Хмель, сон и явь - Даль Владимир Иванович 2 стр.


Степан рассчитался с оглядкой, оделся, заткнул топор за пояс, пошел закладывать своего мерина, сказав, что зайдет еще, но вместо того сам растворил ворота, перекрестился, сел и поехал: хмель, говорит, всю из головы выбило, и следу не осталось.

Выехав за село, Степан пустил лошадь свою шагом и стал думать о том, что с ним случилось. Не верилось ему как-то, чтобы Черноморец посягнул на такое дело, и Степан уже почти готов был подумать, что все-де это ему во сне привиделось либо с похмелья померещилось. В это время другие мужицкие сани догоняли рысью Степана и кто-то кричал:

– Сворачивай, не видишь, что ли?

Степан оглянулся впотьмах, голос показался ему что-то знакомый.

– Сворачивай, тебе говорят!

– Тесно, что ли, тебе по дороге, – отвечал Степан, – объезжай стороной.

Наехавший сзади своротил в это время в сторону и в ту же минуту вдруг ударил изо всей силы Степана цепом. К счастию, Степан, напуганный уже вперед знакомым голосом и подозревавший что-то недоброе, не спускал с глаз своего попутчика и успел уклониться несколько от взмаха цепа, так что удар пришелся только в грядку саней и частию но ляжке. В один миг Степан выхватил цеп из рук убийцы, взмахнул и ударил его самого изо всей силы в самое темя; тот свалился в сани и уже не вставал. Лошади сбили между тем одна другую к краю дороги и остановились, упершись головами в сосну.

Степан перекрестился, слез с саней, оглянулся кругом – все тихо и пусто; подошел к недругу своему, посмотрел ему в лицо – он, он и есть. Черноморец, хозяин постоялого двора! Итак, отпустив плотника из дому и опасаясь, может быть, что он слышал ночной разговор и донесет теперь о злом умысле хозяина, этот решился нагнать его дорогой, хотел заставить своротить, чтобы отвлечь внимание его от себя, и наездом думал сбить его ударом цепа и обобрать. Судьба посудила иначе; хозяин лежал убитый перед плотником, а этот, радуясь своему спасению, не знал, куда, однако же, со страху деваться: он убил человека, будет сидеть в остроге, судиться – словом, пропадет.

Подумав немного, Степан, опасаясь всех страшных последствий, решился скрыть и утаить этот случай. Он нашел в стороне от дороги порядочный овраг, заваленный снегом и хворостом. Очистив одно место, он свалил туда убитого, прикрыл его опять хворостом и снегом, а лошадь оборотил назад и пустил по дороге домой. Затем Степан сам сел и поехал.

Ночь, темно, холодно, пусто и глухо. Задумался Степан наш и рассудил наконец, что всему-де этому виновата проклятая чарка. «Она меня было замертво спать уложила, и кабы не сон, кабы не приснился мне грозный дед, так, видно, и не вставать бы мне с лавки. Ох, чуть ли не правду он говорил мне, что наживу я горе неизбывное, – чуть ли это не оно и приспело. Не стану пить; вот, ей-богу, господь видит, не стану», – снял шапку и перекрестился, на небо глядя, и заплакал.

Приехал Степан в господскую деревню, куда его послали, принял, что следовало, переночевал, накормил лошадь и пустился опять назад. Страшно как-то было ему подъезжать к селу, где свершилось над ним прошлою ночью столько недоброго; сердце стучало, и Степан наш робко оглядывался. Время опять было под вечер; улицы на селе тихи, почти пусты, кой-где баба с ведрами, мальчишка в братнем тулупишке, в отцовской шапке; огонек кой-где уже светится в окна – словом, все мирно, тихо, приветливо. Стали мучить Степана и страх и любопытство; дай-де узнаю, что теперь делается в доме моего Черноморца. Подъезжает – и тут все тихо, огонек виден в окно, вороты заперты. Степан подумал – да и стукнул кнутовищем в ставень.

– Что надо?

– Покормить лошаденку, пустите.

