Где-то есть сын - Дмитрий Холендро


Дмитрий Холендро Где-то есть сын Рассказ

1

Он был такой старый, что никто не знал, сколько ему лет. Он и сам забыл. Звали его Харлашей, и кто-то вспоминал, что в былые времена на рыночной площади стоял кабак с зелеными буквами на вывеске: «Харлаша». Тогда купцы солили рыбу в ямах, наспех вырытых возле моря, а какой-то догадливый делец, плюнув на рыбу и на соль, поставил на самом пупке, среди торговой сутолоки, свое питейное заведение.

Продав рыбу, люди шагали — одним шагом — прямо в кабак через сырую чешую на пороге. Мимо «Харлаши» не проходили.

Говорят, кабак назвали в честь его деда, бесшабашного хамсолова и забулдыги, старшего из рода Харлампиев.

Но и Харлаша, живущий ныне на краю Голубиного, был уже таким, что его путали с дедом.

За Голубиной горкой, в трех километрах от села, в море тянулся мысок Харлаши. Две бухты ополаскивали его своими солнечными водами. Они были мелкими, и вода в них светилась. Там любили купаться сельские девушки, скрываясь от ребят. Рыбача на том мысу с бечевой, вроде бы и выследил себе нечаянно Харлаша невесту.

Ходил по морю и катер «Харлаша», таскал скуластые дубы, груженные рыбой из ставных неводов, сипло дудел встречным сейнерам, надо и не надо... С этого катера начиналось товарищество «Сельдь», переросшее в нынешний колхоз.

Но и мыс и катер, кажется, назвали по имени отца Харлаши, лихо поджегшего в свой час кабак на базаре, чтобы оберечь семью от позора. В этой семье не мудрили с именами: всех называли одинаково. И профессию выбирали одну: все шли в море.

Жизнь Харлампиев была простой и несмелой; от моря не отрывались (если можно назвать несмелой жизнь на море).

А может, был Харлампий всего один и это про него одного рассказывали так много, и одной его жизни хватило на все: и на кабак, и на мыс, и на катер.

Хотя Голубиное — большое село, Харлаша жил одиноко, на отшибе. Дом его словно закатился за гору, облепленную с другой стороны ладными домами рыбаков. Как после обвала, у самого моря лежали две каменные глыбы — две неприступные с виду скалы. Угловатые, с трещинами, мрачные... В трещинах росли скользкие зеленые водоросли и жили крабы. Наверху, на острие одной скалы, нашелся пятачок ровного места, и на этом пятачке поставили дом. Кто и когда поставил, этого не мог припомнить даже сам Харлаша. Верно, какой-то чудак.

Однако раз стоял дом, в нем и обитать должны были. Вот здесь и жил Харлаша. У него был сын, но он не знал, есть ли у него внуки: сын ему не писал.

За что обрушилось на него это немыслимое несчастье, он не понимал. Может быть, сын думал, что отца нет в живых?.. Кто знает! А отец все жил.

В доме было две комнаты, совсем пустынных. После смерти жены коверчики, скатерти, салфетки — все, что она нанесла в дом, постепенно загрязнилось, запылилось и улеглось в сундук, словно отслужило свой срок. Цветы на окнах высохли. Одним словом, зайди в дом без хозяина, не узнаешь, бывает ли тут живая душа. Почти всегда открытые настежь окна пропускали сквозные ветры всех направлений, и под крышей дома не удерживались никакие запахи: ни тушеной или жареной рыбы, которую Харлаша готовил в угольно-черном казанке, ни хлебной корочки, которой сладко пахнет всякий дом с утра, ни даже табака, переводимого Харлашей в несметных количествах.

Ветры все выдували.

И только одна вещь говорила о жизни, о любви, о тоске, бушевавших в доме. На старом комоде, опираясь на сухой кирпич поплавка, стояла карточка. Она загибалась в трубку от солнца. Поплавок был выше карточки, серый старый поплавок, оторванный от гигантского невода.

