбы, а в одну цистерну угодило неприятельское ядро и разбрызгало и разлило драгоценную влагу.
Одного из своих адъютантов — лейтенанта Жандра — Корнилов сейчас же отправил в город наладить подвоз воды ко всем бастионам, а кувшины и узелки бабьи приказал передать по назначению.
— А сами идите скорей домой, пока живы! — сказал адмирал бабам.
— Как же так — домой, без посуды? — удивились такой несообразности бабы. — Еще пропадет тут, в содоме таком. Где ее тогда искать?.. И своих тоже повидать бы хотелось…
Бабы так и не двинулись, — двинулся Корнилов со своими флаг-офицерами на шестой бастион.
VI
Зарубины по сыпучему песку Северной стороны дотащились туда, где, — они заметили это издали, — в безопасном от снарядов и даже сытном месте, около кухонь резервного батальона Литовского полка, расположились со своими саквояжами и узлами все бежавшие из города.
Витя огляделся и вдруг, совсем неожиданно для себя, заметил своего товарища Боброва, также юнкера гардемаринской роты.
Бобров, тех же лет, что и он, встретившись с ним глазами, тут же отшатнулся и спрятался за спинами своих семейных.
Витя понял это движение, потому что ему тоже хотелось в первый момент спрятаться за отца от Боброва. Но момент этой обоюдной неловкости прошел, и мальчики в форме гардемаринов бросились один к другому.
— Ты что тут делаешь? — спросил Витя, как будто даже с надеждой на то, что тут можно что-то такое делать им, юнкерам, а не сидеть, подпирая солдатскую кухню.
— Я вот — переехал со своими; перепугались, — конфузливо объяснил Бобров, ростом немного повыше Вити, но тоньше его и с девичьим лицом.
Витя знал, что отец Боброва служил в порту: к такой нестроевщине, хотя и в чинах морских офицеров, у них в роте относились несколько свысока.
— Я тоже своих переправил с Екатерининской, — сам греб, — отозвался он как мог небрежнее. — Яличник струсил, — ни за какие деньги не соглашался грести.
— А на чем же ты переправился?
— На ялике же… Мы его купили, только его ядром разбило.
— Сочиняешь?.. А как же вы спаслись?
— Ты думаешь, ты один умный? Ядро, брат, тоже не из глупых; разбило ялик, когда мы уже высадились.
— Вот черт!.. Если ты не врешь, — очень жалко!
— Я, брат, раньше тебя пожалел!.. Был бы цел ялик, ты думаешь, я бы здесь остался?
Вид у Вити был бравый, Боброву не нужно было доказывать ничего больше: он знал Витю и если не совсем верил в историю с яликом, то признавал, что она все-таки могла бы быть на самом деле. Отстать от Вити не позволяло ему самолюбие, и он заметил:
— Можно попробовать дойти до пристани, а там…
— Пойдем, — тут же, решительно взяв его за руку, сказал Витя.
Они оба уже и теперь стояли в стороне от своих. Бобров нерешительно оглянулся. В толпе у кухонь у всех нашлись общие знакомые. Его семейные затерялись между другими. Витя смотрел на него неумолимо требовательно.
Отказаться было нельзя.
— Пойдем… только…
— Что — только?
— Надо так, чтобы не заметили, — сконфузился Бобров, и Витя тут же нашел, как это сделать, чтобы не подняли тревоги востроглазые его сестры Варя и Оля.
— Сейчас давай разойдемся, а то догадаются. Потом поодиночке выйдем вон туда на дорогу, а там сойдемся: Есть?
— Есть, — отозвался Бобров, тут же от него отходя.
Минут через десять они сошлись на дороге к пристани в таком месте, которое не было видно толпе у кухонь.
Но только что они успели сойтись, как увидели своего офицера: лейтенант Стеценко в сопровождении двух казаков скакал к пристани, куда воровато направились они.
Они вытянулись во фронт. Стеценко придержал лошадь.
— Вы что здесь? — крикнул он.
— Перевезли свои семейства! — ответил за обоих Витя.
— А-а!.. Переправа под обстрелом?
— Так точно, ваше благородие!
Стеценко кивнул головой в знак трудности положения и помчался дальше, а оба юнкера поглядели друг на друга так, как будто получили то, чего им недоставало: приказание своего ближайшего начальника идти не куда-то вообще, а именно туда, на пристань, где переправа под обстрелом противника.
Они знали, конечно, что Стеценко теперь адъютант князя Меншикова, и не сомневались в том, что он послан в город с каким-то приказом князя.
Приказ действительно был: Стеценко был послан на пристань подготовить баркас или шлюпку с гребцами для переправы князя в город: командующий войсками Крыма хотел своими глазами видеть, как отбивается от англо-французов твердыня Крыма.