Письмо из Ленинграда не успело прийти: точный адрес был не нужен.
Январь – февраль 1926 г.
Георгий Феофанович Устинов Мои воспоминания о Есенине
Сергей Есенин в стихах и жизни: Воспоминания современников / Сост. общ. ред. Н.И. Шубниковой-Гусевой. М.: ТЕРРА; Республика, 1997.
Щедро и гармонически цельно был одарен природой рязанский юноша Сергей Есенин. В юности у него были золотые курчавые волосы, светло-синие глаза, милое, влекущее, всегда улыбчивое лицо, скромная и нежная приветливость ко всему и ко всем.
Помню голодную столовку с кониной на Тверской, против «Алатра», в которой собирались самые бедные писатели, поэты, журналисты и актеры.
Это был конец 1918 года. Здесь я впервые встретил его в поддевке, с шарфом, два раза перекинутым вокруг шеи, в аккуратных «гамбургских» сапогах с прямыми голенищами, немного робкого на вид, всему улыбающегося, немного смешного «старого» стилизованного деревенского грамотного юношу, попавшего в большой город за счастьем. Познакомил меня с ним Василий Каменский. Каменский сидел на табуретке посреди пустой комнаты с гармошкой и играл деревенские мотивы под пермские частушки. И когда он играл и пел, как глухарь на току, не видел и не слышал вокруг себя ничего. Есенин стоял около и с вниманием слушал пермяка с его пермяцкими песенками, которые, вероятно, не были похожи на рязанские. И улыбался.
Здесь, в этой литературной столовке, мы ежедневно кормились кониной, жилами которой можно было засупонивать хомут, и протухшими сушеными овощами, оставшимися от интендантских складов. И изредка, как особую роскошь, получали маленький скроечек черного хлеба. В начале 1919 года Сергей Есенин жил у меня в гостинице «Люкс», бывшей тогда общежитием Наркомвнудела, где я имел две комнаты.
Мы жили вдвоем. И во всех сутках не было ни одного часа, чтобы мы были порознь. Утром я шел служить в «Центропечать», где заведовал лекционным отделом. Есенин сидел у меня в кабинете и читал, а иногда что-нибудь писал. Около 2 часов мы шли работать в «Правду», где я был заведующим редакцией. Есенин сидел со мною в комнатке и прочитывал все газеты, которые мне полагались. Вечером, кончив работу, мы шли обедать в случайно обнаруженную «нелегальную» столовку на Среднем Гнездниковском, ели сносный суп, иногда даже котлеты – самые настоящие котлеты, – за которые платили слишком дорого для наших тогдашних заработков. Потом приходили домой и вели бесконечные разговоры обо всем: о литературе и поэзии, о литераторах и поэтах, о политике, о революции и ее вождях, впадали в жуткую метафизику, ассоциировали Землю с женским началом, Солнце – с мужским, бросались мирами в космосе, как дети мячиком, и дошли до того, что я однажды в редакции пустился в спор с Н.И. Бухариным, защищая нашу с Есениным метафизическую теорию. Бухарин хохотал, а я сердился на его «непонимание».
Есенин улыбался:
– Кому что как кажется! Мне, например, месяц кажется барашком.
Из окон нашей квартиры видны были белые, лежащие за Москвой, поля. Каждый вечер мы смотрим закат и дивимся необыкновенному количеству галок, которые громадной черной тучей носятся над полями и городскими улицами. Этих галок Есенин помнил до своей кончины.
– Помнишь, сколько было галок? – несколько раз спрашивал он меня в свой последний приезд в Ленинград. – Я никогда их не забуду!
Вскоре наше общество в «Люксе» увеличилось. Приехал с И. Гусев-Оренбургский, которому посчастливилось достать здесь комнату. Теперь наша метафизическая теория приобрела еще одного глашатая.
Мы с Есениным ходим по комнате, Гусев-Оренбургский сидит на диване, тихонько наигрывая на гитаре. Есенин говорит:
– Женщина есть земное начало, но ум у нее во власти луны. У женщины лунное чувство. Влияние луны начинается от живота книзу. Верхняя половина человека подчинена влиянию солнца. Мужчина есть солнечное начало, ум его от солнца, а не от чувства, не от луны. Между Землей и Солнцем на протяжении мириадов веков происходит борьба. Борьба между мужчиной и женщиной есть борьба между чувством и разумом, борьба двух начал – солнечного и земного… Когда солнце пускает на Землю молнию и гром, это значит, что Солнце смиряет Землю…
– Да-да! Это удивительно верно! – восторженно продолжает Есенин. – Деревня есть женское начало, земное, город – солнечное. Солнце внушило городу мысль изобрести громоотвод, чтобы оно могло смирять Землю, не опасаясь потревожить город. Во всем есть высший разум.