Веселыми, шальными глазами из-под черных бровей Виктор смотрел на отца. Смотрел в короткой — на тот миг, что щелкнул аппарат фотографа, — улыбке. Но миг промчался, и годы промчались, а Виктор все улыбался в комнате, где вырос.

На нем была наглаженная матерью косоворотка. И гитара в руках. С гитарой ходил он к городскому фотографу перед призывом в армию. Это было за год до войны, и Виктору тогда едва стукнуло двадцать. Песни он пел отменно, и Харлаше его хвалили, но старик отмахивался:

— Сам он петь не умеет. Гитара у него — она поет.

А слушать сына очень любил. Отцом он стал поздно, когда бы уж и в деды пора, и никого у него не было теперь, кроме Виктора.

Провожали Виктора в дождь. Говорили, счастливая примета. И верно, на войне его не убили. Может, потому, а скорее всего нет. В приметы Харлаша не верил, хотя дождь хлестал тогда крепкий.

Старик помнил: дождь загнал людей с сельской площади в дома, но молодежь осталась под дождем, и пела, и плясала. И все, кто смотрел на них в окна, сквозь струи воды на стеклах, не слышали ни гармошки, ни пения, а только видели, как открывали немые рты парни и девушки и беззвучно хлопали ладоши.

Было не по себе немного.

После войны Виктор написал, что пока не приедет. Первым из этого дома ушел он от грозного и нежного моря. Не показавшись, женился. Задумал учиться на автодорожного инженера: в армии за баранкой научился сидеть. Что ж, и тут мог бы возить рыбу из Голубинского цеха на станцию, да ведь на инженера выучиться куда лучше!

Мать умерла, не повидав сына, и Харлаша посылал ему все деньги в город, названия которого раньше никогда не слыхал. Он еще плавал в ту пору на буксире своего имени, страшно сердито командовал: «Полный вперед!» — во всю силу голоса, но сила была уже невелика, голос слабел и слабел.

Сын не звал к себе отца, и отец не звал к себе сына, только раз написал, что скучает, сильно грустит без музыки. Виктор не понял и ответил, что обязательно пришлет отцу патефон, чтобы музыка у него в доме была.

До сих пор, однако, еще не прислал.

И письма прекратились.

Первый год старик прожил с затаенным страхом, словно прислушивался ко времени: вот оно скажет ему что-то.

В начале второй зимы собрался было в город, но заставил себя подождать еще немного, не горячиться. На вопросы односельчан: «Сын пишет?» — отвечал: «А как же!»

Весной поехал в город и на почте, чтобы никто не знал, попросил незнакомую девушку написать запрос в далекий край. Оттуда пришел ответ, что такой-то проживает все там же...

Очень хорошо, что проживает.

Старика долго переманивали со скалы в село. Звали в рыбацкие семьи, давали ему дом ближе к людям и потеплее. Не соглашался.

На скалу все еще не провели электрического света: слишком уж много надо было ставить по склону да по ложбине столбов, а они очень дороги здесь, в безлесных краях.

— Я спать рано ложусь, — успокаивал старик.

Не могли и радио подвести, чтоб гремела в доме музыка, которую так любил Харлаша.

— Подожду, — твердил старик. — У меня патефон будет.

Ночами он не спал. Ночи были разные: с безумным грохотом моря, с детским плеском волны под окном, с шепотом степной травы, с протяжным свистом диких ветров. А утром одно и то же: улыбался с карточки молодой Виктор и держал гитару в руках.

Дом на скале издавна имел свой номер, и Харлаша ни за что не хотел менять адреса.

2

Что бы он ни делал, он ждал. Он ждал не письма, не подарка. Он ждал сына. Иной раз, возвращаясь из села в пустой дом на скалу, он останавливался и смотрел в море.

