Какая связь существует между поступками людей и состоянием огненной внутриземной магмы – прямая или обратная, косвенная или непосредственная? Никто не знает, все запуталась. Розовая шапка над вулканом с каждым днем увеличивалась.
Ах, как мне работалось в те дни! Утром в пружинящих кроссовых туфлях я выходил из гостиницы и начинал бег по асфальтированному подъему из нижнего парка в верхний. В предрассветные эти минуты темно-синяя гряда на востоке обозначает свой край с предельной четкостью, потому что вот-вот из-за нее выскочит солнце, у меня и башка варила отлично – страницу за страницей я озирал свой опус «Резонанс на квазидискретном уровне»; и весь мой паровоз быстро, ловко и синхронно разогревался – молочная кислота из мышц уходила во внешнюю среду, помолодевший гемоглобин расправлял опавшие альвеолы, и эстетическая железа не дремала, а, напротив, просыпалась радостно и все с восторгом воспринимала – и кусты чайных роз, тайно и нежно зовущие в сумеречных углах под каменной кладкой, и сокровенное, слегка порочное шевеление набухшей персидской сирени, и восторженно наивный запах мокрой от росы глицинии. Какие строки мне тогда удавались, какие строки! «Система, склонная к распаду, не обладает, строго говоря, дискретным спектром энергий. Вылетающие из нее при распаде частицы уходят на бесконечность». Такие строки!
Я завтракал прямо за рабочим столом, съедал заготовленную заранее пару холодных яиц, пил растворимый кофе и читал свои фразы в окно своему Историческому Великану. Он, как обычно, щурил свои варварские глазки, странная смесь степного кочевника и швейцарского клерка, взирал на меня совершенно неопределенно, но мне казалось, что все-таки снисходительно одобрял: пиши, дескать, пиши, чего, мол, тебе не писать золотым-то «монбланом» по бумаге верже, пиши, но не забывай и о тех, кто свою писательскую страсть удовлетворял тюремным молочком и хлебным мякишем.
Бесчисленные изображения Исторического Великана делятся на два вида: величественный и человечный. Мой, упрятанный в цветущую помпейскую флору, не был ни тем, ни другим; какой-то особенный. Безымянный ваятель схватил его как бы в момент бессмысленного эмигрантского променада. Случались ведь, наверное, и у него в исторической жизни такие пустые дни: движение буксует, распадается на дурацкие фракции, долги у зеленщика и в мясной растут, однако брезжит, хоть малый, но луч света в темном царстве – издательство «Конпф» обещает аванс, а в Риме подстрелили полковника центурионов, пустяк, но все-таки приятно, во всяком случае можно спокойно прогуляться с соседом дантистом Грубером и показать ему волжской ладонью: да-да, герр Грубер, не поверите ли, вот такая архиокруглая грудь, эдакий увесистый арбузик… Этот мой ИВ как бы и не был великаном, просто слегка раздраженный, слегка нездоровый, немного недомытый, словоохотливый господин, сосед как сосед, нормальный ситизен. Я читал ему:
«…в результате релятивистских эффектов уровень с данными L и S расщепляется на ряд уровней с различным значением Y…»
Он выслушивал без особого восторга, но и без возмущения, как бы подлавливая паузу, чтобы вклиниться со своим арбузиком.
Однажды райским утром (расценивайте эпитет с точки зрения вышесказанного) я увидел на ладони Исторического Великана тонкостенный стакан с хорошим вином. На постаменте, свернувшись калачиком и положив голову на исторические ботинки, спала Арабелла. Мой взгляд ее разбудил.
– Доброе утро, – сказала она. – Вы знаете, что Помпее грозит гибель?
– Когда? – спросил я.
– Три дня вас устроит? – спросила она.
Я прикинул.
– Три дня? Это немало.
– Может быть, и меньше. Поторопитесь.
– А как вы здесь оказались, Арабелла?