В это время Сергей Есенин написал «Пантократор», являющийся поэтическим выражением его метафизической теории.
Кроме «Пантократора» он написал целый ряд лирических стихов, «Небесного барабанщика», теоретическую статью «Ключи Марии» и др. В это время выходила еженедельная газета «Советская страна», которую я редактировал и в которой Есенин напечатал несколько своих стихотворений: «Песнь о собаке», «Ложно-классическая Русь». Вскоре, на четвертом номере, газета была закрыта, стихи печатать Есенину было негде, средств не было никаких, но все же мы кое-как перебивались. А потом пришла некоторая поддержка от издательства ВЦИК, которое купило у Есенина томик стихов, а у меня два тома рассказов. Издательство деньги нам выдало, но не издало ни строки ни у меня, ни у Есенина. Мои рассказы были потеряны навсегда, а стихи Есенина остались живы только потому, что он все их помнил наизусть… впрочем, как и все, что он написал за свою короткую жизнь. У Есенина была исключительная память. Он помнил почти всего Блока и, вероятно, не меньше половины стихов Пушкина.
В «Ключах Марии» Есенин раскрыл все секреты своей поэтической лаборатории, и когда он прочитал мне рукопись, я начал уговаривать его, чтобы он не печатал ее.
– Почему?
– Как почему? Да ты тут выдаешь все свои тайны!
– Ну так что же? Пусть! Я ничего не скрываю и никого не боюсь. Пусть кто хочет пишет так же, как и я. Я думаю, что это не будет плохо…
И немного позднее «Ключи Марии» были изданы «Трудовой артелью писателей».
Как-то на улице я встретил Виктора Сергеевича Миролюбова – известного редактора и издателя «Журнала для всех». Он захотел повидаться также и с Есениным. Миролюбов сидел у нас долго. Есенин читал ему новые стихи. Миролюбов внимательно слушал, но все смотрел с какой-то неловкостью в сторону. Когда Есенин прочитал ему «Пантократора», Миролюбов тяжело вздохнул и сказал:
– Фона нет, Сергей Александрович. Где у вас фон? Без фона никакое литературное произведение не имеет цены. Вы сбились с своей дороги.
Есенин посмеялся и тут же прочитал свои новые лирические стихи с «фоном». Миролюбов пришел в восторг:
– Вот это настоящее! Вот это, Сергей Александрович, настоящая поэзия!
– «Пантократор» тоже настоящая, только он вам чужд, потому что у вас консервативный подход. Вот они, – Есенин показал на меня и Гусева-Оренбургского, – они вот понимают!
Действительно, мы «понимали», потому что нам нравилось все, что бы ни написал Есенин, в особенности когда свои стихи читал он сам.
Помню, в один из вечеров, когда мы смотрели закат, пришел Иван Касаткин. Галки носились с криком, заслоняя уходящее солнце, словно его занавешивали черным пологом. Есенин, по нашей просьбе, стал читать «Пантократора». Касаткин слушал, потом отошел к окну, поднес руку к глазам. Он не мог удержать слез.
Таял закат. Тучи галок унеслись и распростерлись над московскими полями.
Звонит весенняя капель. Потеплел ветер, на тротуарах обледеница. У входа в «Центропечать» звучно гудит водосточная труба, из нее бежит на тротуар веселая весенняя струя. Мы идем «послужить». Есенин молчалив, он о чем-то сосредоточенно думает.
– О чем это ты?
– Да вот, понимаешь ли, консонанс! Никак не могу подобрать. Мне нужен консонанс к слову «лопайте».
Мы подходим к «Центропечати». И как раз на той ледяной луже, которая образовалась от центропечатской водосточной трубы, Есенин поскользнулся и сел в лужу.
– Нашел! – кричит он, сидя в ледяной мокроте и хохоча на всю Тверскую. – Нашел!
И когда мы поднимались по лестнице в «Центропечать», он мне продекламировал:
– Слушай, вот он – консонанс:
Интересно отметить, что в ту пору и раньше элементы любви и эротики совершенно отсутствовали в есенинских стихах.
И только в последние годы в стихах Есенина появился его особый любовный и эротический элемент.
Вообще у Есенина отношение к женщине было глубоко своеобразное. Он здесь был таким же искателем, как и в поэзии. Есенин женился рано, пережил какую-то глубокую трагедию, о которой говорил только вскользь и намеками даже во время интимных разговоров вдвоем, когда он открывался настолько, насколько позволяла ему его вообще скрытная, часто двойственная натура.
У Есенина был болезненный, своеобразный взгляд на женщину и на жену. В этом взгляде было нечто крайне мучительное. Когда он сошелся с Дункан, при одной из встреч я по поводу этого брака с сомнением покачал головой.
Есенин смутился, потом с легким озлоблением сказал:
– Ничего ты не понимаешь! У нее было больше тысячи мужей, а я – последний!..