Оно было морем красок и морем звуков. Лепет и грохот жили в его голосе рядом, розовое и черное в нем перемешались. Море умело буйствовать и умело думать — тогда оно затихало.

Харлаша мог смотреть в море сколько угодно. Он заранее угадывал, каким оно будет.

И ждал шторма, хотя волны, лениво шелестя, казалось, собирались уснуть. Но наступал миг, и где-то всхлестывалась одна волна, а там другая, дрожа, издали несла на себе белый хохолок. И вот они уже бежали... И вот быстрее... взмахивали, взлетали! Ай да волны! Сила, сила, сила гуляла! Не сила! Силища!

Старичок смотрел и смотрел, а думал все о сыне.

Подлетала чайка, била крылом над его головой, с беспокойством падала на кривых, режущих воздух крыльях и кричала:

«Чикир-чикир!»

— Здравствуй, знакомая!

— Она тебе знакомая? — спрашивал маленький Виктор.

— А как же, мне все чайки знакомые!

— А зачем чайки?

— Людям рыбу показывать.

— А она тебе покажет?

— Мне покажет.

— А шторм для чего?

— Тех, кто боится, с моря гнать.

— А ты не боишься?

— Нет.

Под скалами, внизу, уютно жила лодка. Гладкая, широкая, перевернутая вверх дном, она грела черное пузо свое на зимнем солнце, укрывалась редким снегом, падавшим на берег, а с первых дней весны до поздней осени нетерпеливо терла носом песок в глубокой щели между скалами. В этой лодке Харлаша впервые возил сына вдоль берега по водоплеску, показывал, как в прозрачной воде стоит, тычась рыльцами в мшистые камни, быстрая и осторожная кефаль, как прячется в песчаной желтизне бычок-жабоед и бычок-кругляк, объяснял, по какой погоде какую рыбу ловят. Рано объяснял. Сынишка не понимал еще, наверно, даже боялся моря, спрашивал:

— А такое большое море для чего?

— Чтобы нас кормить.

— А горы?

Они фиолетово синели где-то очень далеко, и лишь в ясные дни их силуэты обманчиво вырисовывались там, за морем, путаясь с облаками. Виктор смотрел на них из окна.

— Горы для орлов.

— А люди там не живут?

— Люди живут дома, — отвечала мать.

— Все для людей. И горы и степи, — поправлял Харлаша. — Вся земля для них, но у каждого есть свой дом...

«И я тут доживаю век один, как краб под камнем, в дыре...»

До него часто доносились их голоса, и он отвечал им:

— Сейчас еще ничего, а вот когда болел!..

Это случилось нынешней весной... Харлаша трудно дышал, метался в постели, как в путах, звал в бреду жену и сына.

Когда в открытых глазах растаял туман, Харлаша увидел возле своей постели женщину. Была она длинная, с большими руками, с крупными рябинками на щеках. И еще через мгновение он узнал в ней вдовую сельчанку лет тридцати двух, Надю Дубровину. Видно, Карпов, председатель колхоза, прислал ее.

— Полегчало вам, дедушка? — спросила она.

— Полегчало, — ответил он и испугался, что она уйдет.

Но она не ушла, поставила чайник, сунула больному градусник — доктор велел — и принялась рассказывать, как он маялся в жару и кричал что-то сыну.

Потом вытянула градусник, поглядела, очень удивилась:

— Откуда у вас такая температура?

Харлаша еле улыбнулся беззубым ртом:

— Из подмышки.

— Но все же не так горите, как три дня подряд, — улыбнулась и Надя.

— Три дня, как с огня, а четвертый — с печки, — пошутил Харлаша, чтобы ей было нескучно с ним.

И в следующие дни, поднявшись, он прикидывался еще очень слабым, просил Надю подать ему табачку из ящика.

— Вон оттуда, где карточка стоит.

Надя, доставая крупно резанный табак, все смотрела на карточку.

— Говорят, у вас жена в молодости красивая была.