– Случайно наткнулась в кустах на этого господина. Он поразил меня. Бедное заброшенное дитя истории! Он долго рассказывал мне об астраханских арбузах и, как всегда, ужасно преувеличивал. Однако я слушала его ночь напролет. Он ведь несчастный, так и не понятый никем, кроме своей бедной жены. Мы ведь с ним слегка родственники по половецкой аристократической линии. Увы, европейский наш ствол расщепился в слишком отдаленные века. Их сучья засохли, наши плодоносят до сих пор. Кто в этом виноват? Я предложила ему все, чем была богата. Видите, стакан на ладони? Видите, он благороден – не тронул, оставил мне до утра, как это мило, нет-нет, в частной жизни он определенно был не понят.
Она встала и потянулась. Белые брюки ее и блуза были в бронзоватой пыли – великан слегка линял.
Любимица Рима, мифическая Арабелла! Всякий раз, когда встречаешься с нею, думаешь, что это фокусы телевидения или новоизобретенная голография.
Обезьянкой она вскарабкалась вверх по историческому великану, ловко укрепляя босые ступни в изъянах скульптуры, достигла стакана.
– Доброе утро!
Закинутая голова. Большие глотки. Огромный мускул горла споро проталкивал настоявшуюся за ночь в звездном бродиле влагу.
– Это что же, по вражескому радио передали? – спросил я.
– О нет, я сама ему на ладонь поставила, – испугалась притворщица Арабелла. – Это мое вино, клянусь вам!
– Я не о вине.
– О чем же?
– О новости. О гибели Помпеи.
– Ах, об этом! – она весело болтала ногами, свисая с руки ИВ. – Да-да, то ли ангел пропел, то ли радио набрехало.
Я стал надевать свои кроссовки.
– Как вам пишется? – спросила Арабелла. – Прочтите пару строк из «Резонанса».
Я прочел.
– Браво! – сказала она.
– А как вам поется? – спросил я.
– Надоело, – засмеялась она. – Вам хорошо, сидишь, как червяк, и пишешь. Пение по телевидению – отчаянная скука!
– Однако публика… – начал было я.
– Знаю-знаю, – отмахнулась она. – Я пытаюсь найти другой путь, чтобы ободрить их к существованию. Вы, кажется, собираетесь бегать? Возьмите меня с собой.
Мы побежали вместе ровно и ритмично в винном облачке ее дыхания, но, повернув однажды голову, я не нашел ее рядом. Обернувшись, я увидел в удаляющейся с каждым шагом перспективе цистерну с пивом. Вокруг нее толпились маляры и киношники, Арабелла, протягивая вперед ладони, ободряла дремучий наш люд к дальнейшему существованию.
Вечером на Помпею стал падать пепел. Мутный лунный свет освещал гребень хребта, над которым поднималось мутное розовое свечение. Кое-где по лесистым склонам ползли уже змейки пожаров.
Иностранные радиостанции на все голоса предвещали гибель курорта. Столица наша мощно и спокойно опровергала клеветнические слухи.
В тот вечер я поставил точку в манускрипте и отправился в парикмахерскую. Что-то захотелось резко переменить во внешнем виде: то ли подбрить виски, то ли подкрутить усы – короче, ноги несли меня в парикмахерскую.
Представьте себе меня в тот вечер – огромного роста рыжий детина с огоньком в глазах. Благие порывы забыты. Забыты и красивые фразы из «Резонанса», начисто выветрились. Отчетливо понимая, что Помпея и на этот раз «засосала», бодро двигаюсь к центру «засоса» – в парикмахерскую. Хлопья пепла красиво парят, слетаются к свету ранних фонарей, опадают на толпу варваров, как всегда жаждущих «кайфа».
