Самой шумной в редакции была Пожидаева. Этакий пятидесятилетний сорванец. Вечно уязвленная, голосистая, заплаканная, она повсюду различала козни и наветы. Начав типографским корректором, она переросла в заведующую. Трагическая жизнь интеллигента, не соответствующего занимаемой должности, превратила ее в оживленную мегеру…
Наибольшую антипатию вызывала у меня Копорина, ответственный секретарь журнала. Она тоже по злосчастному совпадению начинала корректором. Поиски ошибок стали для нее единственным импульсом. Не из атомов состояло все кругом! Все кругом состояло из непростительных ошибок. Ошибок — мелких, крупных, пунктуационных, стилистических, гражданских, нравственных, военных, административных… В мире ошибок Копорина чувствовала себя телевизионной башней, уцелевшей после землетрясения.
Любое проявление жизни травмировало Копорину, она ненавидела юмор, пирожные, свадьбы, Европу, косметику, шашки, такси, разговоры, мультипликационные фильмы… Ее раздражали меченосцы в аквариуме…
Помню, она возмущенно крикнула мне:
— Вы улыбались на редакционном совещании!..
На почетном месте в ее шкафу хранилась биография Сталина.
В редакции с Копориной без повода не заговаривали даже мерзавцы. Просить у нее одолжения считалось абсурдом. Все равно что одолжить у скорпиона жало…
Я работал в «Костре». То есть из жертвы литературного режима превратился в функционера этого режима.
Функционер — очень емкое слово. Занимая официальную должность, ты становишься человеком функции. Вырваться за диктуемые ею пределы невозможно без губительного скандала, функция подавляет тебя. В угоду функции твои представления незаметно искажаются. И ты уже не принадлежишь себе.
Раньше я, будучи гонимым автором, имел все основания ненавидеть литературных чиновников. Теперь меня самого ненавидели.
Я вел двойную жизнь. В «Костре» исправно душил живое слово. Затем надевал кепку и шел в «Детгиз», «Аврору», «Советский писатель». Там исправно душили меня.
Я был одновременно хищником и жертвой.
Первое время действовал более или менее честно. Вынимал из кучи макулатуры талантливые рукописи, передавал начальству. Начальство мне их брезгливо возвращало. Постепенно я уподобился моим коллегам из «Невы». На первой же стадии внушал молодому автору:
— Старик, это безнадежно! Не пойдет…
— Но ведь печатаете же бог знает что!..
Да, мы печатали бог знает что! Не мог же я увольняться из-за каждого бездарного рассказа, появившегося в «Костре»!..
Короче говоря, моя редакторская деятельность подвигами не ознаменовалась.
К этому времени журнал безнадежно утратил свои преимущества. Традиции Маршака и Чуковского были преданы забвению. Горны и барабаны заглушили щебетание птиц.
Все больше уделялось места публицистике. Этими материалами заведовал Герман Беляев, хороший журналист из тех, что «продаются лишь однажды». По существу, он был добрым и порядочным человеком. (Как большинство российских алкоголиков.) Но в жестко обозначенных границах своего понимания действительности. Он был слеп ко всему, что лежало за горизонтом его разумения. Кроме того, номенклатурные должности заметно развратили его. Приобщили к малодоступным житейским благам. В этом отношении характерна история с Лосевым…
Американский дядюшка
Лосев заведовал массовым отделом. Проработал в «Костре» четырнадцать лет. Пережил трех редакторов.
Относились к нему в редакции с большим почтением. Его корректный тихий голос почти всегда бывал решающим.
Мало этого, кукольные пьесы Лосева шли в двадцати театрах. Что приносило до шестисот рублей ежемесячно.
Четырехкомнатная квартира, финская мебель, замша, поездки на юг — Лосев достиг всех стандартов отечественного благополучия.
Втайне он писал лирические стихи, которые нравились Бродскому.
Неожиданно Лосев подал документы в ОВИР. В «Костре» началась легкая паника. Все-таки орган ЦК комсомола. А тут — дезертир в редакции.
Разумно действовал один Сахарнов. Он хотел, чтобы вся эта история прошла без лишнего шума. Остальные жаждали крови, требовали собрания, буйных дискуссий. В том числе и Беляев.
Помню, мы выпивали с ним около здания Штаба. И Беляев спросил:
— Знаешь, почему уезжает твой друг?
— Видно, хочет жить по-человечески.
— Вот именно. У него в Америке богатый дядя.
