– Измажешься ведь, – улыбнулся мастер.
– Пусть.
– Ну, тогда держи… Только аккуратно смотри!
Художник протянул мальчугану палитру и довольно улыбнулся, заметив, как у того заискрились глаза.
Вовка поднес краски к носу и с наслаждением втянул воздух.
Резкий запах скипидара вынудил скривиться и отпрянуть.
– Поди, не знал, что форма и содержание – разные вещи?!! – засмеялся мужчина и похлопал мальчугана по плечу. – Привыкай, дружок. Не все то золото, что блестит.
Потирая нос, Вовка вернул палитру хозяину, быстро заморгал и произнес:
– Порисуем, дядя Казимир?
Художник кивнул:
– Ну, так я уж и приготовил все.
Мальчик, тщательно перебрав кисти, вооружился тонкой, изящной. Остальные вернул художнику. После чего подошел к обработанному белилами холсту и занес над ним кисть.
– Может, краску возьмешь для начала, – подсказал на ухо Казимир Северинович.
Вовка встрепенулся и опустил взгляд на палитру, по поверхности которой жирными разноцветными зигзагами расцвела свежая лоснящаяся краска.
Он осторожно погрузил в нее кисть, затем, неловко стряхнув прилипший сгусток, снова застыл перед холстом.
– Ну что, дружок, начинай, – подбодрил мастер.
Мальчик облизнул губы и начал аккуратно выводить линию за линией.
Мужчина стоял за его спиной и допивал остывший чай. На его лице блуждала умиротворенная улыбка.
Рисование не отняло у юного художника много времени.
Когда он закончил и повернулся к мастеру, то застал того в несколько неожиданном виде: Казимир Северинович внимательно смотрел на полотно, озадаченно разминая подбородок.
Полотно было пестрым: яркое солнце щедро одаривало теплом цветущие берега, омываемые лазурными морскими водами. А над бушующими волнами летала крупная чайка.
– Ты ж вроде бы не на море живешь, а, Вовка?
Мальчик насупился.
– Дядя Казимир, но вы же сами просили нарисовать вид из окна.
– Вот именно, – художник принялся снимать холст с мольберта. – Из твоего окна, Володя.
Парнишка кивнул:
– Ну вот я и нарисовал!
– Что нарисовал?!! – меланхоличный по своей природе художник немного занервничал.
– Вот! – настойчиво повторил мальчик, указывая на свой рисунок. – Это я вижу в своем окне каждый день.
– Этого не может быть!!! – повысил голос Казимир Северинович. – Ты живешь здесь, в Петрограде, и у нас нет ни синего моря, ни южного солнца.
Живописец вздохнул, пытаясь успокоиться.
– Зачем ты меня обманываешь?
Вовка обиженно посмотрел в глаза человеку, которого он считал своим другом.
– Я вас не обманываю, – мальчик всхлипнул. – Это мое окно.
Требовалось срочно менять тему.
– Ну, хорошо, пусть так, коли тебе больше нравится морской пейзаж. Давай теперь разберем недостатки.
И художник принялся за работу.
«И все-таки странно, – думал он. – Мальчик явно не был на море, но рисунок весьма натуралистичен. Написано хорошо, с фантазией и никакой тебе там мальчишеской пиф-паф тематики. Техники, понятное дело, нет, но пейзаж сбалансирован, композиционно выдержан. Все точно, словно с натуры писано».
После того как явные недостатки «шедевра» были обозначены и устранены, Казимир Северинович предложил юному коллеге забрать холст с собой. Вовка обрадованно схватил свой рисунок, но сразу, еще в дверном проеме понял, что тащить его будет неудобно.
Из мастерской вышли вдвоем. Художник нес школьный ранец, а Вовка горделиво вышагивал с холстом, прикрываясь им, как щитом.
По дороге художник все думал об окне с видом на море. Он давно не был в южных краях и совсем уже забыл о притягательной силе соленых теплых вод и жаркого солнца. Как хотелось сейчас, в этот промозглый питерский день, оказаться там, по ту сторону Вовкиного окна. Так сильно хотелось, что Казимир Северинович непроизвольно ускорил шаг.
Миновав метров сто, повернули за угол. Ступая в глубокие лужи, вошли в проулок, по диагонали пересекли небольшой мрачный дворик и за очередным обшарпанным углом уткнулись в разбитую дверь, в которую Вовка настойчиво и привычно постучал носком своих массивных ботинок.
Дверь отворила женщина средних лет со строгим и усталым выражением лица. Но, заприметив рядом с сыном гостя, заулыбалась и пригласила войти.