Хозяйка отворила волоковое окно [6] и высунула голову:

– Нет, господь с вами, проситесь к другим, нельзя.

– Что так? Ведь вы ж, бывало, пускаете?

– Пускаем, да теперь нельзя, хозяина нет дома, без себя пускать не велит; да это ты, Степан! Я было тебя и не узнала! Нет, кормилец, без хозяина пустить не смею, собачиться будет, ей-богу; ступай вон наискосок, к Федулову, там пустят, и сенцо у них свое, хорошее.

– Да где ж у тебя хозяин? Ведь вчера дома был, как я ночью уехал?

– А кто его знает, куда его занесло; вслед-таки за тобою, господь знает зачем, заложил сани, сел да и поехал, – а еще и деньги при нем были в бумажнике, рублей со сто никак; видно, запил, что ли, где-нибудь; диво только, что лошадь сама домой пришла, – аль он хмельной упустил ее, – пришла одна, и место, знать, в соломе на санях, где сидел, а его, вишь, нет.

Степан простился, сел и поехал, а хозяйка затворила окно. «Стало быть, – подумал он, – никто ничего не знает. Да и что ж мне, вправду, чего бояться? Я выехал себе наперед, приехал – хоть разыскивай сколько хочешь – в Родимиловку, никуда не заезжал, никто не видал; он выехал после меня, – с чего ж тут кто на меня скажет? Никто и не подумает, и подумать нельзя никак. Однако сто рублев, говорит хозяйка, при нем были, а кому они достанутся? Никому; тут и пропадут, сгниют, как весна придет, только и будет проку. А наш брат, рабочий человек, бьется целое лето изо ста рублев… эко диво, подумаешь, сто рублев! И никто за них спасибо не скажет, никому впрок не пойдут, так себе изведутся. Ну да не до них теперь; благо только самого господь от беды помиловал».

Поравнявшись дорогой со знакомым ему местом, Степан стал, однако же, думать и размышлять об этих деньгах посмелее: «Как-таки проехать, не взять денег, не поднять их с земли, когда тут валяются? Никого я этим не обижу, ни у кого добра не отымаю – просто само навернулось». Степан остановился, прислушался на все стороны – все тихо, глухо, никого нет. Он спустился в овраг, отыскал покойника, нашел при нем тельный бумажник, вынул из него деньги и поторопился опять в путь. «Завтра сосчитаю, – подумал он, – не уйдут они теперь. Я этого не искал, за этим делом не ходил, он сам навязался. Это мне, стало быть, бог послал. Недруг посягал на мою голову – господь ему судил самому подвернуться мне под руку; не перелобань я его, уж он бы меня доехал. Грех на его душе, не на моей; он сам себя извел, своею рукою. Прости, господи, согрешения наши!» Перекрестился и поехал. Степан до этого времени помнил страшный зарок деда, соблазнившись один только раз на ночлеге у покойного Черноморца, зарекся и закаялся после того вдвое и в рот не брал хмельного, но приехал к хозяину в Родимиловку с деньгами, которым никто не знал счету, он обождал еще с недельку, уверился, что никто его ни в чем не подозревает, что о Черноморце и слуху нет другого, как поехал-де да и пропал без вести, а лошадь одна воротилась, – и стал опять – с горя ли, с радости ль – погуливать. Куда правдиво слово это, что недобрые деньги впрок нейдут и что легко добытую копейку ветром из мошны выносит!

Пошел да пошел гулять Степан – под конец и удержу не стало, хозяин его прогнал и вычел еще с него за прогул по целковому на день; пошел он к другому, пропив все до нитки, а домой еще и гроша не услал. Пришел покров, пришли и кузьминки, настал и последний срок – воздвиженье, – и новый хозяин, рассчитавшись со Степаном, отпустил его, сказав: «Не ходи ко мне, брат, на тот год – руки у тебя золотые, да рыло поганое. Таких мне не надо. Господь с тобой».

