Филипп рванулся с места, подбежал к смоковнице и встал сбоку.
– Я тебе помешал? Прости меня. Я просто шел мимо… Помешал, конечно? – радостно тараторил Филипп.
– Когда я правильно сосредоточен, никто мне помешать не может, – отвечал ему сидевший под деревом. Он очень осторожно произносил слова, словно боялся потерять свою отрешенную улыбку. Взгляд его уже начал терять первозданную пустоту, и, чтобы избежать резкой перемены, человек бережно прикрыл глаза.
– Нет, помешал, я вижу! Ты молился, а я приперся и помешал. Прости меня, Толмид! – сокрушенно и еще более радостно бормотал Филипп.
– Повторяю, никто и ничто мне помешать не может, – не открывая глаз, продолжал тот, кого Филипп назвал Толмидом. – Я уже заканчивал. Я стал выходить из сосредоточения. И тут вдруг почувствовал: идут по дороге твои желания. Потом они свернули сюда и встали у меня спиной. Стоят и кричат мне в спину.
– Как ты догадался?! – торжествующе воскликнул Филипп. – Я действительно искал тебя. Потому что очень хочется рассказать тебе, именно с тобой поделиться…
– Говори, философ, – разрешил Толмид и впервые посмотрел на Филиппа.
И Филипп стал рассказывать.
Сперва он сообщил о том, что именно сегодня его разрозненные представления вдруг слились в единую и очень последовательную картину – так он выразился.
Затем он стал пересказывать то, что два часа назад пытался объяснить Иуде. О том, дескать, что именно Красота спасет мир. Но для этого она должна сначала соединиться со Светом, а потом проникнуться Добром и Любовью.
Филипп говорил взволнованно и увлеченно. А Толмид смотрел ему прямо в глаза пристальным, холодным взглядом, и холод был чистым и прозрачным, и не было в нем ни осуждения, ни одобрения, а потому холод этот иногда казался почти что теплым.
Два раза Толмид пытался прервать друга. И сначала попросил его: «Ты долго говоришь. Короче не можешь?» Филипп радостно согласился, но, стараясь говорить короче, стал рассуждать еще длиннее и подробнее. Второй раз Толмид заметил: «Ты мне уже об этом рассказывал. Что же тут нового?» И лучше бы он не делал этого замечания, потому что Филипп, вместо того чтобы кратко обрисовать новизну своих построений, вернулся в начало рассказа и стал повторять то, что он уже говорил, всё выдавая за новое и только теперь ему якобы открывшееся.
Толмид решил больше не делать замечаний. И лишь когда в десятый, наверное, раз Филипп заговорил о том, как Красота уже наполнила мир и вот-вот должна его спасти, Толмид не выдержал и спросил:
– Скажи, а болезнь тоже прекрасна?
– Смотря, какая болезнь, – не растерялся Филипп. – Бывают болезни, которые очищают человека. И претерпев эту болезнь, пройдя через связанные с нею страдания, человек…
– И старость прекрасна? – не дослушал Толмид.
– Старость тоже бывает разной. И человек, который прожил красивую жизнь, которому удалось наполнить ее светом и любовью…
– Значит, и смерть прекрасна? – спросил Толмид.
Филипп, который, рассуждая, смотрел то в небо, то на зеленую смоковницу, теперь исподлобья влажно глянул на собеседника и ласково сказал:
– Я не о том говорю, друг мои, что в жизни нашей…
– А я говорю о смерти, – перебил Толмид.
– Представь себе, и смерть бывает прекрасной! – вдруг упрямо и радостно воскликнул Филипп. – Иоанн мне рассказывал, что когда они с Петром и Иаковом вошли вслед за Учителем в горницу, в которой лежала мертвая дочь Иаира, то девочка поразила их своим видом: она была такой спокойной, торжественной, юной и прекрасной…
– А люди захотели, чтобы она вернулась к жизни. Учитель воскресил девочку, чтобы нарушить ее покой и вернуть к страданиям жизни, – перебил Толмид.