Я сказал:
— Да брось ты, Герман! Зачем ему американский дядюшка! У Лосева отец — известный драматург. И сам он зарабатывает неплохо. Так что причина не в этом…
— А я тебе говорю, — не унимался Беляев, — что дядя существует. Причем миллионер, и даже нефтяной король.
Мне надоело спорить:
— А может, ты и прав…
Еще больше поразило меня другое. В редакции повторялась одна и та же фраза:
«Ведь он хорошо зарабатывал…»
Людям в голову не приходило, что можно руководствоваться какими-то соображениями помимо денежных.
Да и не могло им такое в голову прийти. Ведь тогда каждому следовало бы признать:
«Человек бежит от нас!»
Чем хуже, тем лучше
Летом 76-го года я опять послал книгу в издательство. На этот раз — в «Советский писатель». Впервые я обратился сюда пять лет назад.
Меня тогда познакомили с издательским редактором. Она предложила мне зайти. Рукопись потом лежала у нее четыре месяца. Я появлялся каждые две-три недели. Редактор опускала полные слез глаза:
— Это так своеобычно…
Однако книга моя так и не была зарегистрирована.
Я не обижался. Знал, что прав у редактора никаких.
— Допустим, я отдам вашу книгу на рецензию. А вдруг ее зарежут? Когда еще вы напишете вторую? — уныло шептала она.
— Я уже написал вторую книгу.
— Ее тоже зарежут. Нужно будет ждать третью.
— Я уже написал третью книгу.
— Ее тоже зарежут.
— У меня есть четвертая.
— Ее тоже…
— Пятая…
— И ее…
— Шестая…
К этому времени у меня были шесть готовых сборников.
Редактор хотела мне помочь. Но что она могла — бесправная, запуганная, робкая?..
Теперь я решил действовать четко и официально. Никаких товарищеских переговоров. Регистрирую книгу. Жду рецензии. Потом… Что, собственно, будет потом, я не знал.
Я был уверен, что рукопись мне возвратят. Зачем же, спрашивается, шел я в издательство? Неискушенному человеку это трудно объяснить. Казалось бы, все понимаешь. И все-таки надеешься…
Книгу зарегистрировали. Я положил ее на стол Чепурову. Главный редактор увидел название и сразу же заметно поскучнел. Он ждал чего-нибудь такого: «Герои рядом» или, как минимум, — «Душа в строю». А тут — загадочные и неясные — «Пять углов». Может быть, речь идет о пятиконечной звезде? Значит, глумление над символом?
Я ждал три месяца. Потом зашел в издательство.
— Это так своеобычно, — начала было редактор.
Я вежливо прервал ее:
— Когда будет готова рецензия?
— Я еще не отдавала…
— Почему?
… Хочу найти такого рецензента…
— Не ждите. Отдайте любому. Мне все равно.
— Но ведь книгу зарежут!
— Пускай. Тогда я буду действовать иначе. … — (Как?) — Мне надоело. Есть у вас какой-нибудь список постоянных рецензентов?
— Есть. Вот он.
— Кто там первый?
— Авраменко.
— Отдайте ему.
— Авраменко поэт. Кроме того, он недавно умер.
— А кто последний?
— Урбан.
— Жив?
— Конечно. Господь с вами…
— Дайте Урбану.
— Действительно. Как я не сообразила?! Урбан — знающий и принципиальный человек. Он поймет, насколько это своеобычно…
Я ждал еще три месяца. Потом написал в издательство:
Уважаемые товарищи!
В июле 1975 года я зарегистрировал у вас книгу «Пять углов» (роман в двух частях). Прошло шесть месяцев. Ни рецензии, ни устного отзыва я так и не получил. За это время я написал третью часть романа — «Судейский протокол». Приступаю к написанию четвертой. Как видите, темпы моей работы опережают издательские настолько, что выразить это можно лишь арифметическим парадоксом.
С уважением, С. ДовлатовСмысл и цели этого письма казались мне туманными. Особенно неясным выглядел финал.
Кстати, чаще всего именно такие письма оказываются действенными. Поскольку вызывают у начальства тревогу.
Соло на ундервудеНа одном ленинградском заводе произошел такой случай. Старый рабочий написал директору письмо. Взял лист наждачной бумаги и на оборотной стороне вывел:
«Когда мне наконец предоставят отдельное жилье?»
«Когда мне наконец предоставят отдельное жилье?»
