Севастопольская страда. Том 1 - Сергей Сергеев-Ценский 58 стр.


Укрепившись после Балаклавского дела на кадыккойских позициях и сделав почти неприступной Сапун-гору против Федюхиных высот, они считали обеспеченным свой тыл, если только не кинется на Балаклаву сразу вся армия Меншикова, но и на этот случай они приняли ряд необходимых мер.

О прибытии к Меншикову 4-го корпуса осведомлены были Канробер и Раглан, но они не думали, что русский солдат выкажет такое нечеловеческое упорство в бою с противником, вооруженным гораздо лучше его, и нанесет ему такие страшные потери, после которых нельзя уже было и думать о штурме.

«В Инкерманской битве, — писала тогда „Таймс“, — нет ничего для нас радостного. Мы ни на шаг не подвинулись к Севастополю, между тем потерпели страшный урон». Урон же интервентов, особенно англичан, был так велик, что Раглан несколькими последовательными депешами подготовлял общественное мнение Англии к ошеломляющей цифре этого урона и все-таки, по общему мнению корреспондентов газет, так и не рискнул назвать эту цифру.

Опасаясь волнений на бирже и падения ценных бумаг, значительно урезал список потерь французов Наполеон III. Напротив, чтобы поднять настроение в Париже, он приказал палить из пушек с Дома инвалидов, что делалось только в случаях большой победы французского оружия. Между прочим, при церкви Дома инвалидов погребен был прах трех величайших французских полководцев:

Тюрення, Наполеона и… Сент-Арно!.. Так торопился маленький племянник великого дяди сравняться по части великих побед с эпохой Наполеона.

Конечно, братец его, граф Морни, делал хорошие дела на парижской бирже под победный, — и уже не выдуманный, — гром пушек с Инвалидного дома, а императрица Евгения приготовляла все для балов и процессий.

Но это было значительно позже, а вечером в день Инкерманского боя Раглан с Канробером обсуждали начерно вопрос о том, не лучше ли будет как можно скорее снять осаду, так как еще одна такая победа над русскими, и некому будет стоять около осадной артиллерии англичан, а следующая подобная победа обнажит позицию французов.

Официальные потери интервентов были показаны вдвое меньшими сравнительно с русскими потерями (в круглых цифрах: четыре с половиной тысячи против девяти), но список потерь офицеров и генералов нельзя было подчистить, — лица командного состава были на виду и на счету, — и если в русских войсках выбыло в этот день, считая и отряд генерала Тимофеева, двести восемьдесят девять офицеров и шесть генералов, то и у союзников вышло из строя двести шестьдесят три офицера и одиннадцать генералов, причем у англичан немногим больше, чем у французов.

И если Раглану казалось, что в сражении на Алме он в офицерском составе понес большие потери, чем Веллингтон при Ватерлоо, то после Инкермана ему уже приходилось не вспоминать Ватерлоо.

Кроме того, в полках интервентов слишком велика была смертность среди раненных в штыковом бою, в то время как в списки русских потерь попало очень много легко раненных, скоро вернувшихся в строй.

При русской армии тогда не было корреспондентов газет, и некому было давать живые и правдивые картины этого исключительного по упорству сражавшихся боя.

В дыму пороховом и в тумане, в оврагах и в тесноте редутов, отнюдь даже не на глазах своего начальства, выбитого меткими пулями снайперов в самом начале боя, врукопашную, безвестно и геройски бился и побеждал или погибал русский солдат, очертя голову наступая и гоня перед собою лучших по тому времени солдат Европы.

И из всех героев в серых шинелях только об одном в дошедших до нас воспоминаниях сохранилось смутное указание, что он, уже при отступлении, несколько раз ходил под штуцерным и картечным огнем в овраги каменоломни за своими ранеными товарищами и притаскивал оттуда каждый раз по два и даже по три человека.

Но имя и этого героя все-таки не сохранилось для потомства.

Все тяжело раненные в этом бою, как и на Алме, остались как пленные у англичан, зато англичане и всех своих убитых имели у себя под рукою, им не пришлось уже теперь посылать парламентеров в русский стан, как это было после кавалерийского Балаклавского дела.

Тогда благовоспитанные английские джентльмены-офицеры в числе трех человек явились под белым флагом к генералу Липранди и, — может быть, они вспомнили сцену из «Илиады», как Приам привез Ахиллу кучу драгоценностей для выкупа тела своего сына Гектора, или были просто осведомлены, что в России ничего вообще не добьешься без приличной взятки, — они с первых же слов предложили Липранди денег за то, чтобы разрешил он взять с поля сражения трупы убитых английских офицеров бригады лорда Кардигана.