Филипп вздохнул, втянул голову в плечи и, помолчав, сказал:
– Опять ты за старое… Не хочешь ты меня понимать. И видеть Красоты и Света не хочешь.
– Не хочу, – признался Толмид. – Зачем себя обманывать? Красота не может спасти мир. Потому что ее слишком мало. Потому что она недолговечна. Какой красивый был сегодня закат. Но солнце село. И где теперь твоя красота?
– А ночь, которая наступает, разве она не прекрасна?
– Ночь спокойна. И спокойна она потому, что в ней мало света.
– В ней есть свет. Но это другой Свет. И тоже прекрасный… И не надо лукавить, Толмид. Я давно и хорошо тебя знаю. Сколько раз я видел, как ты часами сидишь и любуешься цветами. Ты намного больше, чем я, способен ценить Красоту.
– Я не любуюсь. Я смотрю на них и думаю о недолговечности. Цветок распустится, чтобы завянуть. Солнце взойдет, чтобы скрыться за тучами. Красота мимолетна. Радость обманчива. Уродство и страдания постоянны. Помнишь, в Книге Проповедника: «Знаю я все дела, которые делаются под солнцем, и все они – суета и томления духа!..» Суету можно назвать уродством, а томление духа – страданием.
– Знаю я твои истины! – с досадой взмахнул рукой Филипп.
– Не знаешь, – спокойно возразил Толмид. – Потому что, если б действительно знал, иначе бы рассуждал и не цеплялся за призраки. В нашей жизни постоянно только страдание. В страдании мы рождаемся и в страдании умираем. Мы пьем, чтобы не страдать от жажды. Мы едим, чтобы не страдать от голода. Мы тянемся к свету, потому что страдаем и слепнем в темноте. Всю жизнь мы пытаемся наших страданий избежать и от этого страдаем еще больше. «Потому что дни наши – скорби и труды наши – беспокойство; даже ночью сердца наши не знают покоя!»
– Неужто мы никогда не радуемся? Разве когда мы утоляем голод или жажду…
– Мы радуемся, что не страдаем и чтобы снова начать страдать. – Толмид то ли совсем не умел слушать собеседника, то ли так хорошо умел его слушать, что ему не надо было выслушивать его до конца. – И очень многие радуются, когда страдают другие, и эту свою радость называют состраданием. И мудрые, такие, как ты, Филипп, страдают намного чаще и больнее, чем глупые и слепые. Потому что «в большой мудрости больше печали, и кто умножает знания, умножает скорбь». Потому что «сердце мудрых – в доме плача, а сердце глупых – в доме веселья».
– Я знаю Книгу Проповедника. Это – мудрая книга, но в ней очень много грустного…
– Это веселая книга, потому что она искренне рассказывает нам о нашей жизни. К тому же Проповедник о многом умалчивает. Он, например, не говорит о том, что мы не только сами страдаем, но и других постоянно заставляем страдать. С матери нашей начинаем, которая рожает нас в муках. И дальше не останавливаемся. Из зависти, от гнева, а иногда даже по любви мы причиняем мучения окружающим нас людям. А если очень немногие из нас поймут и научатся не причинять страдания людям, то мучить животных мы будем всё равно: мы ведь едим их мясо, убиваем их, чтобы принести жертву – как будто Богу может быть радостно от этой крови, боли, криков и стонов… Помнишь, у Проповедника: «Одно дыхание на всех, и нет у человека преимущества перед скотом»?
– Ну, ты-то мяса не ешь вообще, – улыбнулся Филипп. Но Толмид как будто его не слышал:
– Сегодня утром, помнишь? Они бросали ветки под ноги ослу, на котором ехал Учитель… Зачем было калечить столько деревьев? Чтобы выразить свою любовь и радость? Приветствовать Красоту и Свет?.. Кто им сказал, что деревья не чувствуют боли? Чувствуют. Я знаю. Я долго работал садовником.
