Эдвин был не в силах даже пошевелиться, завороженный этим новым чудом: страны сменяют одна другую, только что была нижняя, теперь – верхняя…
– Мамочка, мама! – только и смог воскликнуть он.
Потом они вышли в сад и долго валялись в густой траве, с наслаждением потягивая из чашек яблочный сидр. Под локти они подложили красные шелковые подушки, а босые ноги вытянули прямо в гущу клевера и одуванчиков. Временами мать вздрагивала, заслышав доносящееся из-за леса рычание Тварей. Тогда Эдвин наклонялся и ласково целовал ее в щеку:
– Не бойся, я тебя защищу.
– Конечно, защитишь, – отвечала она, но сама с подозрением косилась на деревья – как будто лес мог в любую секунду исчезнуть, снесенный неведомой титанической силой.
День уже клонился к вечеру, когда высоко в голубом небе, в просвете между деревьями они увидели странную блестящую птицу, которая летела с оглушительным ревом. Тогда, пригнув головы, словно во время грозы, они стремглав побежали в гостиную.
Ну вот. Хрум-хрум – и от дня рождения осталась лишь пустая целлофановая обертка. Солнце зашло, в гостиную прокрался сумрак. Мама теперь пила шампанское, вдыхая его тонкими ноздрями, а потом припадая к бокалу бледным, как роза, ртом. Еще немного – и она погонит Эдвина спать. Так и случилось. Вялая и сонная, она проводила его до спальни и закрыла дверь.
Эдвин медленно раздевался – словно разыгрывал какую-то мимическую пьесу – и при этом непрерывно думал. Что будет в следующем году? А через два года, а через три? И что же это за чудища – Твари? Он знает: Бог был убит, раздавлен. Но что, что было убито? Что такое смерть – некое чувство? Значит, Богу оно понравилось, раз он не вернулся… А может, смерть – это какое-то путешествие?
Спускаясь по лестнице в холл, мама разбила бутылку шампанского. От этого звука Эдвина бросило в жар – почему-то он представил, что упала сама мать. Упала и разбилась на тысячи и миллионы осколков. Утром он найдет лишь прозрачные стекляшки да разбрызганное по паркету вино…
Утро пахло виноградными лозами и мхом. В занавешенной комнате царила приятная прохлада. Наверное, внизу уже готов завтрак. Стоит только щелкнуть пальцами – и он тут же появится на белоснежной скатерти.
Эдвин встал, умылся и оделся. Ожидание нового дня было приятным. Теперь по крайней мере месяц он будет чувствовать эту новизну и свежесть. Сегодня, как обычно, он позавтракает, потом пойдет в школу, потом пообедает, потом будет петь в музыкальном классе, потом два часа играть в электронные игры. Затем его ждет чай на Природе, на сверкающей траве, после чего он снова вернется в школу. Вместе с Учительницей они станут рыскать по истерзанной цензурой библиотеке, и Эдвин будет, как всегда, ломать голову над всякими подозрительными словечками, случайно уцелевшими после цензоров. Ведь думать и размышлять о том, что же такое там, за лесом, уже вошло у него в привычку…
Ах да, он забыл передать маме записку от Учительницы…
Эдвин выглянул в холл. Там никого не было. Везде – в нижних Мирах и в верхних – стояла такая тишина, что казалось: в воздухе звенят пылинки. Ни случайного звука шагов, ни переливов воды в фонтане. Даже перила в утренней дымке представали в виде какого-то доисторического чудовища. Решив на всякий случай с ним не связываться, Эдвин на всех парусах полетел разыскивать маму.
Надо же – ее здесь нет…
С криками бежал он по безмолвным Мирам:
– Мама! Мама!
Он обнаружил ее в гостиной – мать лежала, свернувшись, на полу в своем золотисто-зеленом праздничном платье. В руке она сжимала бокал для шампанского, рядом на ковре валялись бутылочные осколки.
Похоже, она спала. Эдвин сел за волшебный обеденный стол. На белой скатерти сверкала пустая посуда. Ничего съестного. Странно: сколько он себя помнил, за этим столом его всегда ждала чудесная еда. А сегодня…
– Мама, проснись! – Он подбежал к ней. – Мне нужно идти в школу? Где еда? Ну проснись же!
Он бросился вверх по ступенькам.
На Холмах царил холод и полумрак – почему-то в этот пасмурный день с потолков не светили белые стеклянные солнца. Эдвин что есть сил бежал по коридорам, миновал континенты и страны, пока не уткнулся в дверь школы. Сколько он ни стучал, никто и не думал ему открывать. Наконец дверь распахнулась сама.
В школе было пусто и темно. Не гудел огонь в камине, отбрасывая яркие блики на сводчатый потолок. Не было слышно ни шороха. Ни звука.