Прямо у набережной ошвартовался греческий лайнер. Там играет музыка. Все время повторяется новый шлягер «Любовная машина». Вокруг лайнера бурлит толпа. Фарцуют все кому не лень: и пионеры, и пенсионеры, и лабухи, и даже центурионы в своей форме, и даже, между нами говоря, центурионы в штатском. Кажется, даже конечный смысл фарцовки уже потерян, забыты принципы первичного обогащения, идет какой-то беспорядочный алчный обмен, охота за одеждой, напитками, разной японской мелочью, табаком.
Вот и парикмахерская: над входом держат венок дореволюционные наяды, слева от входа мемориальная доска в память о подпольных заседаниях помпейской ячейки нашей пасеки, справа мемориальная доска в память о пребывании «великого летописца эпохи сумерек общественного сознания». Остается вопросом, долго ли он здесь пребывал и что делал, пребывая: усы ли подкручивал, подбривал ли виски?
Впрочем, в эпоху сумерек здесь вроде бы и не было парикмахерской, здесь как будто бы как раз и помещался гигиенический дом терпимости. Конечно, может быть, и это брехня, городской миф с ухмылочкой: обыватель про летописцев обычно распространяет ехидную похабщину, а истину установить сейчас невозможно – архивы уничтожены, история полностью искажена пропагандой.
Итак, я вхожу в большой зал, отражаюсь сразу в двух десятках зеркал: внушительная картина – прибытие в парикмахерскую целой толпы огромных рыжих мужланов. Два десятка кресел, соответствующее количество мастериц – толстенькие, тоненькие, грудастенькие, жопастенькие, в помятых и испачканных халатах, все в разной степени пьяные. Полный комплект клиентов. Один буйно хохочет, дрыгая в кресле руками и ногами, другой обвисающим телом клонится долу, вяло водит над полом рукой, будто в поисках подводных сокровищ, третий вращается в кресле, обхватив бригадиршу цеха за ягодицы и напевая вальс «Робок – не – смел». Остальные более-менее бреются.
Каково настроение вошедшего рыжего гиганта? Всю бы эту шваль хлыстом из брадобрейного храма и разом плюхнуться во все двадцать кресел, все двадцать баб почему-то безумно нравятся. Постыднейшее, конечно, настроение.
Пристыженный, вижу – здесь, оказывается, и очередь еще отдыхает, мужланов пять-семь; чем я их лучше? Ничего не поделаешь, вот с этой пьяной швалью нам и жить, заикающееся содружество людей, отравленных мерзкими «портвейнами», рублевым пойлом с осадком химической слизи, так называемой «бормотухой». С такой швалью, как мы, не только Помпея, год-два – и сам Рим качнется, но вот с ними, с нами, нам и жить, с ними и гибель встречать, а эмиграция – это прогар, как внешняя, так и внутренняя.
Очередь покачивалась, пьяная и сырая, с бессмысленно улыбающимися глазами, с лицами, перепачканными вулканной сажей. Никто из присутствующих и не подозревал, что совсем недалеко, на другом берегу темного маслянистого моря, в «странах капитала» сотни парикмахеров проводят время в благостной тишине, в почтительном ожидании благородных клиентов.
Впрочем, везде, в каком-то смысле, такая же вонь, если не хуже, сказал я себе, присоединяясь к собратьям.
– Везде такая же вонь, если не хуже, – ободрил я вслух своих собратьев.
– У нас в металлургическом бассейне хуже, – сказал один улыбающийся.
– Чего смотришь? – спросил второй улыбающийся.
– А вот смотрю, – сказал третий улыбающийся.
– Он смотреть хотит, – сказал четвертый улыбающийся.
– Нехай смотрит, – сказал пятый улыбающийся.
– Хотишь, смотри, – сказал шестой улыбающийся.
– Смотри, мне без разницы, – сказал седьмой улыбающийся.
