Варшавские этюды - Солоухин Владимир Алексеевич 2 стр.


Вспоминаю свое первое впечатление от прочтения поэмы «Алиса», на котором я себя поймал. Как же так? Один и тот же человек, одна и та же Алиса, для нас — девчонка, немного нравящаяся (посидеть около нее в общежитии, послушать вот именно Мицкевича из ее уст, поносить ее полушубок), а для него — молния, гром, рок, пожар, трагедия, выжженная пустыня, возделанный сад, притихший до времени вулкан, тропический ливень, поэма в конце концов… Алиса.

«Эти болота, пропахшие серой, лес, что был неожиданно нем, в мехе пушистом звезда Венера, встреча русских и польских поэм… Птицы ночные в деревьях сонных, сердце, сердце в набатных стонах — все позабудешь, Алиса, и все ж…» (этюд 7).

«Я хочу вобрать в себя навеки весь пейзаж твоих полярных глаз… Наглотаться бы перед разлукой слов твоих и смеха, милый друг…» (этюд 8).

«Как же быть теперь без нее? Как мне жить теперь без нее? Кофе пить. Газеты читать. Никогда никого не ждать?» (этюд 9).

«Отдай мне ее! Ты слышишь, Москва? Выбрось, как море янтарь!» (этюд 10).

«Железнодорожная держава… Голубой экспресс «Москва — Варшава»… Красный уходящий огонек… Полюби Россию, дорогая…» (этюд 12).

«Имя твое шепчу неустанно. Шепчу неустанно имя твое… Дыханье, пахнущее молоком (очень точно! — В. С.). Теперь ты навечно со мной, недотрога! Постигнут ли твой Болеслав или Стах, что ты не придешь? Ты осталась в стихах. Для жизни мало, для смерти много» (этюд 13).

…Итак, Алиса исчезла и осталась только в стихах, в поэме. Иногда я спрашивал у Кирилла, не переписывается ли он с ней, и Кирилл действительно обладал кое-какими сведениями, но очень скудными. А может быть, она ему так писала. А может быть, не хотела говорить. Во всяком случае, не веяло от его слов процветанием и лучезарным благополучием Алисы. Все же тень московской истории пришлось, видимо, волочить ей за собой. Упоминалось, как помню, общество дружбы «Польша — СССР», где Алиса будто бы работает, но почему-то осталось у меня после разговора с Кириллом ощущение, что Алисе там плохо, трудно и, может быть, придется уйти — то ли из-за ее гордого, неуживчивого характера, то ли из-за характера ее непосредственной начальницы.

* * *

По утрам, даже и в заграничной поездке (они, впрочем, у меня стали редкими и недальними по многим причинам), я стараюсь хоть один час посидеть за столом. Просыпаешься рано. В 7 часов спускаешься вниз и завтракаешь. Завтрак занимает пятнадцать минут. Значит, если даже и просмотришь газету, все равно в 7.30 уже свободен. Первичное рвение, когда, оказавшись в заграничном городе, стараешься каждую минуту, едва ли не ночью, бесцельно бродить по улицам, давно прошло. Если есть какая-нибудь программа, заранее обусловленная встреча, посещение чего-либо, кого-либо, все это позже, начиная от десяти, от одиннадцати. Что же должен делать скромный литератор в эти подаренные судьбой свободные часы? Сидеть за столом. Будет ли это приведение в порядок вчерашних впечатлений, будет ли это статья для местной газеты, будет ли это продумывание предстоящего интервью с еженедельным журналом — все равно хорошо с утра посидеть за столом. Я, впрочем, беру с собой какую-нибудь начатую работу и успеваю продвинуть ее ну хоть на несколько страниц за те три недели, которые заранее и заведомо должны быть потеряны. Кроме того, когда обмениваешься телефонами на встречах, вечерах, по разным деловым и личным поводам, говоришь, чтобы звонили тебе в те же утренние часы. Обязательно дома.

Точно так же было у меня и в гостинице «Европейская» в центре Варшавы. Погода, правда, стояла отличная (майская), и можно было бы с утра гулять по бывшему королевскому саду, что через площадь, или даже ездить в Лазенки, подышать свежей зеленью, но преимущественно я оставался верен себе и утренние часы проводил в гостинице.

Позвонил пан Шиманьский. Анджей Шиманьский. Поэт, переводчик. Я попросил его два дня назад узнать, не работает ли по-прежнему в Обществе польско-советской дружбы некто Алиса Н. Вот он и позвонил как раз, когда я переворачивал исписанный лист бумаги на столе.

— День добрый. Но вот, миленький ты мой, сегодня придет к вам Ян Ярцо. Надо приготовиться к интервью. Насчет книги я тоже узнал. Книга будет. В следующий раз, как приедете, получите бешеные деньги. С кем вы сегодня обедаете?