– Ветки не многие ломали, – попытался заступиться Филипп. – Большинство резало траву и постилало Ему под ноги.
– Трава тоже чувствует боль, – сказал Толмид. – А мы ходим по ней и даже не задумываемся, что причиняем страдания.
– Ну, этак рассуждая… – начал Филипп. Но закончил за него его собеседник:
– Этак рассуждая, мы должны признать, что больше всего страданий мы причиняем тем, кто мал и совершенно беззащитен.
Немного помолчали.
Потом Филипп сказал:
– А избавиться от страданий можно только тогда, когда откажешься от своих желаний… Я знаю, это твоя вторая истина.
– Это – третья истина. Вторая говорит о причине страданий.
– Хорошо, пусть будет третья.
– Возьми, например, Иакова и Иоанна, братьев Зеведеевых, – продолжал Толмид. – В них уже давно поселилось желание быть ближе всего к Учителю. Учитель пошел им навстречу. Он взял их с собой, когда исцелил от смерти дочь Иаира. Он возвел их на гору Ермон, где, как ты помнишь, никто из нас, кроме Петра, не был и где произошло некое чудо, о котором они до сих пор не смеют рассказывать. Он дважды удовлетворил их желание. И что же? Своей славой они никак не могут насытиться, близостью к Нему никак не могут напиться. Им надо быть самыми первыми, чтобы даже Петр отошел в сторону.
– Ты имеешь в виду тот случай, который произошел вчера, нет, позавчера? Когда Саломия попросила Учителя, чтобы на Пиру ее сыновья сидели справа и слева от Иисуса?
– Неважно, кто просил. Я самой просьбы не слышал. Одни говорят, что братья просили, другие – что за них просила их мать. Неважно. Я видел глаза Иакова. В них были голод и жажда. И душа его страдала… Помнишь, у Проповедника: «Все труды человека – для тела его, а душа его не насыщается»? Так и ты, Филипп, давно уже говоришь о Красоте, но душа твоя этими разговорами никак не может насытиться.
Филипп нахмурился и посмотрел на собеседника если не с обидой, то с разочарованием. А Толмид продолжал:
– Ты можешь так привязаться к своей Красоте, так заболеть ею, что не сможешь от нее избавиться, когда вдруг увидишь, что Красота исчезла, пропала, словно мираж, а впереди тебя – только страдание, боль и унижение. И, испугавшись, отвернешься от Истины и останешься один в пустыне в обнимку со своей призрачной Красотой.
– Это невозможно, – радостно возразил Филипп. – Красота – она и есть Истина.
– Вот видишь, ты уже не в состоянии с ней расстаться. Потому что желание превратилось в болезнь, а болезнь стала грехом.
– Красота греховна? Стремление к Красоте – грех?! – еще радостнее воскликнул Филипп. – Ты думаешь, о чем говоришь?! Я, по крайней мере, ни разу не слышал, чтобы Учитель утверждал подобное.
– Всё может стать грехом, если желание будет слишком сильным, – невозмутимо отвечал Толмид.
– Всё? Даже любовь?!
– Я уже сказал: всё. Любовь – самый мучительный из грехов, если ты любишь то, что приковывает тебя к этому миру. От жадности, зависти, ненависти – от них намного легче избавиться, чем от призрачной любви.
– Призрачная любовь. Это надо будет запомнить. Это любопытно… Ты мне очень интересную мысль подарил. – До этого Филипп стоял, а теперь сел рядом с Толмидом, но не на колени, как тот, а поджав под себя ноги. – Ну, а дальше, как я помню, мы вступаем в царство третьей истины, которая гласит: чтобы избавиться от страданий, надо избавиться от желаний.
– Ты правильно помнишь, – сказал Толмид, глядя прямо перед собой и не обращая внимания на перемещения в пространстве своего собеседника.
– «И обратился я, чтобы внушить сердцу моему отречься от всего труда, которым я трудился под солнцем».