Мне как-то удалось выхлопотать для Есенина в «Люксе» отдельную комнату (№ 4). Комендантом «Люкса» был ограниченнейший человек К.
Слыша, что в моей квартире и в квартире Есенина часто раздается чей-то повышенный голос, комендант решил, что у нас происходят оргии, и установил за обоими номерами наблюдение, приказав подслушивать даже наши разговоры по телефону. Комендант принял за оргии декламацию Есенина, который действительно читал свои стихи достаточно громко, чтобы слышали его голос даже в коридорах. И вот однажды, когда я ушел в редакцию, а в моей комнате оставались Есенин, девица В.Р. и моя жена, Есенин вдруг почувствовал странное беспокойство. У него была какая-то болезненная чуткость.
– Нас подслушивают! – сказал Есенин, побледнев.
– Брось, Сережа, тебе показалось!
– Нет, не показалось.
И Есенин стремительно выбежал в коридор.
Действительно, у дверей подслушивали. Резким движением открыв дверь, Есенин чуть не сшиб с ног наклонившегося к замочной скважине дежурного из охраны. Есенин пришел в исступление. Он схватил дежурного за горло и начал душить. Тот едва вырвался и убежал доложить о случившемся коменданту. Комендант рассудил просто:
– Он тебя взял за горло?
– Не то что взял, а чуть не задушил!
– Оружие было при тебе?
– Так точно.
– Почему же ты его не застрелил?
Дежурный охраны молчал. Тогда комендант К. распорядился немедленно уволить его «за нарушение устава» – за то, собственно, что он не застрелил Есенина. Вместе с тем у Есенина была немедленно взята комната, он опять несколько дней жил у меня, а вскоре комендант отдал распоряжение охране совсем не пускать в «Люкс» Есенина, даже ко мне.
Через несколько дней мне, однако, удалось настоять, чтобы комендант отменил свое распоряжение о Есенине. Есенина снова пускали ко мне, но только не разрешали ночевать. Впрочем, удалось преодолеть и это препятствие, но… ко мне приехал писатель Скиталец и Есенин стал бывать у меня реже. Есенин не любил его. За что? Трудно сказать. Он просто не любил этого громадного, мрачного и скрытного человека.
– Что ты с ним возишься? – как-то сказал мне Есенин. – В нем ничего нет… это труп!..
Он вообще своеобразно резок был в своих определениях, в особенности о тех людях, которых не любил.
Теперь Есенин жил у Кусикова, а Скиталец жил у меня. Есенин приходил все реже и реже. Он окончательно погрузился в свой имажинизм и был в кругу только своей поэтической группы. Иногда мы встречались в «Домино», иногда в кабачке на Георгиевском, где продавали спирт. В это время Есенин начал довольно сильно пить.
Помню один случай в этом кабачке. Сидим: Есенин, Скиталец, Кусиков, Петр Маныч и я. Петр Маныч, изумительный рассказчик, рассказывает содержание своей новой повести, которую он называл, кажется, «Варсонофий-Невходящий-во-Храм». Это был замечательный рассказ о монахе, совершившем какое-то тяжкое преступление и в муках искупающем свой грех. Он не может войти во храм до тех пор, пока не кончит наложенного на него искуса. Маныч рассказывал долго, водка была забыта, Есенин слушал, впрочем, как и все мы, с напряженным вниманием. Когда Маныч кончил повествование, Есенин с пылающими глазами прочитал свою «Марфу Посадницу». И прочитал так, что даже для Есенина такое чтение можно было считать исключительным по силе. Водка по-прежнему стояла нетронутой. Чтение Есенина оставило едва ли меньшее впечатление, чем рассказ Маныча. Есенин почувствовал искренность нашего восторга, закинул голову, вытянул руку и прочитал еще несколько стихотворений. Он был сильно возбужден. И, завладев общим вниманием, он тут же рассказал всем нам свои великие муки, когда он был солдатом, как издевались над ним офицеры, когда он вынужден был жить у какого-то полковника, приближенного ко двору, как заставляли его писать хвалебные стихи и оды царю и придворной камарилье. Есенин отказался и попал в дисциплинарный батальон, откуда его вырвала только революция…
Во время рассказа возбуждение Есенина достигло крайних пределов. В один из моментов наиболее сильного напряжения Есенин схватил стакан, покрыв его своей широкой ладонью, и из всей мочи грохнул им по столу. И только, может быть, потому, что стакан был хрустальный, Есенин не перерезал себе вены. Стакан разлетелся в пыль, сделав только легкие царапины на ладони.
Однажды я был у него на именинах. Есенин еще до прихода гостей напился. Когда начали собираться гости, он вел себя бессмысленно: лез за корсаж к женщинам, целовался, бранился при них матерно, пьяно смеялся, потом ушел в кухню и лег там на сырое, только что отжатое белье и так проспал весь свой именинный вечер.