Удивленный директор вызвал рабочего:
«Что это за фокус с наждаком?»
Рабочий ответил:
«Обыкновенный лист ты бы использовал в сортире. А так еще подумаешь малость…»
И рабочему, представьте себе, дали комнату. А директор впоследствии не расставался с этим письмом. В Смольном его демонстрировал на партийной конференции…
Через шесть дней мне позвонили. Рецензия была готова. Так я еще раз убедился, что доля абсурда совершенно необходима в ответственных предприятиях.
До этого мне стало известно, что Урбан готовит положительную рецензию. Общие знакомые говорили, что роман ему понравился.
И вот рецензия готова. Редактор позвонила:
— Заходите.
Я пошел в издательство.
— Рецензия довольно своеобычная, — прошептала она.
Я быстро прочел:
«Сергей Довлатов писать умеет. Речь у него живая и стремительная, характеристики острые и запоминающиеся. Он чувствует психологические ситуации и умеет рисовать их. Диалоги часто включают не только экспрессивную нагрузку, но и серьезные мысли. Вообще по всему тексту рассеяно немало интересных психологических наблюдений, сформулированных остроумно, ярко, можно сказать — в состоянии душевного подъема, открывающих глубину в человеческом сердце, в отношениях между людьми…»
Комплименты насторожили меня. Я, как обычно, деловито заглянул в конец:
«…Издавать роман в подобном виде вряд ли представляется целесообразным…»
Остальное можно и не читать.
Что ж. Примерно этого я и ожидал. И все-таки расстроился. Меня расстроило явное нарушение правил. Когда тебя убивают враги, это естественно. (Мы бы их в автобус не пустили.) Но ведь Урбан действительно талантливый человек.
Знаю я наших умных и талантливых критиков. Одиннадцать месяцев в году занимаются проблемами чередования согласных у Рабиндраната Тагора. Потом им дают на рецензию современного автора. Да еще и не вполне официального. И тогда наши критики закатывают рукава. Мобилизуют весь свой талант, весь ум, всю объективность. Всю свою неудовлетворенную требовательность. И с этой вершины голодными ястребами кидаются на добычу.
Им скомандовали — можно!
Им разрешили показать весь свой ум, весь талант, всю меру безопасной объективности.
Урбан написал справедливую рецензию. Написал ее так, будто моя книга уже вышла. И лежит на прилавке. И вокруг лежат еще более замечательные сочинения, на которые я должен равняться. То есть Урбан написал рецензию как страстный борец за вечные истины.
Сунулся бы к малограмотному Раевскому! Ему бы показали «вечные истины»! Ему бы показали «объективность»!..
Умный критик прекрасно знает, что можно. Еще лучше знает, чего нельзя…
Я потом его встретил. На вид — рано сформировавшийся подросток.
Он заговорил с тревожным юмором:
— Хотите, наверное, меня побить?
— Нет, — солгал я. — За что? Вы написали объективную рецензию.
Урбан страшно оживился:
— Знаете, интересная рукопись побуждает к высоким требованиям. А бездарная — наоборот…
Ясно, думаю. Бездарная рукопись побуждает к низким требованиям. В силу этих требований ее надо одобрить, издать. Интересная — побуждает к высоким требованиям. С высоты этих требований ее надлежит уничтожить…
С издательскими хлопотами я решил покончить навсегда. Есть бумага, перо, десяток читателей. И десяток писателей. Жалкая кучка народа перед разведенным мостом…
Потомки Джордано Бруно
Заканчивалась моя работа в «Костре». Литсотрудник Галина возвращалась из декретного отпуска, Опубликовать что-то стоящее я уже не рассчитывал. Подчинился естественному ходу жизни. Являлся к двум и шел обедать. Потом отвечал на запросы уязвленных авторов. Когда-то я сочинял им длинные откровенные письма. Теперь ограничивался двумя строчками:
«Уважаемый товарищ! Ваша рукопись не отвечает требованиям «Костра».
На досуге я пытался уяснить, кто же имеет реальные шансы опубликоваться? Выявил семь категорий:
1. Знаменитый автор, видный литературный чиновник, само имя которого является пропуском. (Шансы — сто процентов.)
2. Рядовой официальный профессионал, личный друг Сахарнова. (Шансы — семь из десяти.)
3. Чиновник параллельного ведомства, с которым необходимо жить дружно. (Пять из десяти.)