Мрачный длинный коридор встретил Казимира Севериновича затхлым запахом горелых сковородок, гнилой древесины и свежевымытых полов. Женщина, бесконечно извиняясь за беспорядок, отставила ржавое ведро с мутной водой в сторону и предложила следовать за ней. Однако Вовка успел пробежать вперед и уже протискивался в двери самой дальней комнаты.
Казимир Северинович точно не знал, почему он не отдал рюкзак Володиной матери на пороге и не отправился обратно, а неожиданно для себя принял приглашение и теперь ступает по коридору незнакомой квартиры. Не знал, хотя догадывался.
Ему все еще не терпелось выглянуть в Вовкино окно. Он стыдился этой мысли, отчетливо понимая, что все его теперешние ожидания – сущий бред и никакого моря за окном в этих трущобах быть не может. Между тем, что-то такое далекое и давно утерянное звало и тянуло, убеждая в обратном.
Переступая вслед за мальчиком порог комнаты, художник ощутил, как тяжело и часто стучит его сердце, он был готов перепрыгнуть замешкавшегося на входе Вовку и кинуться к этому чудесному окну.
Когда же Казимир Северинович все же вошел и стремительно оглянулся по сторонам в поисках чуда, то в темной крохотной комнатке, освещенной тусклым светом закопченной лампы, он вообще не обнаружил окон. А когда присмотрелся, то заметил промеж двух сколоченных из грубых досок шкафов темные ситцевые занавески. В следующее мгновение он оказался перед ними и с силой рванул их в стороны.
Сквозь мутные стекла небольшого окна на расстоянии вытянутой руки густой копотью чернела стена дома напротив.
Ничего сверхъестественного не произошло. Все было так, как и должно было быть. Но на душе вдруг стало тоскливо и горько.
Казимир Северинович смотрел на черный квадрат в окаймлении облупившейся белой рамы и все глубже погружался в мутные тоскливые мысли. Его потревожил тихий голос Вовки, о котором он уже и думать забыл.
Мальчик робко произнес:
– Дядя Казимир, теперь вы видите?
Художник опустил печальные глаза на ребенка. Мальчик смотрел в окно, и на его восторженном лице играла кроткая улыбка.
Взгляд Казимира Севериновича снова проник сквозь мутные оконные стекла, и через какое-то время художник так же тихо произнес:
– Да, Володя, теперь и я вижу море.
Эпилог
Спустя четыре месяца на последней футуристической выставке «0.10» среди тридцати девяти картин, выставленных Казимиром Малевичем, на самом видном месте, в так называемом красном углу, где обычно располагают иконы, висел «Черный квадрат».
До сих пор эта работа считается одной из самых гениальных в мире авангардистского искусства.
АНДРЕЙ МАЛЫШЕВ Горбатого… Рассказ
«О, donner Wetter, опять день начинается с убийства», – без особого сожаления и раскаяния подумал Клоц.
Клоц Херман – выходец из старого рода бюргеров земель Северного Рейна-Вестфалии. Высокий, поджарый, отметивший свое пятидесятитрехлетие, аккуратный до педантичности, всегда идеально выбритый, с зачесанными назад редкими седыми волосами, с тонкими чертами лица, в белоснежной футболке с миниатюрной вышитой эмблемой института на груди и в шортах цвета национального флага, бежал по извилистой лесной тропе.
Закрепленный на бедре органайзер мягко завибрировал, приятный женский голос сообщил, что в Берлине ровно восемь пополудни. Заиграла музыка Рихарда Вагнера.
Худая высокая фигура немца мелькала в тени между деревьями. Окропленные росой кроссовки упруго ступали по лесной тропе, усеянной сосновыми иглами. Сырые стебли хлестали по ногам, футболка на спине и груди взмокла от пота.
За кряжистым дубом он свернул направо и, перепрыгивая через корни, побежал по склону. Под подошвой опять хрустнула улитка.
– Надо же, десять кругов, бывает, отмотаю ни одного слизня, а тут повылезали. Четвертый круг – и уже второй.
Хотя Клоц знал, что улитки, комары, птицы, населяющие его иллюзорный мир, – неживые, звук раздавленного брюхоногого моллюска коробил.
После десятого круга, весь мокрый, тяжело отдуваясь, он перешел на шаг, умная машина плавно уравняла скорость дорожки и уменьшила гравитацию, струя сухого теплого воздуха с ароматами луговых трав волной прошла по телу. Клоц просмотрел бегущую строку проекционного счетчика: вес, пульс, сгоревшие килокалории, потерю жидкости, углеводов – и остался доволен.
«Интересно, сколько этот медведь еще проспит?» – он взглянул на ряд часов под потолочной панелью. Стрелки на циферблате с надписью «Берлин» показывали восемь тридцать. И это тоже являлось частью конфликта – коллега из Новосибирска существовал по московскому времени.