– Учительница! – позвал Эдвин, и голос его гулко отозвался в пустой и холодной комнате.
– Учительница! – еще раз громко крикнул он.
Он рывком раздвинул шторы – сквозь витражи на окнах едва пробивался солнечный свет.
Эдвин взмахнул рукой. Он надеялся, что по его команде огонь разом вспыхнет в камине, лопнув, как зернышко поп-корна. А ну, гори!.. Эдвин зажмурился, думая, что вот сейчас должна появиться Учительница. Открыв глаза, он никакой Учительницы не увидел, зато заметил нечто странное, лежащее на ее письменном столе.
Эдвин стоял и ошарашенно разглядывал аккуратно сложенный серый балахон, поверх которого поблескивали стеклами очки и змеилась одна серая перчатка. Там же лежал жирный косметический карандаш. Эдвин потрогал его – и на пальцах остались темные следы.
Не сводя глаз с кучки пустой одежды на столе, Эдвин стал пятиться к стене – к двери, которая раньше всегда была заперта. Когда он нажал на кнопку, дверь лениво отъехала в стену. Заглянув в знакомый чулан, Эдвин на всякий случай крикнул:
– Учительница!
Затем он ворвался туда, дверь с грохотом захлопнулась, и Эдвин нажал на красную кнопку. Комната начала опускаться – и вместе с ней опускался могильный холод этого странного утра. Холод и тишина. Тишина и холод. Учительница – ушла. Мама – уснула.
Комната все ехала и ехала вниз, зажав его своими железными челюстями.
Затем что-то щелкнуло. Дверь отъехала в сторону. Эдвин выбежал наружу.
Гостиная!
Дверь закрылась за ним и сразу слилась с деревянной панелью стены.
Мать все так же лежала на полу и спала.
Вдруг Эдвин заметил под ее свернувшимся телом смятую учительскую перчатку. Взяв ее в руки, он долго стоял и не верил своим глазам, а потом тихонько заплакал.
Но делать было нечего, и Эдвин снова взлетел в чулане наверх, в школу, и застал там прежнюю картину: холодный камин, пустоту и тишину. Он еще немного подождал. Учительница все не появлялась. Тогда он снова помчался вниз, в Долину, и велел столу заполниться вкусным горячим завтраком. Это тоже не помогло.
Что бы он ни делал, ничего у него не получалось. Сколько он ни сидел рядом с матерью, ни просил, ни уговаривал ее проснуться, она не отзывалась и руки ее были холодны как лед.
Тикали часы, за окном двигалось по небу солнце, а мать все лежала и не двигалась. Эдвину страшно хотелось есть, но в пустынном доме шевелились лишь серебристые пылинки, парящие сверху вниз сквозь толщу Миров.
Где же все-таки Учительница? Если ее нет ни на одном из Холмов наверху, значит, она может быть только в одном месте… Наверное, она случайно забрела на Природу и заблудилась. Надо помочь ей. Эдвин пойдет, покричит, найдет ее – и она придет и разбудит маму. Иначе мама так и будет лежать здесь в пыли целую вечность.
Эдвин вышел через кухню наружу. Солнце было уже довольно низко. Где-то за пределами Мира, вдалеке, слышалось тихое жужжание Тварей. Эдвин подошел вплотную к садовой ограде, но заходить за нее не решился.
Вдруг на земле, в тени деревьев он заметил коробку с Попрыгунчиком, которую выбросил прошлой ночью из окна. На разбитой крышке плясали солнечные блики, а из середины торчал сам Попрыгунчик, который наконец-то вырвался из своей тюрьмы. Его тоненькие ручки поднялись и застыли в вечном радостном жесте: "Да здравствует свобода!" Солнце играло на кукольном личике, и от этого Эдвину казалось, что красный рот кривит то улыбка, то гримаса печали.
Как загипнотизированный, стоял Эдвин над разбитой игрушкой и смотрел, смотрел… Коробка лежала на боку. Бархатные ладошки чертика тянулись вверх и показывали прямо на запретную дорогу, ведущую между деревьями в загадочное туда. Там, в лесу, царил едва уловимый запах машинного масла, которое – он знал – капает из Тварей. Но сейчас, кажется, на дороге было все тихо. Ласково пригревало солнце, ветерок шевелил листву деревьев. И Эдвин решился пойти вдоль каменной ограды.
– Учительница-а… – тихонько позвал он.
Никто не отозвался. Тогда он сделал несколько шагов по дороге.
– Учительница!
Он поскользнулся на кучке, оставленной каким-то животным, и остановился, мучительно вглядываясь в лежащий перед ним коридор из деревьев.
– Учительница!
Эдвин снова двинулся вперед-медленно, неуклонно. Пройдя еще несколько шагов, обернулся. Позади лежал его Мир – такой непривычно затихший… И маленький! Оказывается, он был такой маленький! Мирок, а не мир.