Конечно, это были трупы молодых представителей английской знати; они имели большую цену и для своих богатых семейств и для их великосветских родственников и хороших знакомых, но русский дикарь-генерал этого не понял. Он даже как будто оскорбился предложением денег. Он ответил высокомерно:

— Я мертвецами не торгую! — и отошел.

Он ни о чем больше не хотел разговаривать с английскими джентльменами, и хотя разрешил, конечно, забрать трупы, но мотивировал это разрешение целями чисто санитарными, и о невежестве этого русского дикаря-генерала долго и язвительно писали потом не только английские, но и французские газеты, называя его, впрочем, для пущего эффекта князем Горчаковым.

Трупы английской знати и здесь, на Инкерманском плато, были тщательно собраны еще до восхода луны. Но у многих английских солдат, большей частью ирландцев, были жены, жившие на задворках лагеря в палатках. Для начальства трупы этих солдат какую же могли иметь цену, если даже и живым солдатам за их военную работу цена была всего один шиллинг в день? Но ко многим женам не вернулись в этот злой день их мужья-солдаты, и вот, при луне, среди гор трупов, лежащих повсюду: около редутов, возле лагеря, в оврагах, на взлобьях холмов, в кустах, бродили женщины, поворачивая бледные лица убитых к луне, надеясь узнать и боясь узнать в них своих мужей, причитая и плача.

Так когда-то, после битвы при Гастинге, Эдифь — Лебединая шея, воспетая Генрихом Гейне, — искала труп короля саксов Гаральда не потому, что он был король, а потому, что задолго до своей смерти он был ее «незаконным» мужем.

Глава пятая ПОБЕЖДЕННЫЙ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИЙ

I

Прожить долгую и богатую впечатлениями жизнь, занимать все время видные и высшие посты в государстве, добыть себе славу умнейшего и остроумнейшего человека, пользоваться прочной дружбой самого царя, быть одною из «двух голов, на которых покоились честь России и ее достоинство», и потерпеть поражение в то время, когда все обещало полный успех, притом не без досадных свидетелей, как на Алме, а напротив, в присутствии великих князей, то есть все равно почти что самого Николая, — это очень тяжело отразилось на Меншикове, это встряхнуло весь его крепкий еще, хотя и старый, организм, как внезапная и жестокая болезнь.

Когда он вернулся в Севастополь, он только справился, благополучно ли доехали великие князья и его сын, а сам не мог успокоиться, не переговорив до конца с Данненбергом, которого считал виновником катастрофы этого дня.

Он разослал своих адъютантов искать его, и Панаеву посчастливилось встретить его около тюрьмы.

Когда Данненберг услышал, что его хочет видеть Меншиков, то сказал устало и равнодушно:

— Хорошо, передайте князю, что я к нему не поеду, — не поеду, нет! Но если ему все-таки захочется продолжать говорить со мною в том тоне, в каком он это начал было, то я… я могу подождать его здесь.

И он слез с лошади и уселся на куче камней, оставшейся здесь от разбитого бомбардировкой дома.

Панаев, конечно, не передал этого так, как было сказано, и Меншиков не замедлил приехать к командиру 4-го корпуса. Два старых «полных» генерала, всего за несколько дней перед тем впервые увидевшие друг друга, встретились, как смертельные враги.

Данненберг, конечно, поднялся с камней, когда подъехал главнокомандующий, и стал по-строевому. Он приготовил было оправдательную фразу, ссылку на свою слабость и полную неспособность двигаться куда-нибудь теперь, но Меншиков обратился к нему не с тем.

— Что вы сделали, а?.. Что-о такое вы сделали? — задыхаясь от прилива душившей его ярости и разевая шире, чем нужно, наполовину беззубый рот, прокричал он.

— Я сделал все, что мог, ваша светлость, чтобы исправить ошибку Соймонова, — с виду спокойно и даже с достоинством ответил Данненберг.

— Какую ошибку, какую?.. Ошибка Соймонова!.. На мертвых, на мертвых валите?

— Разве Соймонов умер уже? — устало удивился Данненберг. — Этого обстоятельства я не знал… Но суть дела состоит в том, что покойный Соймонов пошел со своей колонной не по моей диспозиции.

— Не по вашей, а по моей, вы хотите сказать?