Рыжий гигант не без ужаса смотрел на пропортвеенную компанию. Один определенно выделялся из улыбающихся дегенератов: могучая лепка дурацкого старого лица, полковник почетного легиона в отставке. У этих, наследников цезаризма, хоть что-то в лице сохранилось, подумал я, незыблемость бездарной величественной эпохи, хоть к ним, что ли, пристать, к последним надолбам общества.
Громовой раскат медленно прокатился над Помпеей. Озарилось на миг исковерканное море. Качнулся пол в парикмахерской. Потрескался дореволюционный кафель.
Быть может, только и осталось, что присоединиться к цезаризму, подумал рыжий гигант. Единственные столпы, что, может быть, не подгнили. Он предложил полковнику сигарету «Мальборо».
– Вот по телевизору говорят, что заграница гниет, – сказал полковник, вдыхая голубой дымок. – На самом же деле у нас тут помойка, а у них экономические достижения. Причина.
– Какая? – спросил рыжий.
– Порядка нема, – охотно пояснил полковник. – Критиковали маршала Тараканкина, и это была правильная критика, согласен. Однако забыли, что маршал был голова. Как он указывал? Задерживать демобилизацию личного состава каждому на количество штрафных суток. Вот так.
– Почему тут сортира нет? – удивился один улыбающийся. – Товарищ мочится без наличия сортира.
– Все хочут писать, но молчат, – сказал другой улыбающийся.
– Приехал маршал Тараканкин на нашу триеру, – рассказывал полковник. – Демобилизация. Всех проводили с оркестром, а матроса Пушинкина оставили на сто пять суток, потому что и накопилось у него сто пять суток «губы» за три года службы. Все вернулись к созидательному труду, а матрос Пушинкин сто пять суток шатался без дела по всем отсекам триеры и совершенно обовшивел.
– Какая связь, простите, между этим фактом и экономическим отставанием? – спросил рыжий гигант.
– Забыли о порядке, – пояснил полковник. – К тому же кампания борьбы с космополитизмом нанесла урон нашей науке. Взгляните вокруг – нынешнюю колбасу коты не едят.
– Экий кисель у вас в голове, – рыжий гигант не без растерянности отступал из мнимо спасительных колоннад цезаризма.
Еще один удар. Порыв горячего ветра одним махом согнул все пальмы на набережной. Рухнула и раскололась одна из дореволюционных наяд. Со звоном обвалилась стеклянная дверь парикмахерской. Хлопья пепла и гадкий мусор общественного курорта влетели в салон. Грязные халатики облепили донельзя желанные туловища двадцати ужасных шлюх.
Мгновение, два – перед нами пустыня катастрофы: багровые сполохи, пальмы, согнутые железной метлой ветра, вспученное море с неуклюже сползающими в прорву военно-морскими силами – не на одной ли из этих триер служил бедолага Пушинкин? – брошенный на асфальт торс наяды. Запомни хоть это, если уж все забывается, запомни хоть это.
Компания молодежи с хохотом, с песенкой «Любовная машина» прошла, переступая через наяду, один лишь поставил на нее ногу, чтобы перешнуровать ботинок. Все нормально, течет мимо незапоминающаяся жизнь, стихийными бедствиями занимаются соответствующие организации, прогноз хороший, и Рим незыблем.
Вдруг разом вышли из салона семеро гладко выбритых и подстриженных граждан.
– Следующие, проходите! – прорычала бригадирша: радиосистема здесь, оказывается, еще функционировала.
Рыжий гигант упал в кресло, прямо в жадные женские руки. Как можно сохранять подобную неопрятность, служа по цеху общественной красоты? Пальцы с обломанными ногтями, с облупившимся маникюром, шустро шныряли по груди, животу и в паху рыжего клиента. Жадный большущий рот с размазанной помадой хохотал над ним. Титьки вываливались из разнузданного полистера, мокрый подол прилип к торчащим подвздошным костям, а все, что ниже, напоминало глубоководную агаву, известную своей страстью к подманиванию, засасыванию и проглатыванию невинных рыб. Так вот кому достался рыжий гигант – городскому позорищу Светке, вдове двух маляров.