От нахлынувших чувств у Эдвина едва не остановилось сердце. Он невольно шагнул обратно, но потом спохватился, вспомнив о странной, пугающей тишине сегодняшнего утра – и снова зашагал через лес.
Все вокруг было таким новым, таким незнакомым. Запахи, которые так и лезли в ноздри, цвета и очертания предметов, их ошеломляющие размеры…
"Если я зайду за эти деревья, я умру, – думал Эдвин, – ведь так говорила мама". "Ты умрешь! Ты умрешь!" – кричала она.
Но что это значит – умру? Все равно что открыть еще одну запретную комнату? Голубую с зеленым комнату – самую большую из тех, что ему приходилось видеть! Только вот где-же ключ?
Впереди он увидел огромную железную дверь – сделанную в виде витой решетки. И она была приоткрыта! Ах, мама! Ах, Учительница! Если бы они только видели, какая там пряталась комната – огромная, как само небо! Вся из зеленой травы и деревьев!
Эдвин стремительно побежал вперед. Споткнулся, упал и снова побежал – и бежал, пока не покатился с какой-то горы – вниз, вниз… Дорога сначала виляла, потом вдруг стала все ровнее и прямее – и Эдвин услышал новые незнакомые звуки. Вот он уже возле ржавой витой решетки. Вот она скрипнула, выпуская его наружу. Вселенная, которую он покинул, осталась далеко позади – да он уже и не оглядывался на те, прежние свои Миры, как будто они растаяли и исчезли. Теперь он только бежал и бежал…
Полицейский, стоя на обочине, оглядывал улицу.
– Ей-Богу, не поймешь этих детей, – непонятно к кому обращаясь, сказал он и покачал головой.
– А что такое? – заинтересовался прохожий.
Полицейский нахмурился, обдумывая ответ.
– Да вот, только что пробежал какой-то пацан. Так представляете – бежит, а сам хохочет и вперемешку еще орет. Видели бы вы, как он подпрыгивал – ровно ненормальный какой. И еще хватал все руками – фонарные столбы, телефонные будки, пожарные краны, стекла в витринах, машины, ворота, заборы – словом, все подряд. Собак трогал, прохожих… Даже меня схватил за рукав. Схватил – и стоит: то на меня посмотрит, то на небо. А у самого – верите ли – слезы в глазах. И все повторяет и повторяет какую-то чушь. Громко так, аж визжит.
– И что же это была за чушь? – спросил прохожий.
– "Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Я умер! Как здорово, что я умер!" – вот так прямо и кричал. – Полицейский задумчиво поскреб подбородок. – Видать, какая-то у них новая игра
The Scythe 1943( Коса)
Переводчик: Н. Куняева
И вдруг дорога кончилась. Самая обычная дорога, она сбегала себе в долину, как ей положено, – между голых каменистых склонов и зеленых дубов, а затем вдоль бескрайнего пшеничного поля, одиноко раскинувшегося под солнцем. Она поднималась к маленькому белому дому, который стоял на краю поля, и тут просто-напросто исчезала, как будто сделала свое дело и теперь в ней не было больше надобности.
Все это, впрочем, было не так уж и важно, потому что как раз здесь иссякли последние капли бензина. Дрю Эриксон нажал на тормоз, остановил ветхий автомобиль и остался сидеть в нем, молчаливо разглядывая свои большие грубые руки – руки фермера.
Не меняя положения, Молли заговорила из своего уголка, где прикорнула у него под боком:
– Мы, верно, не туда свернули на распутье.
Дрю кивнул.
Губы Молли были такими же бесцветными, как и лицо. Но на влажной от пота коже они выделялись сухой полоской. Голос у нее был ровный, невыразительный.
– Дрю, – сказала она, – Дрю, что же нам теперь делать?
Дрю разглядывал свои руки. Руки фермера, из которых сухой, вечно голодный ветер, что никогда не может насытиться доброй, плодородной землей, выдул ферму.
Дети, спавшие сзади, проснулись и выкарабкались из пыльного беспорядка узлов, перин, одеял и подушек. Их головы появились над спинкой сиденья.
– Почему мы остановились, пап? Мы сейчас будем есть, да? Пап, мы ужас как хотим есть. Нам можно сейчас поесть, папа, можно, а?
Дрю закрыл глаза. Ему было противно глядеть на свои руки.
Пальцы Молли легли на его запястье. Очень легко, очень мягко.
– Дрю, может, в этом доме для нас найдут что-нибудь поесть?
У него побелели губы.
– Милостыню, значит, просить! – отрезал он. – До сих пор никто из нас никогда не побирался. И не будет.
