Слава Богу, никто не догадывался, что я скорблю о себе, а не о погибших.
ДОМА
Вечером состоялась очередная неприятная беседа с Маргаритой Тихоновной. Под конец я снова взвинтил себя до орущего шепота. Нервы у меня за минувшие сутки сдали. Полдня я раз за разом прогонял в памяти минувшие события, отполировав их до идеально круглого состояния ужаса. Весь жуткий враждебный мир отражался только в этой выпуклой искаженной перспективе.
Я все просил отпустить меня, Маргарита Тихоновна терпеливо напоминала о нашей прежней договоренности, из которой я не выполнил половину – Книга Памяти осталась не прочитанной.
Я доказывал, что никакая Книга не изменит моего решения. Маргарита Тихоновна кротко улыбалась, заверяя, что сама судьба выбрала меня библиотекарем.
– Маргарита Тихоновна, я ведь совсем не готов заменить вам дядю Максима. Я самый обыкновенный человек, не отличающийся ни особой силой, ни отвагой. У вас сложившийся коллектив, выберите сами нового библиотекаря… – Я взывал к логике, льстил: – А почему бы вам, Маргарита Тихоновна, не взять широнинскую читальню в свои руки? Вы – превосходный руководитель, вас уважают. Вы – самый подходящий кандидат на дядину должность, – сбивчиво уговаривал я, потирая липкие ладони. – Если бы дядя Максим мог высказать свое мнение, он наверняка предпочел бы вас.
– Не получится, мой мальчик. Я скоро умру… – развеяла мои надежды Маргарита Тихоновна. – Рак груди, и не делай так неумело сочувственное лицо. У меня в запасе полгода, от силы год. Самые оптимистические прогнозы…
Я хотел было сказать, пусть она становится библиотекарем на полгода, а потом широнинцы сами выберут другого, того же литейщика Кручину или травматолога Дежнева, но мне вдруг показалось, что это прозвучит слишком цинично. Я промолчал и тоскливо уставился в окно, глядя на тянущуюся белую царапину, точно когтем оставленную в небе самолетом.
– Широнинская читальня – это моя боль, – продолжала между тем Маргарита Тихоновна. – Пока жил Максим Данилович, проблемы не существовало. Со мной тоже все было ясно, я бы до конца служила читальне, а когда пришел бы срок, ушла… Мне очень хотелось найти достойную замену. Что-то мне подсказало, что ты будешь настоящим библиотекарем, таким, как твой дядя. Давай, вначале ты прочтешь Книгу…
Покружив вокруг да около, мы возвращались на исходные позиции. Маргарита Тихоновна пресекла мое нытье, сказав, что в данный момент путешествие на Украину небезопасно, многие силы заинтересованы поквитаться за гореловского Марченко, и во всех случаях будет лучше, если я останусь здесь под охраной наших читателей.
Она определенно знала, на какую болевую точку надавить. Я сразу затих, вспомнив, что это не просто мифический библиотекарь, но и убийца.
– Я вообще бы не рекомендовала вам покидать пределы квартиры, – безжалостно, на «вы» закончила Маргарита Тихоновна, причем в полный голос, чтобы слышали все.
Из кухни в гостиную подтянулись читатели – Таня, Федор Оглоблин, Марат Андреевич и Тимофей Степанович.
– И даже в магазин нельзя? – осторожно уточнил я.
– Конечно, – подтвердила Маргарита Тихоновна. – Тем более, читальня наша ослаблена. Да и нам, честно говоря, будет намного проще и спокойнее, если вы будете дома, при Книге.
– А сколько это будет длиться?
Маргарита Тихоновна пожала плечами:
– Недели три. Может, месяц. У вас круглосуточно будет кто-нибудь дежурить, но для походов на улицу одного охранника мало. Желательно, чтобы вас сопровождали как минимум трое.