«Чего захотел: MSK-1 “ни нашим, ни вашим”! Перебьется, в чужой монастырь, как у них говорится, со своим гроссбухом, как правило, не суются, – думал Клоц, – сейчас затрещит его идиотский будильник и напугает Фокси. Месяц, месяц не может привыкнуть к распорядку, хотя бы постарался, размазня».
Клоц сошел с беговой дорожки, выключил натурализатор пейзажей и отстегнул напульсник с датчиками. «Завтра отправлюсь в Грац, давно не топтал сочную травку Нижней Саксонии, и надо бы увеличить нагрузку, икроножная мышца дряхлеет», – пообещал он себе и направился в стерилизационный бокс, облицованный санитарным пластиком, от яркой белизны которого резало глаза.
Он коснулся пальцем стены, миниатюрный шлюз бесшумно сдвинулся, на платформе выехала прозрачная колба с дезинфицирующим раствором, на дне коей покоился дезодирующий дроид. Из углубления Клоц достал серебряный пинцет, подцепил робота размером с горошину, встряхнул и пристально вгляделся в устройство. Раньше, буквально месяц назад, он бы, не задумываясь, запустил «уборщика» в рот и позволил вычистить зубы, но теперь на станции поселился этот неряшливый, безалаберный русский.
С подозрением и легкой брезгливостью Клоц всматривался в блестящую хромированную капсулу. От мысли, что дроидом мог попользоваться коллега, по спине побежали мурашки.
«Конечно, на до отдать должное, русский на орбите безвылазно уже третий год, довольно-таки продвинутый в своей области товарищ и авторитетен в научных кругах, но это не значит, что ему позволено пренебрегать моим личным пространством, моими желаниями, нарушать распорядок, тем более, он у меня в гостях, а не наоборот. Понимаю, в мыслях он постоянно погружен в работу, со мной тоже порой подобное случается, но нельзя быть таким рассеянным и опускаться до скотской неряшливости».
Почистив зубы, Клоц сплюнул дроида в колбу, платформа бесшумно ушла в нишу.
Выпускник Берлинского института кайзера Вильгельма прошел в обмывочную камеру. Тщательно оглядел герметичную сферу, пронизанную форсунками для распыления воды и капельницами с моющими средствами. Зеркальная поверхность сияла чистотой. На этот раз немец не обнаружил «дедушкиных» семейников, случайно, как говорит коллега, забытых им на сиденье.
Сам Клоц пользовался одноразовыми эластичными изделиями микронной тонкости, пропускающими воздух и выводящими влагу с поверхности тела. Они растворялись и со струями воды попадали в утилитарный расщепитель. Стопка новых изделий под номером 117, которые дикарь с «Союза» называет трусами, хранилась в скрытой нише рядом с сушильной камерой.
«И юмор у этого паяца какой-то плоский, совершенно не интеллектуальный – все о бабах да о пьяных мужиках. И борода ему подстать: он как дикий сакс, или скиф, или сфинкс, черт его знает кто. А ужасный шрам над бровью! Когда он смеется или потеет, рубец словно наливается кровью. Вряд ли стукнулся, как говорит, на испытаниях гравитатора, подозреваю – последствия пьяной драки».
Сухой, чистый, благоухающий, Клоц покинул стерилизационный бокс. «Может, успею перекусить, пока русский спит?» – робкая надежда подала слабые признаки жизни. Хотя он не слышал трескотни механического будильника, внутренний голос подсказывал, что обычно в это время русский встает и прямиком, шлепая голыми ступнями по начищенному до блеска полу, игнорируя латексные шлепанцы, направляется в туалет. «И, наверное, опять забрызгает все приборы. Какой-то он не от мира сего – угловатый, неловкий. Тьфу».
Уповая на случай, Клоц заглянул сквозь стеклянную дверь в столовый блок. Створка холодильной камеры была приоткрыта. Что-то внутри агрегата мешало ей плотно закрыться. «Надо же, даже автоматика не спасает, самозакрывающаяся дверь не в силах совладать с безалаберностью. Ведь продукты испортятся и холодильник тоже. Неужели так трудно пододвинуть термос или что там?», – страдал Клоц.
Стеклянная дверь сдвинулась, и немец с мрачным лицом шагнул в столовую. Костылев сидел за длинным столом в одних трусах, нечесаный, немытый, и уплетал за обе щеки бутерброд с толстым слоем биоконсерванта. Стол вокруг покрывали хлебные крошки. Он что-то бубнил себе под нос и черкал карандашом в своем истрепанном блокноте.
«А где робот? Ведь я приказал Фокси не отставать от этой гадины. Как только русский проснется, следовать по пятам и подтирать за ним дерьмо». Клоц сдержался и голосом, казавшимся ему дружественным, спросил:
– А где Фокси?