— Еще не знаю. А помните, я вас просил… Алиса…

— Но вот я узнал. В обществе она давно не работает.

— Где же?

— Говорят, уехала в провинцию, куда-то за Люблин. Работает там учительницей.

— Это далеко от Варшавы?

— Но вот, миленький ты мой, это далеко. Это ближе к вашей границе. Хотите поехать?

— Наверное, для поездки нужны бешеные деньги, — шутя передразнил я пана Анджея.

— Что вы, что вы! Это далеко только по нашим масштабам.

— Можно подумать. Приходите, пообедаем вместе.

Не успел я положить трубку, как телефон зазвонил снова.

— Это Володя? — послышался нисколько не изменившийся за двадцать четыре года голос. — Здесь Алиса.

Интонация разговора была такова, будто мы вчера виделись и условились, что сегодня она мне в десять утра опять позвонит.

— Господи боже мой! Да мы ведь только минуту назад о тебе говорили!

— Хорошо. А я уже здесь.

— Где здесь?

— В Варшаве, приехала на два дня из провинции.

— Но как узнала?

— Узнала. Так приходи ко мне сегодня обедать. Я, правда, не повариха. И в квартире у меня нежилой дух. Запиши адрес. Возьмешь трамвай номер…

— Я возьму такси.

— Хорошо. Это, правда, не центр, но не так уж и далеко. Скажешь таксисту для ориентира: новый радиокомплекс. Так жду тебя в два часа. Надеюсь, никакой другой программы у тебя сегодня не будет?

— Да, хорошо, в два часа.

— Ну, так поговорим. До встречи.

Выработался и у нас тоже (а может быть, сначала у нас) тип городских домов, которые строятся не на самых окраинах, но все же поближе к ним. Они пятиэтажные, с узкими лестничными клетками и без лифтов, с низкими потолками. Но все же — отдельная квартира, кухня, санузел, все как полагается. Под окнами недавно посажены деревца, которые словно находятся на распутье. То ли им начинать расти и шириться, то ли, постояв в том же виде год-другой, постепенно отмереть и засохнуть. Но майская зелень была свежа в этот неяркий день даже на деревцах, не вошедших еще в полную силу. Свежими были и полураспустившиеся тюльпаны трех расцветок (темно-красные, лиловые и желтые) в моих руках. Я купил их по дороге, для чего мы с таксистом объехали четыре цветочных киоска, пока я выбрал по своему вкусу. Надо сказать, что цветы в Варшаве и хороши и недороги.

Дверь открылась, и на пороге я увидел маленького роста, полную, миловидную сорокалетнюю женщину. Она была одета в ординарный зеленоватый, блеклого цвета костюм и кофточку под жакетом, цвета которой я почему-то не запомнил. Женщина была темноволоса, светлоглаза, с лицом, тоже тронутым блеклостью, и с красной язвочкой, трещинкой в уголке рта. Кажется, такая трещинка в медицине называется заедом. Она быстро проходит, если ее чем-нибудь помазать. Но тут эти губы улыбнулись, и я увидел, что передо мной стоит не кто-нибудь другой, а Алиса. Ее улыбка не изменилась нисколько. Тотчас осветились и глаза тем же синим, озорноватым огнем, осветилось и все лицо, словно на пасмурный летний пейзаж упал внезапно поток солнца, прорвавшегося сквозь тучи, или словно зажгли свет в тускловатой комнате.

Алиса полыхнула мгновенно синим огнем, сверкнула своими белыми зубами и, тотчас переделав радостную улыбку в доброжелательную усмешку, сказала:

— Ну вот. Проходи. Мы не виделись двадцать четыре года. Только не говори мне, что я не изменилась, не постарела. Я изменилась, Володя. Видишь, стала толстая и невзрачная баба.

— Перестань говорить вздор! Ты нисколько не изменилась, все такая же Алиса… — говорил я, передавая тюльпаны. Я говорил без всякой надежды на действие своих слов, потому что, сколько ни говори мне, например, что я не изменился за двадцать четыре года и что я прекрасно выгляжу, я позволю себе не поверить в эти слова. Трезвая, суровая реалистка Алиса, взяв без видимых эмоций превосходные цветы, также не обязана была верить моим комплиментам, но все же женщина остается женщиной, я заметил, что ей понравился мой уверенный тон.

Поставили цветы в воду. Нашлась ваза из пупырчатого, на современный манер, стекла. Алиса извинилась, что ей нужно на кухню, чтобы довершить хлопоты по обеду, я остался оглядывать довольно просторную, почти квадратную комнату в однокомнатной отдельной квартире. Сейчас в ней было убрано, подметено и протерто, но все равно печать нежилья лежала на ней. Даже и в воздухе чувствовалось еще, что комната долго, в течение месяцев, стояла закрытой, не проветривалась.