– Алексей Владимирович, не пойму, зачем вам куда-нибудь выходить? – спросила вдруг Таня. – Мы сами все необходимое купим, я вам поесть приготовлю… Я хорошо готовлю. И в квартире приберу!
– О деньгах не беспокойтесь! – добавила Маргарита Тихоновна. – Мы берем на себя ваши финансовые проблемы.
Эти слова встретили поддержку:
– Уж как водится, – говорил Тимофей Степанович, – что-что, а своего библиотекаря прокормим! За это, Алексей, можешь не переживать!
– Черную икру на каждый день не гарантируем, но вполне достойный уровень потянем, – обещал Оглоблин.
Маргарита Тихоновна была довольна всеобщим энтузиазмом:
– Правда, Алексей, вам самому будет удобнее, и девочки наши, когда надо придут, накормят и уберут.
Похоже, мне уготовили бессрочный домашний арест с полным пансионом.
В коридоре я наудачу проверил телефон и вдруг услышал долгожданный гудок, от которого затрепетало сердце, хотя звонить в милицию было поздно.
– Подключили? – спросила Маргарита Тихоновна. – Ну и отлично! Я уже думала, останемся здесь цыганским табором охранять вас, а раз телефон заработал, то на сегодня хватит и Тимофея Степановича. Дверь тут надежная, хоть из пушки пали. Я не верю в возможность штурма, но предосторожность не помешает. Давайте я вам наши номера запишу. Не дай Бог что – мы через десять минут у вас, – она усмехнулась, – отобьем от любого супостата…
Я видел, широнинцы, несмотря на скорбь, всякий раз пытаются ободрить меня.
– Ну, Маргарита Тихоновна… тоже скажете, – потянул Тимофей Степанович. – Алексей показал, на что способен. Мы с ним на пару кого хочешь уделаем, без всякой помощи. Да, Алексей?! Верно? Уделаем? Ну, отвечай!
– Да, Тимофей Степанович, – с неохотой поддержал я эту браваду.
Все засобирались. Сердечность, с которой прощались со мной широнинцы, потрясла меня и ужаснула, хоть я и пытался не подавать вида. Было ясно – я действительно нужен этим людям.
ТИМОФЕЙ СТЕПАНОВИЧ
Мы остались вдвоем. Какое-то время сидели на кухне и пили чай. Старик довольно неловко, так что вопрос исчерпывался одним-двумя словами, расспрашивал о моей жизни, в томительных паузах одобрительно кивал большой и лохматой, точно у кавказской овчарки, головой.
– В школе хорошо учился?
– Нормально…
– А в институте?
– Тоже нормально.
– На инженера?
– Да…
– Хорошая специальность… А дядю ты любил?
– Любил…
Густые сизые кудри Тимофея Степановича взмокли и свалялись. Лоб покрылся потным блеском, так же как и нос в сиреневых прожилках, крупный и пористый. На небритых щеках соляными кристалликами топорщилась седая щетина.
На вид Тимофей Степанович был еще крепок, но в плечах уже пробивалась костлявая старческая худоба. В моменты задумчивости он языком гонял во рту вставной мост и ловко возвращал его нижней губой на место.
Напившись и отставив чашку, он сидел, сцепив жилистые кисти с желтыми, как сырные корки, ногтями, и смотрел прямо глазами, полными бесцветной голубизны.
Я понял, моя первая специальность инженера ему понравилась, а вторая – режиссер – вызвала скорее недоумение, которое он поспешил компенсировать, упомянув мою доблесть в поединке с библиотекарем гореловской читальни.