Молли сжала ему руку. Он повернулся и поглядел ей в глаза. Он увидел, как смотрят на него Сюзи и маленький Дрю. У него медленно обмякли мускулы, лицо опало, сделалось пустым и каким-то бесформенным – как вещь, которую колошматили слишком крепко и слишком долго. Он вылез из машины и неуверенно, словно был нездоров или плохо видел, пошел по дорожке к дому.
Дверь стояла незапертой. Дрю постучал три раза. Внутри было тихо, и белая оконная занавеска Подрагивала в тяжелом раскаленном воздухе.
Он понял это еще на пороге – понял, что в доме смерть. То была тишина смерти.
Он прошел через небольшую прихожую и маленькую чистую гостиную. Он ни о чем не думал: просто не мог. Он искал кухню чутьем, как животное.
И тогда, заглянув в открытую дверь, он увидел тело.
Старик лежал на чистой белой постели. Он умер не так давно: его лицо еще не утратило светлой умиротворенности последнего покоя. Он, наверное, знал, что умирает, потому что на нем был воскресный костюм – старая черная пара, опрятная и выглаженная, и чистая белая рубашка с черным галстуком.
У кровати, прислоненная к стене, стояла коса. В руках старика был зажат свежий пшеничный колос. Спелый колос, золотой и тяжелый.
Дрю на цыпочках вошел в спальню. Его пробрал холодок. Он стянул пропыленную мятую шляпу и остановился возле кровати, глядя на старика.
На подушке в изголовье лежала бумага. Должно быть, для того чтобы кто-то ее прочел. Скорее всего, просьба похоронить или вызвать родственников. Наморщив лоб, Дрю принялся читать, шевеля бледными пересохшими губами.
"Тому, кто стоит у моего смертного ложа.
Будучи в здравом рассудке и твердой памяти и не имея, согласно условию, никого в целом мире, я, Джон Бур, передаю и завещаю эту ферму со всем к ней относящимся первому пришедшему сюда человеку независимо от его имени и происхождения. Ферма и пшеничное поле – его; а также коса и обязанности, ею предопределяемые. Пусть он берет все это свободно и с чистой совестью – и помнит, что я, Джон Бур, только передаю, но не предопределяю. К чему приложил руку и печать 3-го дня апреля месяца 1938 года. Подписано: Джон Бур. Kyrie eleison! [Господи, помилуй! (греч.)]"
Дрю прошел назад через весь дом и остановился в дверях.
– Молли, – позвал он, – иди-ка сюда! А вы, дети, сидите в машине.
Молли вошла. Он повел ее в спальню. Она прочитала завещание, посмотрела на косу, на пшеничное поле, волнующееся за окном под горячим ветром. Ее бледное лицо посуровело, она прикусила губу и прижалась к мужу.
– Все это слишком хорошо, чтобы можно было поверить. Наверняка здесь что-то не так.
Дрю сказал:
– Нам повезло, только и всего. У нас будет работа, будет еда, будет крыша над головой – спасаться от непогоды.
Он дотронулся до косы. Она мерцала, как полумесяц. На лезвии были выбиты слова: "Мой хозяин – хозяин мира". Тогда они ему еще ничего не говорили.
– Дрю, зачем, – спросила Молли, не отводя глаз от сведенных в кулак пальцев старика, – зачем он так крепко вцепился в этот колос?
Но тут дети подняли на крыльце возню, нарушив гнетущее молчание. У Молли подступил комок к горлу.
Они остались жить в доме. Они похоронили старика на холме и прочитали над ним молитву, а затем спустились вниз, и прибрались в комнатах, и разгрузили машину, и поели, потому что на кухне было вдоволь еды; и первые три дня они ничего не делали, только приводили в порядок дом, и смотрели на поле, и спали в удобных, мягких постелях. Они удивленно глядели друг на друга и не могли понять, что же это такое происходит: едят они теперь каждый день, а для Дрю нашлись даже сигары, так что каждый день он выкуривает по одной перед сном.
За домом стоял небольшой коровник, а в нем – бык и три коровы; еще они обнаружили родник под большими деревьями, что давали прохладу. Над родником была сооружена кладовка, где хранились запасы говядины, бекона, свинины и баранины. Семья человек в двадцать могла бы кормиться этим год, два, а то и все три. Там стояли еще маслобойка, ларь с сырами и большие металлические бидоны для молока.
На четвертый день Дрю Эриксон проснулся рано утром и посмотрел на косу. Он знал, что ему пора приниматься за дело, потому что пшеница в бескрайнем поле давно поспела. Он видел это собственными глазами и не собирался отлынивать от работы. Хватит, он и так пробездельничал целых три дня. Как только повеяло свежим рассветным холодком, он поднялся, взял косу и, закинув ее на плечо, отправился в поле. Он поудобнее взялся за рукоять, опустил косу, размахнулся…
Поле было очень большое. Слишком большое, чтобы с ним мог управиться один человек. И однако же до Дрю с ним управлялся один человек.