В одном углу, там, где слева окно, — небольшой письменный стол и книжные полки над ним. Жидковатые книжные полки, с книгами, наклоненными от их недостатка то влево, то вправо. Преимущественно русские книги, поэтические сборники, учебники по литературе, хрестоматии, история, словари.

Поставили цветы в воду. Нашлась ваза из пупырчатого, на современный манер, стекла. Алиса извинилась, что ей нужно на кухню, чтобы довершить хлопоты по обеду, я остался оглядывать довольно просторную, почти квадратную комнату в однокомнатной отдельной квартире. Сейчас в ней было убрано, подметено и протерто, но все равно печать нежилья лежала на ней. Даже и в воздухе чувствовалось еще, что комната долго, в течение месяцев, стояла закрытой, не проветривалась.

В одном углу, там, где слева окно, — небольшой письменный стол и книжные полки над ним. Жидковатые книжные полки, с книгами, наклоненными от их недостатка то влево, то вправо. Преимущественно русские книги, поэтические сборники, учебники по литературе, хрестоматии, история, словари.

— Все книги у меня там, в Люблине, — громко говорила с кухни Алиса, словно видя сквозь стены. — Здесь только кое-что. Я пишу кандидатскую работу.

— А что именно?

— Ваш восемнадцатый век.

Среди поэтических книг на полке ютились два томика Сельвинского. Я воровато и поспешно заглянул в них, на титульные листы, но дарственных надписей на них не было.

Итак, в одном углу письменный стол и полки. В противоположном углу, подальше от окон, широкая, под темным покрывалом тахта. Около стены, влево, диван, а около дивана низкий продолговатый стол, на котором припасены теперь два прибора, тарелка с хлебом, да еще вот ваза с тюльпанами.

— Я здесь не живу совсем. Квартира пустует. Если ты захочешь когда-нибудь подольше пожить в Варшаве, можешь располагаться. Гостиницы очень дороги, а у меня — живи сколько хочешь. Конечно, не центр, но на автобусе пятнадцать — двадцать минут.

Я захватил с собой армянский коньяк, однако Алиса поставила бутылку польской водки и белое вино. Под зеленый салат, а потом и под борщок, который, надо сказать, удался Алисе, мы выпили, но водка шла как-то мимо, не долетая до цели.

— Ну что тебе сказать? — Алиса сама заговорила, видит бог, я не расспрашивал ее ни о чем, было достаточно ее самой и ее квартиры, чтобы составить себе представление о ее теперешней жизни. — Наверное, интересно, как я живу… Как я жила с тех пор? У меня вырос сын, но я одна. Конечно, я могла бы пойти к этому парню на поклон. В свое время, конечно. Но ты знаешь, я не так устроена. Я — полька. Потом-то он приходил несколько раз, но было поздно, предательство длится одну секунду, но оно навсегда… Работала в Обществе польско-советской дружбы. Пришлось уйти. Сейчас живу у матери, в маленьком городке, под Люблином, почти у вашей границы. Учительница… Преподаю русский язык и литературу.

Она рассказывала о себе, выкладывала те или другие сведения, а сквозь слова, сквозь мимику и жесты вопило одно-единственное слово — одинока, одинока, одинока!

— Теперь у меня проблема. Надо бы переехать мне в Варшаву, в эту квартиру. Но мать тоже привыкла, чтобы я жила с ней, и больно оставить ее одну. Перевезти ее сюда? Тесно. Сын вырос. Да и затоскует мать по своему дому, по своему городку. Уеду я в Варшаву — мать одинока. Оставаться мне там — я одинока. Такая вот неустроенность. А жизнь почти прошла. Ну ладно. Это грустная тема. Я помню все, что ты мне читал тогда в общежитии. Тогда я впервые поняла русское слово, его поэзию, силу. Прочти мне опять вот это… Помнишь Полонского… Он едет, а ямщик не поет. Нет песни про черный день.

— Ну и память! Неужели я тогда читал тебе Полонского?

— Еще как читал! Я даже помню конец: «Про черный день нет песни у меня».

«Так уж и нет» — хотелось сказать мне. Или вовсе теперь ничего не значит для нее, что выходят новыми изданиями стихи поэта и в каждом новоизданном томике поэма с коротким названием, и название это — ее имя, она сама?

В последнем, пятнадцатом этюде, совершенно вздорном по своей главной мысли, поэт развивает излюбленную тему о том, что человек есть определенная комбинация электронов и что случайно точно такая же комбинация может когда-нибудь повториться.

«Да, я родился, проживу до ста, Чтобы затем навсегда умереть. Но я — электронов случайная доза, А эта случайность возможна и впредь. Вечность — это не только время. Это возможность у нас на земле Любой структуры, любого явления, Структуры Алисы в том числе. Еще ты не раз повторишься, Алиса. Войдешь в грядущую суть наших дней. Всем чутьем материалиста Я чувствую правду догадки моей».