– Страшно было? – вдруг спросил он. – Я вот хорошо помню первый настоящий страх. В апреле сорок четвертого, мне тогда семнадцать только исполнилось, первую неделю на фронте…
Я приготовился к поучительной военной истории, но Тимофей Степанович неожиданно, минут на пять, замолчал, словно ушел вместе со своей историей под воду, потом вдруг вынырнул со словами:
– А после войны в депо механиком работал, женился, двоих сыновей вырастил, разъехались они, давно вестей не было. Обоим-то под пятьдесят, сами небось скоро дедами станут. Жена умерла пятнадцать лет назад. Почки у нее больные были…
Он вздохнул, помусолил какую-то мысль обветренными, точно в мозолях, губами:
– Тяжело мне что-то, Алексей, выдай-ка ты мне Книгу, пойду хоть почитаю…
Книга Памяти, уже извлеченная из стального футляра, лежала на дядином письменном столе, и Тимофей Степанович сам мог взять ее – видимо тут начинались мои обязанности библиотекаря. Я сходил в комнату и принес ему Книгу. Старик с благоговением принял ее в свою ладонь, чуть поклонился, как бы прощаясь и благодаря одновременно, и удалился в дядину спальню, прикрыв за собой дверь. Вскоре оттуда донеслось его приглушенное бормотанье.
Как большинство читателей, за исключением семьи Возгляковых, Тимофей Степанович был одинок. Родом он был из Свердловска. В громовский мир попал восемь лет назад, по знакомству. Человек, работавший с ним в депо, состоял в читальне, он и поручился за Тимофея Степановича. Старик подходил по всем параметрам – вдовец, герой войны, мужественный и простой человек. Первая его читальня распалась из-за похищенной Книги незадолго до невербинской битвы, почти все читатели погибли. Сам Тимофей Степанович тоже принимал участие в том знаменательном сражении – был в ополчении. Когда из прежних читален во множестве образовывались новые, Тимофея Степановича пригрели широнинцы…
Старик читал Книгу, я же был предоставлен самому себе. Тогда мне казалось, что я переживаю самые страшные времена. Сделалась постылой квартира, все в ней олицетворяло тоску, несвободу и страх. Гадок был гобелен с олимпийским мишкой, отвратителен вишневый сервант с зеркальным, множащим бокалы и тарелки, нутром, ненавистны проигрыватель, пластинки. Некуда было бежать, и просить о помощи тоже было некого.
Я вышел на балкон. От взгляда на хозяйский тлен – доисторические банки и клеенки, рассохшийся табурет, шкафчик без дверок – хотелось завыть, посыпая голову пеплом и окостеневшими окурками из прожженной пепельницы. Из моего заточения я смотрел на унылый от дождя, облезлый пейзаж – далекие вымокшие высотки, мусорный перелесок.
Я допил остатки коньяка, но не захмелел. Включил на кухне телевизор, негромко, чтобы не помешать Тимофею Степановичу. Показывали «Балладу о солдате», и под черно-белые кадры я совсем расклеился.
Когда стемнело, в спальне бормотание сменили долгие захлебывающиеся хрипы. Первая мысль была, что старик умирает. Он полулежал на кровати, подложив под спину подушку, уронив на плечо голову. Лицо его было каким-то мягким и бескостным, словно подтаявшим. Нижняя челюсть безвольно отвисла. Дышал он резко, тяжело и судорожно, производя эти умирающие страшные звуки. Под веками ходили ходуном глаза, как если бы Тимофей Степанович дико вращал ими. Я уже хотел вызвать «скорую», но прежде я увидел зубной мост, лежащий рядом с Книгой. Этот маленький, желтоватый, в слюне протез почему-то успокоил меня. Тимофей Степанович предусмотрительно вынул его. Что-то подсказывало, что старик все-таки переживает не сердечный припадок. Постепенно хрипы стали глуше и сменились нормальным дыханием. Глаза тоже унялись, и из-под век просочилось несколько бледных слезинок. Тимофей Степанович втянул воздух носом, заворочался. Чтобы не смущать его, я поспешил покинуть комнату.
После чтения Тимофей Степанович долго умывался, и лишь потом зашел ко мне в гостиную. Сложно описать перемену, произошедшую с ним. Странная эмоция, совсем не похожая на счастье или удовлетворение, осветила его лицо. В этом мимическом сиянии была смесь неброского, светлого восторга и гордой надежды. Нечто подобное умели изображать актеры в старых советских фильмах, когда смотрели в индустриальную даль.