— И две ямочки на щеках, точно в тесте продавлены, — отвечал Харлаша. — Глаза у Виктора ее. Ослепла перед смертью она. Пришел к нам Сенька-почтальон, парнишка тех же лет, что и наш тут, на карточке. Она зовет его подойти. Сенька подходит, а она, веришь, щупает, говорит: «Это мой сын, его нос, его губы». Я говорю: «Нет». Она не слышит. Тяжко помирала. Она глуха. У меня от старости в тот день голос совсем пропал. Так и не поговорили перед смертью.

— Курили бы вы поменьше.

— С папироской я вдвоем, а так один.

— Вредно много курить, — сказала Надя.

— Скоро брошу, — ответил Харлаша, виновато помаргивая и прикрывая на миг, словно бы от дыма, желтые белки своих глаз. — Все брошу. Помру.

Надя посматривала то на него, то на фотокарточку.

— Вот еще! Сколько вам лет?

— Пятьдесят.

— Ну?

— На море плаваю... А когда родился-получился, — это не в счет.

— Нет, верно, сколько?

— Тридцать пять. Или сорок. Не считая ночи.

Он сидел на постели в ватных штанах, продранных на коленках, а она стояла, привалясь к дверному косяку, и фыркала. Если бы кто знал, как не хотелось отпускать ее!

— Эх, была б у меня дочка, она бы меня ласкала!

3

Летом, в соломенной шляпе, такой старой, что сквозь нее пробивались его белые волосы, он повадился ездить в город, на вокзал. Стоял в уголке, на перроне, встречал поезда, вглядывался в лица прохожих и смотрел, как проносили почту.

Однажды с подножки вагона осторожно спустился инвалид, невысокий, но мордатый, грудастый, с бородой. Под тужуркой — тельняшка. Заскакал по перрону на одной ноге да двух костылях. Позже увидел его Харлаша на базарной площади, где кончались каменные рыбные лотки, заваленные султанкой и красными рачками. Инвалид сидел у стены, поджав ногу, и кричал так, что жилы у него на шее надулись и стояли торчком, как трубы:

Харлаша подошел, послушал, вглядываясь в его лицо. Черные брови, белые зубы... Хромой перестал петь, незло спросил:

— Чего так смотрите, отец?

— Борода у тебя таежная, — ответил Харлаша. Поухмылялся и подсел рядом: — Пахнет от тебя противно, матрос. Водки натрескался?

Матрос взялся за костыли.

— А вы не пьете?

— Почему же! Когда выпью, — сказал Харлаша, — и от меня так же противно пахнет.

И прижал его костыли рукой к земле.

— Где тебя?

— В Севастополе.

— Как?

— Был засыпан в блиндаже.

— Зачем вылез?

— Жить хотел.

— Ну и живи, а не ной!

— Как не ной? — удивился матрос. — Где я ною?

— Вот здесь, — сказал Харлаша. — Сейчас ныл. «Без обех ног оторватых...» А голос у тебя, между прочим, хрипит, как паровоз.

— Так ведь грудь тоже простреленная, отец.

— А не врешь?

— Вру, — сознался матрос. — Голос у меня не удался с детства. Плясал я... Была б нога, я бы вам чечетку отбил.

— Я тебе на слово верю.

— Нет, жалко, отец, ногу отобрали.

— А родители где?

— В Севастополе жили.

— Не искал?

— Их не найдешь.

— Вот что я думаю, — сказал Харлаша. — Пойдешь жить ко мне. Я один. Постой, не взвивайся. Меня все тут знают. Забуянишь — я милицию позову, меня послушаются. Я один, говорю. У меня места много. В колхозе работу дадут. Глядишь, так и наладишься. И я буду рад... до смерти.

...С матросом ему стало жить веселее, но через два месяца сказал ему матрос:

— Прости меня, отец, ухожу я от тебя.