– А… – вздрогнул Костылев, – доброе утро, коллега, – на хорошем английском поприветствовал он Клоца, – почем мне знать, где шустрый надоедливый робот, быть может, блуждает где-то во тьме, например.
– Хорошо, коллега, я проверю, и не забудьте смести со стола крошки, – Клоц направился к выходу, по пути свернул к холодильнику и демонстративно громко хлопнул дверцей.
– Куда же ты, Герман? Давай позавтракаем вместе, обсудим дела, пообщаемся, так сказать, без галстуков в неформальной, так сказать, обстановке, – смущенно крякнул Костылев.
– Нет, спасибо, дела мы обсудим у меня в кабинете в девять часов ровно по берлинскому времени. И смотрите, коллега, не опаздывайте, как в прошлый раз.
– Да, да, – поспешил ответить Костылев, снял очки и принялся протирать линзы парчиной широких трусов, – постараюсь, Герман.
Клоц скрипнул зубами, он ненавидел, когда русский переиначивал его фамилию. Он вышел в коридор и включил наручный коммутатор:
– Фокси, ты где?
– Судя по излучению, где-то в реакторном отсеке, точнее не могу сказать, – отозвался голосом робота динамик.
– Как ты там очутился, donner Wetter?
– С господином Костылевым ехал в лифте, потом погас свет, он вышел, а я остался. Я ничего не вижу.
– Включи пеленг, сейчас приду.
Он нашел Фокси с заклеенными пластырем камерами, блуждающего по реакторному отсеку, то и дело с глухим стуком натыкающегося на оборудование.
– Фокси, кто это сделал?
«Дурацкий вопрос, кто это мог сделать кроме дикаря из Красноярска». Клоц принялся нервно отдирать пластырь от линз.
– Не знаю, после того как мы зашли в лифт с господином Костылевым, у меня сначала вышел из строя правый, затем левый окуляр.
– Черт бы подрал этого русского. Ай! – Клоц вскрикнул и палец с обломанным ногтем сунул в рот.
– Свинья эдакая, – прошипел он в гневе, – такое терпеть нельзя.
Клоц быстрым нетерпеливым шагом, подпрыгивая на носках, направился к лифту, следом скользил робот, на правом окуляре все еще оставалась наклейка из пластыря.
– Все, с меня хватит. Извольте, дорогой Иван Федорович, перейти на свой корабль. Наши эксперименты почти завершены, осталась рутина. Копию карты и отчета отправлю по шестому служебному каналу. Fischkopf[3], это невыносимо.
Не встретив сопротивления и возражений, Клоц припомнил все проступки коллеги за тридцать дней общежития, начиная с последней выходки с Фокси. Он сильно нервничал, откинув голову назад, трясся, редкие седые волосы вздрагивали. От переизбытка чувств Клоц стал заикаться и перемежать английские слова с немецкими. Он все больше воспламенялся, чувство справедливой ярости кипело и росло, как верховой пожар при сильном ветре. Его лицо с аристократическими чертами искривилось. Он вцепился в край стола, словно боялся не утерпеть и вцепиться в горло ненавистному ему человеку.
Иван Федорович жевал бутерброд, запивая чаем, который заваривал в гильзе термального колокола, отсыпая понемногу из бумажного кулька, принесенного контрабандой на «Союз».
– У вас axel schweis[4], фу, – наконец закончил Клоц речь, тяжело дыша, глядя на Костылева слезливыми широко раскрытыми глазами.
– Что ты взбеленился, Герман…
– И не называй меня Герман, у меня есть… – Клоц затряс пальцем, его лицо побагровело еще сильнее.
– Дорогой Клоц, я не собираюсь с вами ругаться и спорить.
Кто-то умный сказал: «Спор начинается с недоразумения. Переходит в ожесточение и заканчивается остервенением». Агентство поставило нам задачи, определило цели, давайте лучше сконцентрируемся на работе, а не на разных там финтифлюшках.
– Спор? Я с вами вовсе не спорю, уважаемый Ekelbratsche[5], я вам открытым текстом говорю – не хочу вас больше видеть. И никакие это не финтифлюшки.
– Ой, – Костылев скривил лицо, словно съел лимон, отложил недоеденный бутерброд и встал из-за стола, – ты, Герман, мертвого поднимешь из могилы.
– Не называй…
– Знаю, знаю, чистоплюй Херман, я ухожу. А ты переведи дух и выпей валерьяночки.
– Да, вот так, и не забудь взять трусы с опреснителя.
– Пошел ты, – буркнул напоследок Костылев, закрыл блокнот и с испорченным настроением покинул столовую.
Его никто не провожал, кроме Фокси с полотером наготове.
Перед тем как сомкнулись створки лифта, Костылев смачно плюнул на пол и помахал в камеру. Клоц фыркнул и отвернулся от экрана.