– Есть смысл, Алексей! – он сверкнул зрачками. – И гибель не напрасна!
Мне его слова показались безумными.
– Может, приляжете, Тимофей Степанович? – спросил я.
– Какое там, – он возбужденно потер ладони, – я теперь всю ночь спать не буду. А ты отдыхай! Набирайся сил…
Он действительно до утра не сомкнул глаз, лил на кухне воду, звенел чашками, ходил по коридору, напевая: «Нам нет преград ни в море, ни на суше, нам не страшны ни льды, ни облака…»
Рассветная дрема искажала слова, я навязчиво прислушивался, не понимая, откуда в песне взялось «пламя душистое», которое я бессильно рифмовал с «полотенце пушистое», и накрывался подушкой.
– «Пламя души своей, – тянул Тимофей Степанович, – знамя страны своей мы пронесем через миры и века…»
А утром в дверь позвонили. Пришли Таня и Марат Андреевич. Исполняя данное вчера обещание, они накупили еды. Таня расторопно выгружала сумки. Что-то приглушенно говорил Марат Андреевич, а старик оживленно приветствовал каждый ложащийся на стол продукт по имени: «кура», «колбаса», «лук», «картошка», «огурчики», «сметанка» – так, что я, еще не вставая, ознакомился с содержимым холодильника. Тимофей Степанович громко одобрил всю снедь, простился, оставив меня на Таню Мирошникову. Марат Андреевич заскочил только на десять минут, чтобы помочь с сумками. Потом он убегал в клинику.
На балконе отчаянно звенели воробьи. Между шторами синели яркие проблески неба. Я и раньше замечал, что на солнечном свету во мне начинаются целительные процессы, и вечерняя депрессия, подвергшаяся фотосинтезу, частично улетучилась. Где-то у соседей плеснуло радостным баритоном радио: «А-апять от меня сбежала последняя электричка, и я па шпалам, а-апять па шпалам иду-у-у-у…».
Я поднялся с дивана, с третьей попытки влез в штаны. На кухне Марат Андреевич, сидя за столом, листал «Аргументы и Факты». Таня, бросив обескровленную курицу на плоскую деревянную плаху, уже подступалась к тушке с ножом.
– Проснулись, Алексей Владимирович! – Таня старательно улыбнулась. Выглядела она измученной и постаревшей. На щеке у нее лиловел тщательно запудренный отек.
– Надеюсь, это не мы вас разбудили, – Марат Андреевич отложил газету. – Как самочувствие, Алексей?
– До сих пор позавчерашнее в голове не укладывается… – хмуро сообщил я.
Таня на миг замерла, дрогнула плечами, всхлипнула и быстро поднесла к глазам руку, в попытке удержать набежавшие слезы. На миг ей показалось, что она справилась с эмоциями. Таня снова склонилась над разделочной доской, но, покачав головой, извинилась и быстро вышла из кухни. В ванной зашумел водой умывальник.
Мне сделалось неловко, что моя малодушная привычка открыто сообщать о своих проблемах довела до слез Таню. В конце концов, это она и остальные широнинцы лишились четырех близких им людей.
Таня вернулась, промытые глаза были розовыми от недавних слез. Вода смыла пудру, и ушиб на скуле окрасился сливовой синевой.
Я еще не понимал, как исправить ошибку, и сказал, чтобы не молчать:
– Таня, не называйте меня, пожалуйста, по отчеству. И на «вы» тоже совершенно не обязательно. Просто – Алексей, или Леша…
– Тут я с вами не согласен, – деликатно вмешался Марат Андреевич. – Субординация, она очень предохраняет отношения и на качество дружбы совершенно не влияет. Обращение на «вы» – не дистанция, а бережное отношение к собеседнику, если хотите, резиновые перчатки – чтобы не занести инфекцию в дружбу… Вы не согласны?