Насчет электронов, конечно, вздор, думал я. Но последнее предположение насчет двадцати лет, пожалуй, правильно. Разве нам не было тогда, в общем-то, по двадцать? И мы действительно не полюбили друг друга. Вот если бы в тебе пылал теперь тот самый, синий юношеский огонь и встретился бы тебе поэт с приопущенными веками, за которыми накопилось кое-что за пятьдесят-то один год…

Я просидел у нее еще часа два. Мы выпили не спеша вино, потом она сварила кофе, потом начались сумерки. Над тахтой загорелась медовая лампочка.

— Стоянка такси далеко ли от дома?

— Я тебя провожу.

Оказалось, стоянка недалеко. Некоторая напряженность, которая чувствовалась в Алисе весь день, исчезла.

— Ну вот. Хорошо. Прекрасно, — говорила она все время про себя, но так, что я слышал. — Так лучше. Чудесно. А вот и такси. Мой адрес у тебя теперь есть.

— Но ты же здесь не живешь.

— Я приезжаю раз в месяц и беру почту. Ну вот, прекрасно. Хорошо. Все хорошо. Так лучше…

Я помахал ей из тронувшейся уже машины, и она тоже помахала мне. Она улыбнулась. Трещинки в уголке рта теперь не было видно, потому что по-настоящему смеркалось. Вечер вдруг оказался пустым. В кино, наверное, придется сходить. А что она будет делать целый вечер в своей квартире?

На мгновение у меня проснулось желание попросить таксиста повернуть обратно на ту стоянку. Но, зная Алису, я знал, что этого не стоит делать. Алиса — полька и не приняла бы этого жеста, даже если бы он исходил от такого давнего друга, каким был я.

ГРАВЮРА ПАНА РОССАЛЬСКОГО

В центре Варшавы, у подножия Дворца культуры и науки, во многом определяющего сейчас силуэт польской столицы, а проще говоря, у подножия высотного дома, построенного в пятидесятые годы по типу московских высотных домов, шумела книжная ярмарка.

Эти ярмарки ежегодны в Варшаве, но сначала их устраивали в Лазенках, в том замечательном парке, где стоит памятник Шопену и где каждое воскресенье на открытом воздухе для всех посетителей парка звучит шопеновская музыка. Ставят под сенью памятника рояль, ну, микрофоны, конечно, и прославленные польские и европейские пианисты дают концерты.

Между прочим, этот раскрытый концертный рояль с пианисткой, сидящей за ним, расположен около постамента так продуманно, что служит как бы дополнением памятнику и, более того, объясняет позу самого великого композитора.

Шопен, как известно, изображен сидящим. Он сидит и левым ухом к чему-то прислушивается, а правой, вытянутой в сторону рукой словно бы дирижирует. Не дирижирует в полном смысле слова, как дирижер за пюпитром и с палочкой, но все же показывает рукой, где сделать пианиссимо, чутко прислушивается, а рукой велит: тише, тише, тоньше, нежнее, тише… Так вот, эти его жесты, это его прислушивание, напряженная мимика повисают в воздухе, пока нет столь удачного поставленного рояля и пианиста за ним. А когда они есть, монумент оживает. Теперь голова Шопена повернута к пианисту, левое ухо слушает живую музыку, а рука направляет: тише, нежнее, тоньше…

В этих-то Лазенках и устраивали сначала ежегодные книжные ярмарки. Но потом вовремя увидели, что массовое скопление народа вредит парку, и книжный базар перенесли в центр города. Там Дворец культуры, асфальт, но все же и деревья, под сенью которых устанавливаются временные фанерные киоски. На киосках обозначены названия издательств: вон «Пив» (Piv), торгующий книгами, переведенными с разных языков, вон Краковское литературное издательство, вон «Пакс» (Pax)… А там еще продают свою книжную продукцию Лодзь и Познань, Катовицы и Вроцлав, Люблин и Гданьск.

Люди гуляют по аллеям небольшого сада, люди толпятся около книжных киосков, многие приходят с детьми. Тут же с лотков торгуют поэтому сластями, игрушками, мороженым и еще одной детской забавой, которой я не встречал нигде, кроме Варшавы. Как-то они смешивают молоко с сахаром, как-то при помощи несложного приспособления (горячий металлический валик) у них получаются тонкие молочно-сахарные нити, подобие ваты. Эту вату они ловко наматывают на палочку, и вот ребенок уносит на палочке ком снежной ваты величиной со свою голову, на ходу облизывает ее, и вата во рту опять превращается в молоко и сахар, но только прибавляется к ним жженый привкус.

Назад Дальше