– Ты правильно цитируешь.
– Когда-то я тоже любил эту книгу, – грустно улыбнулся Филипп. – Я знал ее наизусть, как и ты. Но потом… Потом я из нее вырос.
– Я тоже вырос из нее.
– Я сказал «вырос» в значении «перерос», – уточнил Филипп. – А ты продолжаешь расти из Екклесиаста, как ветвистое дерево: из первой ветки растет вторая, из второй – третья… И вроде правильно всё растет. В мире нашем действительно много страданий и уродства, и происходят они главным образом от наших же собственных неправильных желаний, которые, да, очень скоро становятся болезнью и грехом… Всё правильно, друг мой. Но конечный вывод, третья твоя истина, вернее, третье правило – с ним я никак не могу согласиться. То есть логически всё верно, на практике же… Мы не можем отказаться от своих желаний, потому что все мы из желаний состоим. И мир весь состоит из желаний. Даже камень, если его поднять, а потом отпустить, обязательно упадет на землю. Потому что даже у камня есть желание – покоиться на чем-то твердом, а не висеть в воздухе… Понимаешь, отказаться от желаний – значит отказаться от самого себя.
– На самом деле нам не от чего отказываться, – сказал Толмид.
– То есть?
Толмид молчал и теперь смотрел на листья. Филипп тоже посмотрел на листья и увидел, что они шевелятся.
– Что значит «нам не от чего отказываться»? – повторил Филипп.
– Нельзя отказаться от того, чего нет… То, что ты называешь «нашим миром», на самом деле есть только обман, и можно сказать, что его нет вовсе.
Похоже, Филипп и с этой точкой зрения своего друга был знаком. Потому что он закивал головой; вернее, затряс тучным телом, так как шеи у него почти не было и, когда он хотел кивнуть головой, именно тело его кивало, и особенно выпирающий во все стороны живот. А возразил Филипп так, на всякий случай:
– И небо над нами тоже обман?
– В Законе написано, что небо есть «твердь небесная», – скучно и покорно начал отвечать Толмид. – Но разве оно похоже на твердь? Сколько раз люди поднимались в гору, но никакой тверди не видели… У нас горы низкие, хотя мы считаем их высокими. Но в Индии, говорят, есть очень высокие горы. И люди, которые поднимались на них, рассказывают, что, чем дальше восходишь, тем больше понимаешь, что небо – обман и нет никакой тверди…
Филипп сначала снисходительно улыбнулся, а потом откинулся назад, чтобы посмотреть на небо.
Там лунное золото уже успело соединиться с солнечной красной окалиной, и множество звезд появилось, похожих на сыпь или на осадок, за которым действительно меркло и исчезало небо.
– А твоя любимая смоковница тоже обман? – спросил Филипп, продолжая разглядывать небо.
– Конечно. Смотри, сколько на ней листьев. И ни одного плода. Я проверял – ни одного… И видишь, листья шевелятся, а ветра нет, – добавил Толмид.
Филипп посмотрел на дерево, и листья вдруг перестали шевелиться.
Филипп рассмеялся:
– Ты выбрал очень удачное время, чтобы рассуждать об иллюзорности мира. Надо отдать тебе должное.
– Мир всегда нас обманывает. В любое время суток, – сказал Толмид.
– А те смоковницы, которые растут при дороге. На них нет таких больших листьев. Но на некоторых из деревьев уже появились баккуроты… Они тоже – обман и призраки?
– А ты их видишь отсюда?
– Я видел их, когда искал тебя. Один баккурот я сорвал и попробовал. Сладкий. Весенний.
– То было в прошлом. А сейчас ты не видишь и не чувствуешь. Значит – обман, или сон, или может быть сном и обманом.
Филипп перестал улыбаться и серьезно посмотрел на собеседника:
– Вот это интересно. Нельзя ли поподробнее об этой теории?