— Нет, также и не по вашей… Едва ли даже и по своей собственной…

— Разве Соймонов умер уже? — устало удивился Данненберг. — Этого обстоятельства я не знал… Но суть дела состоит в том, что покойный Соймонов пошел со своей колонной не по моей диспозиции.

— Не по вашей, а по моей, вы хотите сказать?

— Нет, также и не по вашей… Едва ли даже и по своей собственной…

Но, может статься, тут был виноват проводник, которому он доверился по незнанию местности в ночное время…

— Проводник? Так, стало быть, во всем виноват проводник?

— Это мое соображение, ваша светлость, на основании того, что мне известен… был генерал Соймонов с лучшей стороны, и я отрицаю в этом несчастном случае его личную злую волю.

— По какой же дороге пошел Соймонов? — догадываясь уже, но боясь догадаться, понизил голос Меншиков.

— По той самой, по которой должен был вести свою колонну генерал Павлов… Так что никакого охвата противника не получилось, почему и победы быть не могло.

Канонада еще гремела и там, на горе, откуда сорвалось столько разбитых русских полков, и здесь, вдоль линии бастионов; но гораздо оглушительнее ее показалось Меншикову то, что он услышал о Соймонове, которого из трех новых для него генералов 4-го корпуса счел за наиболее надежного. Он молчал, изумленно подняв седые пучки бровей, а Данненберг продолжал:

— Так же точно мне неизвестно, состоялась ли означенная в диспозиции вашей вылазка генерала Тимофеева…

— Состоялась, — подтвердил только что сам узнавший об этом светлейший. — Вылазка Тимофеева состоялась и как будто бы достигла мною намеченной цели… Но Соймонов… как же мог не понять Соймонов, что он идет совсем не туда, куда надо было?.. Однако, — вдруг вышел он из оцепенения, — вы должны были тут же исправить ошибку Соймонова, когда приняли командование, — вот что вы должны были сделать!

— Я принял командование над обеими колоннами только около восьми часов, а к этому времени уже не было в целости трех полков дивизии генерала Соймонова, также и самого Соймонова, ваша светлость. И под напором противника невозможно уж было ничего поправить.

— Не в восемь, а в шесть часов! В шесть, а не в восемь вы обязаны были принять командование! — снова резко крикнул Меншиков.

— В шесть? — поднял было и сорвал голос Данненберг. — Если в шесть, то нужно было заблаговременно озаботиться, чтобы мост был готов к переправе отряда и почти ста орудий при отряде! Однако мост и к семи часам готов не был… Я же сделал все, что мог сделать, чтобы поспеть вовремя.

— Нет, вы не сделали! Вы ничего не сделали! — упрямо повторил Меншиков, хотя в голову его и било, как молотом, это круглое слово:

Соймонов… Соймонов… Соймонов…

— Я мог бы сделать еще кое-что, — оскорбленно прошипел вдруг обезголосивший Данненберг, — а именно: послать за двенадцатой дивизией, бесполезно торчавшей… торчавшей там… на левом фланге… но она была не под моей командой, а князя Горчакова!

Эта шипуче сказанная фамилия совершенно вздернула светлейшего. Он понимал, конечно, что Данненберг обвиняет — хочет обвинить — его самого в том же именно, в чем виноват сам: в неуменье распорядиться отдельно расставленными отрядами.

— Князь Горчаков выполнил то, что было ему предписано выполнить моей диспозицией! — прокричал Меншиков. — О князе Горчакове я не хочу слышать ни слова больше.

— Сожалею, что не могу, — показал на свою шею Данненберг, — ответить вам также криком, поэтому прошу на меня не кричать.

И он потянулся к поводьям своей ординарческой лошадки с явным намерением сесть на нее и уехать.

— Вы у меня не будете больше в армии, нет, — решительно, но более сдержанно сказал Меншиков, поворачивая донца.

— Об этом я сожалеть не стану, — отозвался довольно внятно Данненберг.

— Можете считать себя отставленным от командования четвертым корпусом!

Данненберг ничего не сказал на это, да и не мог успеть сказать, так как Меншиков ударил донца плеткой, и тот от непривычки к такому слишком сильному жесту со стороны своего старого хозяина бросился в сторону со всех четырех ног сразу и поскакал.

Лейтенант Стеценко, из приличия в отдалении вместе с Панаевым наблюдавший эту сцену и расслышавший всего несколько слов из меншиковского крика, припоминал, каким был светлейший после боя на Алме, и все пытался решить про себя: действительно ли такое огромное и могучее государство, как Россия, в такой серьезный и ответственный момент своей жизни не могло найти на пост главнокомандующего никого другого, кроме этого старика.