Степан нашел себе у нового хозяина нового товарища, с которым нередко вместе гулял; а как им домой было сотни полторы верст по пути, так они согласились идти вместе. Люди с людьми ушли, а эти двое, как поплоше, так остались вместе – им совестно было к людям приставать.

Теперь стала Степана и совесть мучить, стал грех ото сна, от еды отбивать и страх: что дед скажет, что отец? Степану стало жарко. Взяло его раздумье: «Как я покажусь им без денег? Что принесу домой? А еще и Черноморца ободрал, как разбойник какой, – и все не впрок пошло!» В это время подошел товарищ его, Гришка, да и пристал к нему: чего-де нос повесил, какое горе мыкаешь? Степан признался, что страшно без денег дома показаться.

– Эко горе! – сказал Гришка. – Да ведь у меня, парень, та же беда: заварил пива, да сталась нетека; рублев осемнадцать всего домой принесу, а надо бы, говорят люди, сотни полторы либо две. Но слушай, Степан, не пойдем мы с тобой по домам; что там делать? Не слыхали мы побранки, что ли?

– И рад бы нейти, – отвечал Степан, – так у меня паспорт только годовой: о пасху срок.

– Так где же еще у тебя пасха, перекрестись! Вот тут подрядчик не за горой, набирает народу в Казань; отпиши домой, что ушел в Казань на зимнюю работу, тебе паспорт выправят, вышлют, а ты зимой заработаешь сотенку; лето само по себе пойдет – вот на осень опять будешь с деньгами; тогда с богом домой.

Степан наш словно свет увидел; с радости позвал Гришку в питейный, чтоб почествовать его за доброе слово, да кстати уж запить и радость и горе.

Таким образом, они, порядившись с подрядчиком, отправились в Казань артелью, но, не доходя до города, отстали от своих: надо было ведь опять приготовиться к работе; там уж нить не дадут, рассудили они вдвоем, так дай тут вволю на прощанье погуляем, да и закаемся.

Подгуляли товарищи вместе, да подгулявши, как водится, сперва обнимались, целовались, а после – неведомо как и с чего – поссорились, побранились да немного было и подрались. Народ рад такому случаю: где два дурака дерутся, там уж наверное третий смотрит. На эту пору, однако ж, нашлись, видно, люди поумнее, развели драчунов, и они снова помирились, поцеловались и пошли вместе рука в руку в город. Кто видел их, сказывали, что они шли мирно и толковали только один другому, как найти и доспроситься в Казани своей артели и подрядчика: каждый из них поочередно недоумевал, как это сделать, и каждый опять толковал и объяснял, что язык до Киева доведет, не только до подрядчика.

Видно, долго перекачивались они с одного края дороги на другой: сумерки, а наконец ночь захватила их еще на пути. Сели товарищи наши вместе отдыхать под кустами над Волгой – снова стали считаться, видно хмель еще не прошла, – снова побранились и подрались, может статься, кто их знает, что у них тут было, – да только конец вышел из плохих плохой, такой, что крещеному человеку и вымолвить страшно.

Степан просыпается на заре – оглядывается кругом: он один; вокруг по косогору кусты, над головою по горе пролегает почтовая дорога, и тройка пронеслась с колокольчиком – пыль за нею разостлалась, – и все замолкло; у ног раздольная Волга, широкая, глубокая, тихая, как зеркало, – а товарища нет.

Стало обдавать Степана из-за плеч попеременно то варом, то студеной водой – начал он вспоминать что-то недоброе, – глянул себе под ноги на траву, увидел кровь и вдруг вспомнил все, будто молния осветила перед ним потемки страшной прошлой ночи. Степан зарыдал, закрыл лицо руками и долго сидел так, охал и стонал, как тяжко больной.

– Суди меня бог и государь, – сказал он наконец, – видно, по грехам моим и земля меня не снесет больше; за что я сгубил Гришку сердечного? Черноморец – ну, тому туда и дорога, прости господи: он на мою голову посягал; а этот чем виноват? Хмель ошибла его, как и меня, вот и все; а сколько раз подносил он мне, как товарищу, за последнюю гривну свою? Ох, тяжело, не снесу я этого греха! Не слушал я дедовского заклятия; знать, рассудил меня с ним господь: вот оно когда пришло неизбывное горе – не роди, мать сыра земля, пропащий я человек!