– Так вот кому я досталась! – хохотал похабный рот. – Рыжему, рыжему, нахальному, бесстыжему! Пойдем-ка, рыжий, отсюда на фиг. Я тебя на пляже поброю! Забирай все это хозяйство! Я тебе на пляже по классу «люкс» заделаю!
– Позвольте, но сдается мне, что это супротив всяких правил, – пролепетал рыжий гигант, тем не менее распихивая по карманам пудру, кремы, резиновый пульверизатор с шипром и помогая Светке снимать со стены старинное зеркало в золоченом багете.
– Завтра же будешь уволена за блядство, Сенькина, – сказала бригадирша Шмыркина.
– Как бы ты сама не вылетела, Шмыркина! – заорала Светка. – У нас тут не частная лавочка, у нас местком! Сами блядуете за шторкой, а клиенты недовольные!
По потолку прошла кустистая трещина. Вулканный ветер кружил в салоне, поднимая самум обстриженных волос.
Две бабы быстро пролаяли друг дружке в лицо что-то совсем уже оскорбительное и невнятное.
Рыжий гигант потащил зеркало на пляж. Светка тащила за ним заляпанные простыни.
– Ой, мама родная, ну и клиент попался, ой да ой, – покрякивала Светка.
Рыжий гигант сжимал в ладонях ее мослы, но голову отворачивал, чтобы не видеть ужасного лица.
Серая галька лежала на пляже волнами, и во всех ее складках слышались покрякивания и повизгивания. Везде вершился грех, и на все скотство падал пепел.
В нашем случае грех усугублялся дурацким зеркалом. Оно стояло в головах совокупляющейся пары, и всякий раз, подняв голову, рыжий гигант мог видеть свое лицо, до странности невозмутимое.
За лицом моим с каждой минутой багрово просветлялось море – над Помпеей все ярче разгорался вулкан. Затем в зеркале появились две девки в обтягивающих джинсах. Они стояли, свесив лошадиные лица и покачиваясь, одна держала у другой руку на лобке, другая сжимала подруге грудь.
– Во, Галка, смотри, как работают кадры, – сказала одна, как бы икая в нашу сторону. – А мы с тобой еще кайфа ищем…
Тут они рухнули в какую-то ямку и заматюкались оттуда: ну, я пиздыкнулась, ну, я хуякнулась, ой, Галка, ой, Томка, смотри какое небо звездное, смотри звезда летит, летит звезда…
То, что они принимали за звезды, были раскаленными вулканными бомбами.
Началось мучительное, толчками, изнуряющее до мычания извержение.
– Ну, клиент, ты дал шороху, – высказалась Светка. – С тех пор, как Николай с Толей друг друга поубивали, такого не кушала.
Сажа была размазана по ее лицу, глаза благородно сияли.
Я смотрел на себя в зеркало – куда пропал рыжий гигант? Лысоватая голова оплывала, как свечка, тело раздувалось, как тесто из дурной муки.
Раскаленный камень свалился на пляж, подбросил вверх фонтан гальки, закрутился волчком и скатился в море, где и погас с шипением в облаке пара. Я встал и пошел прочь, с трудом переставляя свои слоновьи ноги. Пуговицы на рубашке оборвались, свисал немыслимо вдруг раздувшийся мохнатый черный живот.
Крыши домов вдоль набережной трещали под ударами валунов. Сыпались окна. Уцелевшие кое-где неоновые буквы читались абракадаброй. Внутри магазинчика с кокетливым названием «Сластена» бушевало могучее пламя. Рядом, однако, спокойно стояла собравшаяся еще утром очередь в соседний «Гастроном». Ждали подвоза фантастической буженины, хотя ни о каком подвозе и речи быть не могло: все перевалы над Помпеей были окутаны дымом, охвачены огнем.