Появилась Дункан, Есенин почти на два года пропал за границей…
Он приехал другим, еще более надломленным и, кажется, еще более буйным. Встречаться с ним становилось тяжелее с каждым разом. Он стал невыносим, это был совсем другой Есенин – не тот, которого я знал в 1919 году, с его живым, ищущим умом, с его метафизической теорией, – это был новый, как-то сильно и сразу состарившийся человек, который долго и мучительно искал чего-то и не нашел ничего. Беглое знакомство с европейской культурой, быть может, усилило трещину в есенинской психике, и без того уже имевшей сильную склонность к раздвоению. Америка для него – только «железный Миргород», впечатление от Франции, Германии, от отдельных главных их городов – настолько безотрадны, что Есенин вспоминал о них редко, но всегда с особенным озлоблением. Почему? Трудно сказать. Не потому ли, что он ожидал триумфального шествия по Европе, а оно получилось малозаметным.
– Ты понимаешь, – говорил он мне по приезде, – мы для газетчиков устраивали дорогие ужины, я клал некоторым из них в салфетки по 500 франков… они жрали, пили, брали деньги и хоть бы одну заметку обо мне!.. Взяточники и сволочи!
Европа о Есенине упорно молчала. Чтобы заставить говорить о себе, был применен старый российский способ – скандалы. Но и скандалы не раскачали продажную французскую и американскую гласность. За один из таких скандалов в Париже Есенину едва не пришлось испытать тяжелую кару. И только большая взятка да хлопоты Айседоры Дункан, настаивавшей на том, что у Есенина хронические припадки душевной болезни, сделали то, что Есенина только выслали из Франции.
– Она меня хотела в сумасшедший дом отправить! – говорил как-то раздраженно Есенин о Дункан, а сам, несмотря на сильное опьянение, хитренько смотрел в сторону и едва заметно улыбался. Он понимал, что о нем заботились, и по-своему ценил эти заботы.
Впрочем, Есенин был необыкновенно мнителен. Ему постоянно казалось, что его никто не любит и не ценит, что он одинок, что он стал некрасив, что у него посерели волосы и обрюзгло лицо и что поэтому женщины подходят к нему только с целью наживы да затем, чтобы покичиться его именем перед другими.
Минувшим летом Есенин приезжал ко мне на московскую квартиру несколько раз и всегда очень рано, около шести утра. Умер он в пять часов утра! Боязнь остаться в эти часы одному служила предостережением. И накануне смерти, когда Есенин приехал в гостиницу «Англетер» в Ленинграде, где я жил уже несколько месяцев, он, остановившись здесь, на другой же день по приезде пришел ко мне в номер также в шестом часу утра и пробыл до рассвета. Но пришел он не встревоженный, а какой-то по-особенному смирный, непохожий на себя, как будто очень ему было неловко, что разбудил так рано. На другой день, по его словам, он также приходил, но постучал, должно быть, так тихо, что мы не слыхали, и он ушел. А на следующий день он усиленно просил, чтобы его пускали ко мне, если он придет даже и очень ранним утром. Но он не пришел…
При наших московских свиданиях Есенин мучился тяжелой болью за своего друга Александра Ширяевца, умершего больше года тому назад. Есенин рассказывал:
– Ну, не скоты ли?! Прихожу я на кладбище, ищу могилу Сашки… а могилы нет!.. Понимаешь ли, на том месте, где погребен Ширяевец, какой-то сукин сын схоронил какого-то помощника режиссера… И доска, понимаешь ли, есть… А Сашки как на свете не бывало…
Через несколько дней я передал рассказанное Есениным о Ширяевце П. Орешину, который был в комиссии по похоронам.
Тот ответил:
– Я недавно был на могиле, ничего подобного!
В ноябре Есенин был в Ленинграде. Долго, целый вечер, просидел у меня в «Англетере», трезвый и необыкновенно смирный. Он мне показался тем Есениным, которого я знал в 1919 году. Есенин читал свои новые стихотворения, в том числе «Черного человека». Эта поэма была еще не отработана, некоторые места он мычал про себя, как бы стараясь только сохранить ритм, и говорил, что над этой поэмой работает больше двух лет. Сколько он работал в действительности, трудно сказать: Есенин отличался большой фантазией. Летом, например, он говорил мне, что работает над большим романом, который вчерне уже закончен. Первая часть романа, по его словам, была уже отделана совсем, и он собирался сдать ее в «Красную новь». Но как потом оказалось, никакого романа Есенин не писал, да и едва ли хватило бы у него терпения и усидчивости, чтобы написать роман. Этим же летом он жаловался на то, что он «кончился», что он может писать только стихотворения не больше 8 строчек, да и те уже не такие, как раньше…