А Меншиков, услышав от Данненберга о другом виновнике поражения — Соймонове, поехал не в свою караулку на Северной, штаб-квартиру главнокомандующего, а снова туда, в толчею и неразбериху отступления.

Он вспомнил, что поручик, адъютант генерала Павлова, докладывал ему, что Соймонов опасно ранен, только ранен, а не убит. Может быть, жив еще, а может быть, и вообще выживет, — и только его личная, сильно забежавшая вперед мысль, ошеломленная разразившейся катастрофой, сгустила здесь просто краски.

Уже смеркалось, — осенний день невелик, — когда лейтенант Стеценко, по приказанию светлейшего добравшись до перевязочного пункта в Ушаковой балке, узнал там от врачей, что Соймонов в безнадежном состоянии от пулевой раны в живот навылет и уже отправлен в Севастополь.

Меншиков покачал головой, услышав, что поспешившая мысль его на этот раз почти не ошиблась, и отупело принялся наблюдать, как идет отступление.

Полевая артиллерия теперь уже вся спустилась вниз, но легкая еще отстреливалась кое-где на удобных местах по откосам, прикрывая сползающие серые и бесформенные обрывки, клочья пехоты, которую привык видеть глаз в стройных и плотных, послушных команде колоннах.

С Сапун-горы неприятельская артиллерия еще била по плотине, сплошь покрытой солдатами и повозками, увеличивая число раненых, которых и без того скопилось великое множество как раз около плотины, так как перевязочные пункты не могли обслужить и десятой их доли. Они жалобно вопили, чтобы их не бросали здесь, а вывезли к своим.

Была возня с обозом фурштатов, которые на полуфурках везли туры и фашины, теперь уже совершенно ненужные. Это было казенное имущество, за целость которого они отвечали, и они не хотели слушать приказаний пехотных офицеров, требовавших выкинуть фашины и грузить раненых. Фурштаты старались всячески проскочить на мост, и только адъютанты главнокомандующего кое-как с ними сладили, и то обнажив свои сабли для внушения им гуманных чувств.

Убедившись, что Тотлебен все еще хлопочет о порядке отступления и пока не ранен, Меншиков медленно поехал, наконец, снова на Северную.

Те диспозиции Соймонова и Павлова, которых он ждал накануне ночью, теперь лежали у него на столе, в караулке, вместе с письмом от Горчакова 2-го, в котором он запоздало предупреждал Меншикова, чтобы не поручать Данненбергу ответственных боевых дел.

Лейтенант Стеценко был командирован навестить раненых по госпиталям, домам и сараям, которые были заранее намечены для этой цели. Поручение это заняло все время до поздней ночи. Он видел такую массу изувеченных человеческих тел, то стонущих, то безмолвных уже, что у него мутилось в голове и глазах.

Он видел, что и здания и сараи, в которых было приготовлено хоть что-нибудь для приема раненых, намечены были без всякого расчета, что они далеко не достаточны, что раненые лежат в них вповалку, и все приносят новых и новых", которых совершенно некуда девать, не говоря уже о том, что некому перевязывать и даже нечем. Им едва успевали подносить ведра с водою и кружки. Пили они много и жадно, как будто возмещая водою потерянную кровь. Иные перевязывали себе раны сами, зубами раздирая для этого на тряпки свои же рубахи.

Много раненых умирало; их укладывали на казенные фуры, как поленницы дров, и везли к пристани, чтобы на барках переправить на Северную, на кладбище.

Но чем еще более поражен был Стеценко, это тем, что он увидел в сарае, в котором размещено было до пятнадцати раненых пленных французов, захваченных неизвестно зачем минцами.

Среди них были и тяжело раненные, но даже и они чувствовали себя, видимо, превосходно, потому что весело смеялись один над другим. Один, с разбитыми ядром ногами, даже представлял в лицах, как будет огорчен его сапожник в Париже, когда увидит его совсем без ног.

Стеценко никак не мог понять, что это такое: позировка ли, прославленная ли галльская веселость, проявляемая во всех обстоятельствах жизни, или это влияние свободного строя жизни, способного, может быть, переделывать и самую психику людей?

Но раненые, узнав, что он послан самим Меншиковым, оживленно подымались со своих коек и просили его передать князю, что они очень признательны ему за то участие, какое к ним проявили.

Вернулся Стеценко поздно. Перебравшись на Северную, он разглядел недалеко от берега черневшую в сырой мгле одинокую и показавшуюся снизу очень высокой фигуру.

Назад Дальше