– Целую философию развели, Марат Андреевич, – Таня, забыв о слезах, шутливо нахмурилась. – Давайте, и вашим, и нашим. Алексей… вы как больше куру любите: «табака» или…
– Таня, вы знаете, я ненавижу курицу.
Она явно расстроилась:
– Не любите? – и беспомощно глянула на Марата Андреевича, словно искала у него поддержки. – Почему? Это же вкусно…
– Тошнит от одного запаха…
Таня жалобно взмолилась:
– А я так приготовлю, что курицей пахнуть не будет. С чесноком замариную!
– Алексей, вообразите, что это не курица, а, скажем, голова жирафа, – пришел на помощь Тане Марат Андреевич. – Экзотическая африканская говядина. Видите, тут рожки, рот… Смотрите, как похоже…
Таня рассмеялась, и я вслед за Маратом Андреевичем тоже улыбнулся – впервые за три дня.
Уже спустя несколько месяцев я поделился этими трогательными воспоминаниями с Луцисом, сказав, что тогдашнее мое состояние напоминало мне мотивы культа Тескатлипоки, когда жертва, избранная жрецами как земное воплощение бога, окружалась царскими почестями, а потом обрекалась на заклание.
Денис воспринял это заявление серьезно и даже чуть обиделся за себя в том времени и за широнинцев: «Может, наше отношение к тебе и было похоже на индейские мистерии, но только с той разницей, что в конечном итоге жрецы принесли бы в жертву себя, а не воплощенного бога».
ТАНЯ
Еще в детстве я представил себе человеческий век подобием годового круговорота и разделил его на месяцы. Январь был белым, пеленочным младенчеством, февраль – ранним детством, с его примороженным медленным временем. С марта по апрель длилась школа, институтская учеба условно приходилась на май. В свои двадцать семь, неожиданно, с горьким изумлением я заметил, что подходит к концу июнь моей жизни…
Как никого другого мне всегда бывало жаль «женщин августа». За их угасающий зной, за все еще лакомую переспелость, за эту курортность, близящуюся к концу. Уже приготовлены билеты на поезд, день, другой, и придет пора сложить зонтик, одеться и покинуть пляж зрелости, чтоб отъехать в сентябрь пятидесятилетних, оттуда в октябрь пенсии и дальше прямой дорогой в бесконечную зиму, в саван и могилу декабря, принимающего всех в свою старческую группу «от восьмидесяти и выше»…
Таня Мирошникова была типичной «женщиной августа». В тот вторник я увидел ее совсем другой, не в маскировочном грубом костюме дачницы и не в боевом снаряжении. Она надела платье персикового цвета – желтое с оранжевым – теплые августовские краски. Стройная худенькая женщина с чудесными глазами – на солнце голубыми, на закате зелеными, в пасмурную погоду серыми. Тане очень шли распущенные волосы – каштановые, с блеском волны, если она их собирала в хвост, то в лице ее проступало что-то трогательно мартышечье. Сколько же ей было лет? Наверное, сорок… На выпуклом детском лбу проступили три параллельных морщины, глубокие, словно линии судьбы. Трогательно смотрелись на чуть увядшей шее бусы – крупные белые драже фальшивого жемчуга.
Таня была учительницей, преподавала в школе физкультуру. Закончила она педагогический институт. Спортивная карьера Тани ограничилась первым разрядом по фехтованию, но это полезнейшее умение весьма пригодилось широнинской читальне.
Лет пятнадцать назад Тане сделали неудачный аборт, после которого она уже не беременела. Врачи и медикаменты не помогли, и однажды муж оставил ее. Привела Таню в читальню подруга покойной матери. Таня находилась на грани самоубийства, и сердобольная женщина своевременно это увидела и подарила Тане новую жизнь и большую семью.