4. Неизвестный автор, чудом создавший произведение одновременно талантливое и конъюнктурное. (Четыре из десяти.)
5. Неизвестный автор, создавший бездарное конъюнктурное произведение. (Три из десяти.)
6. Просто талантливый автор. (Шансы близки к нулю. Случай почти уникальный. Чреват обкомовскими санкциями.)
7. Бездарный автор, при этом еще и далекий от конъюнктуры. (Этот вариант я не рассматриваю. Шансы здесь измеряются отрицательными величинами.)
Наконец-то я понял, что удерживает Сахарнова в «Костре». Что привлекло сюда Воскобойникова. Казалось бы, зачем им это нужно? Лишние хлопоты, переживания, административные заботы. Из-за каких-то двухсот пятидесяти рублей. Пиши себе книги…
Не так все просто. Журнал — это своего рода достояние, валюта, обменный фонд. Мы печатаем Козлова из «Авроры». Козлов печатает нас… Или хвалит на бюро обкома… Или не ругает… Мы даем заработать Трофимкину («Искорка»). Трофимкин, в свою очередь… И так далее…
Вызывает меня Сахарнов:
— Вы эту рукопись читали?
— Читал.
— Ну и как?
— По-моему, дрянь.
— Знаете, кто автор?
— Не помню. Какой-то Володичев. Или Владимиров.
— Фамилия автора — Рамзес.
— Что значит — Рамзес?! Не пугайте меня!
— Есть в правлении такой Рамзес. Володя Рамзес. Владимиров — его псевдоним… И этот Рамзес, между прочим, ведает заграничными командировками. Так что будем печатать.
— Но это совершенно безграмотная рукопись!
— Перепишите. Мы вам аккордно заплатим. У нас есть специальный фонд — «Литобработка мемуаров деятелей революции».
— Так он еще и старый большевик?
— Володе Рамзесу лет сорок, но он, повторяю, ведает заграничными командировками…
В результате я стал на авторов как-то иначе поглядывать. Приезжал к нам один из Мурманска — Яковлев. Привез рассказ. Так себе, ничего особенного. На тему — «собака — друг человека». Я молчал, молчал, а потом говорю:
— Интересно, в Мурманске есть копченая рыба?
Автор засуетился, портфель расстегнул. Достает копченого леща… Напечатали… Собака — друг человека… Какие тут могут быть возражения?..
Опубликовал Нину Катерли. Принесла мне батарейки для транзистора. Иван Сабило устроил мою дочку в плавательный бассейн… В общем, дело пошло. Неизвестно, чем бы все это кончилось. Так, не дай Господь, и в люди пробиться можно…
Тут, к счастью, Галина позвонила, истекал ее декретный отпуск.
Прощай, «Костер»! Прощай, гибнущий журнал с инквизиторским названием! Потомок Джордано Бруно легко расстается с тобой…
Круг замкнулся.
И выбрался я на свет Божий. И пришел к тому, с чего начал. Долги, перо, бумага, свет в неведомом окошке…
Круг замкнулся.
23 апреля 76-го года, Раннее утро. Спят волнистые попугайчики Федя и Клава. С вечера их клетку накрыли тяжелым платком. Вот они и думают, что продолжается ночь. Хорошо им живется в неволе…
Вот и закончена книга, плохая, хорошая… Дерево не может быть плохим или хорошим. Расти, моя корявая сосенка! Да не бывать тебе корабельною мачтой! Словом, а не делом отвечаю я тем, кто замучил меня. Словом, а не делом!
Я даже хочу принести благодарность этим таинственным силам. Ведь мне оказана большая честь — пострадать за свою единственную любовь!
А кончу я последней записью из «Соло на ундервуде»:
Самое большое несчастье моей жизни — гибель Анны Карениной!
Ленинград, 1976
Часть вторая. Невидимая газета
Предисловие
Пятый год я разгуливаю вверх ногами. С того дня, как мы перелетели через океан. (Если верить, что земля действительно круглая.)
Мы — это наше безумное семейство, где каждый вечно прав. В конце 79-го года мы дружно эмигрировали. Хотя атмосфера взаимной правоты не очень-то располагает к совместным действиям.
У нас были разнообразные претензии к советской власти. Мать страдала от бедности и хамства. Жена — единственная христианка в басурманской семье — ненавидела антисемитизм. Крамольные взгляды дочери были незначительной частью ее полного отрицания мира. Я жаловался, что меня не печатают.