Степан встал, положил еще на прощанье земной поклон и поцеловал под собою мать сыру землю; перекрестился и взмолился в слезах: «Гриша, не попомни ты мне хоть на том свете греха моего», и пошел в город.

Натощак, как был, – не до еды ему теперь стало – явился Степан в земский суд. Рано, говорят, еще никого нет. Степан сел у ворот, где было человек с десяток разных просителей, и стал дожидаться. «Мое не уйдет от меня, – подумал он, – вот эти бедняки стоят всякий за своей нуждой, всякий добивается чего-нибудь, ищет за неправду, за обиду, а я ищу на себя. Суди бог и государь, а уж прощай, свет белый, родимая сторонушка, не видать меня тебе! Вот отец сердечный прочил за меня Марью, Машку Сошникову, – вот тебе и жених! Девка она хоть куда, нечего сказать, да уж я ей не под стать. Ах ты, головушка моя бедная, в омут какой усадила! Правду, видно, дед родимый сказывал, что коли пить не бросишь, Степан, так господь попутает тебя, покарает и наживешь ты себе горе неизбывное! Ох, оно и есть, оно и привалило теперь, неизбывное, вековечное, даже до представления света!»

Заседатель пришел – а в те поры этих становых [7] и слыхом еще не слыхать было, – и Степан к нему, да в ноги. Заседателю надоели, видно, просители, и много их за день у него в ногах переваляется, он было и мимо; так Степан слово и дело вымолвил [8]: «Прикажите, говорит, взять меня, я ночью человека убил»; так все и ахнули, и сам заседатель оборотился, поглядел на него, позвал в присутствие, поставил караул и стал допрашивать: как зовут, кто таков, чей, откуда, зачем, где паспорт, который год, какой веры, был ли у святого причастия, а там уж дошел до дела.

– Степан я, Воропаев, по отце Артемьев, годов, видно, будет мне чуть ли не двадцать четыре, Владимирской губернии и уезда, села Глухого Озера, православный, у причастия бывал каждогодно. Пошел я с товарищем Григорьем из такого-то села за таким-то делом в город; на дорогу выпили мы оба; шумело в голове у меня, шумело, видно, и у него; пошли мы считаться, что, вишь, он взял у меня полтинник да отдавал по гривне и по две, а я считал еще за ним пятнадцать копеек, – раза два бранились, и чуть до драки не доходило – все, батюшка, хмель виновата, ничего не помню, хоть убей. Тут сели мы отдыхать да полудновали; опять я его попрекнул, опять стал считаться; он обидел меня, маркитантом обругал, я его – ох, и вымолвить страшно, – я его обухом в голову и ударил: на грех и топор этот случился под рукой. Гриша мой покатился, кровь носом полилась ручьем; я испугался – а мы сидели под кустами, недалечко от берегу, – испугавшись, я его стащил на берег, сунул в воду, да и спустил его по воде; так и сгубил я душеньку занапрасно. Видит бог, батюшка, все одна хмель виновата, ничего знать не знаю, ведать не ведаю. Что было, все сказал; теперь что господу богу угодно, то и станется надо мной; что следует по закону, то и делать прикажите – и прикажите заковать.

Все это записали, приправили, как надо было по закону и земскому обычаю, – и Воропаева, связав, повели заковывать в кандалы. Сам подавал и держал Степан и руки и ноги; «не жаль, говорит, их было – туда и дорога, лишь бы скорее конец, лишь бы не дали сгнить в остроге».

Отвели и туда его; там караульные осмотрели да ощупали кандалы, все ли исправно, обыскали кругом арестанта, приняли бумагу и расписались; рассыльный взял опять книгу свою под мышку и, не взглянув больше на Степана, ушел. Дело привычное.