— Куда, разреши узнать? — обеспокоенно спросил Харлаша.

— Женюсь, кажется.

И ушел к вдове Наде Дубровиной, а Харлаше подарил белого, с черным пятном кутенка.

4

В ту ночь, когда волны, нависая друг над другом, стали с осенним громом осыпаться на беper, когда чернота неба, слившись с чернотой моря, ожила и заревела ненастьем, на скалу к Харлаше пришел председатель колхоза Карпов. Скинул мокрую фуражку, стряхнул с нее капли, сказал, что пробирался береговой тропой, едва не сбило волнами, ругнул погоду и поставил на стол две темные бутылки с бумажными пробками. Харлаша понюхал:

— Откуда молодое вино?

И стал закуривать, обжигая пальцы об огонек спички. Он радовался гостю.

— Не твое дело. Пей!

Они выпили и спели рыбацкую песню, которую многие забыли, про измену невесты. Пока рыбак в море был, она с другим укатила...

— Решил я тебя, черта лешего, отсюда выдернуть, — сказал Карпов.

Ветер за окном дул в хриплый свисток.

— Слышишь?

— Как волну гонит? — схитрил старик.

— Хватит притворяться, Харлаша, — попросил Карпов.

Хлебал он лиха с этим народом, крутым и дерзким. Ни к одному рыбаку в селе нельзя было подойти, забывши, что у каждого под ребром порох да гордость. Но и сам он был, хоть и не видного роста, а крепкий, с ровной, как каменная плита, спиной, прямыми плечами и головой, посаженной на широкую, короткую шею, так словно бы для того, чтобы любого переупрямить. Случалось, один вид его настораживал других.

— Будет дурочку валять, — повторил Карпов. — Это ж известно, как ты мучаешься. И все. И ладно.

— Не понимаю, — сказал Харлаша.

— А я понимаю! — заревел Карпов. — Ты думаешь, мне легко? У меня дома тепло, семья, а я должен знать, что старый рыбак ждет погибели на скале. Да я сам тут с тобою мерзну каждую ночь!

— А ты не мерзни, — усмехнулся старик. — Вот тебе и весь совет.

Чужому горю трудно прорваться к чужому сердцу. Но и чужому сердцу, если оно даже захочет, к чужому горю пробиться нелегко.

— Ты зачем вино принес? — спросил Харлаша.

— Оно слабое.

—- Старого, как малого, чем бы ни потешить, лишь бы унять? — В голосе старика обида мешалась с угрозой.

— Старый да малый два раза глупые бывают! — остервенело рявкнул Карпов. — Надоел ты мне, Харлаша! Будь ты проклят! Ведь не пишет он тебе, не пишет, гад!

— Кто?

— Витька! — И Карпов кольнул глазами фотокарточку на комоде.

— Как не пишет? — залепетал Харлаша. — Кто тебе сказал?

— И Надя и матрос.

— Надя... матрос... — язвительно бормотал старик. — Язык некупленный, пусть брешут! Почему это не пишет? Ты не знаешь! А вот его письма, вот они, они... — Подбежав к комоду, Харлаша вытащил из ящика жестяную коробку из-под чая и перевернул ее над столом. Из нее посыпались на стол письма. Те, которые Виктор присылал когда-то... Карпов хватал их и читал вслух. Строки были торопливые, точно Виктор все время спохватывался: «Да, папа, приехать сейчас не могу... Да, мама, шлю вам свой скучный привет... Да, папа, эти деньги получил, и надеюсь на вас еще... Если вам будет трудно, я перебьюсь. Почему мама сама не пишет?.. Патефон пришлю и пластинки, где поют под гитару...»

— Старые ведь это письма, Харлаша, старые! Трудно тебе, понимаю! Но нехай ему перед людьми будет стыдно, а не тебе! Я убил бы его!

— Не надо! — испуганно сказал Харлаша. — Я виноват, мне и стыдно.

Дальше