– Теории бывают у философов. Ты философ – у тебя много теорий. А я человек простой. Я вижу и чувствую и только об этом говорю.
– Ну-ну. И что ты сейчас видишь и чувствуешь?
– Ты говоришь, что человек должен прежде всего познать самого себя, – сказал Толмид. – И вот я сморю на себя и вижу, что наполовину я состою из воспоминаний: того, что я видел, слышал, чувствовал, о чем я думал. А на другую половину я состою из ожиданий: мы кончим говорить и пойдем в Вифанию, я расстелю свою циновку и засну, и мне будут сниться сны, а утром встанет солнце, Учитель позовет нас, и мы пойдем в Город. Я думаю об этом, я вижу свою циновку, я ощущаю, какая она шершавая, я сны свои угадываю и даже нюхаю запахи утра… Наполовину, говорю тебе, я – в прошлом, а другой половиной – в будущем. Но прошлого ведь уже нет. А будущее еще не наступило. И где же я настоящий?
– Ну, это я слышал. Это, между прочим, известная философская теория, которая трактует…
– «Теория», «трактует», – перебил Толмид. – Ты знаешь ее. Потому что она понравилась тебе, ты ее взял и поселил внутрь себя. И кроме нее в тебе живут многие другие теории. Их выдумали другие люди, но ты их присвоил, и они теперь и тебя «трактуют», потому что ты из них состоишь. И так – все люди. Даже я, который пытается избавиться от чужого, как я могу прогнать из себя слова Учителя? Я не могу забыть слова Проповедника, которые словно сами по себе всплывают во мне, и я начинаю говорить его словами, жить его чувствами, видеть его глазами… Мать и отец научили меня говорить, учителя научили думать… А сам-то я где? Разве я придумал свой собственный язык? Нет, каждое слово во мне чужое. Я повторяю слова за другими людьми и обманываю себя, когда считаю их своими собственными. Но словами я выражаю свои мысли… Значит, и мыслей своих у меня нет и быть не может.
– Похоже на Платона. Он много писал о мнениях… Ты и Платона читал, Толмид?
– Платона я не читал. Мне и без Платона грустно заглядывать внутрь себя.
– Но чувства – твои! – воскликнул Филипп, протянул руку и принялся бережно гладить плечо друга. – Чувствуешь? Это твои ощущения и твои чувства.
– Чувства у людей постоянно меняются. Сейчас я чувствую одно, через мгновение – другое. Приходят и уходят. И сами по себе живут. Это – как ручей. Что-то всплывает, а что-то уходит на дно. Струи текут, но капель в них не видишь. Сидишь и смотришь, не в силах остановить… И кто умеет задержать радость? Кто способен утопить горе?.. И где в этом течении тысячи чувств истинный ты?
Филипп убрал руку и перестал гладить Толмида. А тот вдруг сказал:
– Помнишь, в Капернауме Учитель поставил перед нами сына Петра и сказал, что все мы должны уподобиться этому мальчику? А иначе, дескать, не видать нам Царства Небесного. И многие начали спорить о том, что Он имел в виду… А мне так кажется: в ребенке меньше обмана, потому что он не знает жизни, и ему труднее обмануть других людей. В нем больше искренности, потому что к себе он относится несерьезно, самопознанием не занимается и, значит, себя не теряет. В ребенке больше радости, потому что нет в нем мудрости… В нем больше, чем в нас, чистоты, потому что он еще не успел так привязаться к себе и к своим желаниям, чтобы они стали болезнью и грехом… Дух у него нищий – поэтому он ближе к Небесному Царству. Сердце у него чистое – поэтому он лучше видит Бога… И конечно, нам надо брать с него пример. И, став как ребенок, увеличивать в себе искренность, радость и чистоту. Тогда с каждым днем мы будем всё больше и больше умаляться, пока наконец не достигнем своей первозданной чистоты, и радости, и искренности, которые действительно были в нас тогда, когда мы еще не родились, не появились еще в этом злом и лживом мире.