В первый раз попал Степан в такое место – в первый раз, может статься, и заслужил это. И темно, и сыро, и душно, и грязно. Товарищи такие, что страшно на них и взглянуть: кто в лохмотьях, зарос волосами, космы мотаются; кто исхудал под замком, лица не знать, голосу нет человеческого; а кто еще свеж и дюж, да глядит таким головорезом, что и в остроге страшно рядом с ним лечь. Было тут, как и всюду в таких местах, человека три Ивана Непомнящих; мужики здоровые, бороды чуть не по пояс, а говорят: «Иваном зовут меня, а опричь того ничего не знаю и не помню: ни где родился, ни где вырос, ни отца, ни матери, ни родины – ничего не знаю», – Иван да Иван – так весь век и шатался. Один сидел с женой, с детьми, и тот то же говорит, и жена ничего не помнит, не знает, только знает, что зовут ее Марьей. «Господи боже мой, – подумал Степан, когда обжился немного в тюрьме, – что за диво, что за Иван да Марья, и выросли я состарились, а знать не знают, ведать не ведают: кто они и чьи они?»

Разговорился раз как-то Иван Непомнящий со Степаном и стал уговаривать его вместе бежать. Степан отказался: «Я, говорит, своей волей попал». – «Как так?» – «Да вот так и так», – «Дурак же ты, видно, был, дурак и есть; да ты отопрись и теперь: улики нет, и ничего тебе не сделают». Но Степан, сколько ни скучал, сколько ни томился в заключении, остался при своем показании и ожидал спокойно участи своей.

Между тем дело все шло своим чередом; водили Степана раза по два в неделю в суд, все снова доспрашивались, добирались – нет концов больше никаких, все одно и то же. Дознались, какой такой был товарищ его Гришка, разослали повсюду объявления, не найдется ли где, – выждали отовсюду ответы, что нигде такой человек на жительстве не оказался, и, покончив наконец все розыски, как уже с того света справок навести было не можно, присудили учинить над Степаном, по собственному сознанию его, по закону, и сослать его в каторгу.

Пошло, однако же, дело это своим порядком, еще из уездного суда в уголовную палату – и там его в одни сутки не порешили; однако же добрались наконец и до него, нашли, что все исправно, – утвердили решение суда, только осталось прокурору отметить: «Читал», да губернатору утвердить приговор, скрепив его по листам, как приказано законом.

Прокурор был человек добрый, а пуще всего смирный, против правды не хаживал, однако же и за дело горазд не стаивал, не надрывался ни над чем. Много за год разных приговоров через его руки проходило, тысячи две, да кроме того тысяч под тридцать решений и постановлений из губернского правления и палат. Все шло у него гладко и ровно, бумага не кричит, что ни напиши на ней, – так она и была нашему смирному прокурору товарищ сподручный; прочтет не прочтет, а напишет с поля: «Читал» – и концы в воду.

Однако приговоры уголовной палаты старик читывал, по крайней мере от слова: «Приказали»; прочел и дело нашего Степана, да и положил его – не Степана то есть, который все еще сидел в остроге, а дело, – положил на ломберный стол, покрытый цветной салфеткой. На стол этот попадали у него все дела с обстоятельствами сомнительными, по коим собирался он когда-нибудь на досуге подумать.

Долго прокурор наш, расхаживая по комнате или лежа на диване с трубкой, косился на сомнительный стол свой, и в особенности на приговор, по которому приходилось наказать человека за то только, что он сам сознался в своем преступлении, на которое не было никаких улик. «Оно, конечно, так, – думал про себя прокурор, – тело унесло по Волге. Волга широка, и глубока, и длинна – коли его и примывало где-нибудь к берегу, так мужики такую беду от себя ночью шестами спроваживали; и ничего нет мудреного, что тела нигде не отыскали. Да не знаю почему, а дело кажется мне сомнительным; приговор незаконный; кажется, будто на этом нельзя основать приговора. Надо справиться хорошенько в пятнадцатом томе». Подумав так, прокурор покосится, бывало, опять на столик свой, да и задремлет либо, смотря по времени, наденет сюртук да отправится на вист.

Назад Дальше