Она и не строила.
Она изменилась.
Теперь Варя не «отшивала» с горделивым видом недотроги тех молодых людей, которые оказывали ей внимание. Ведь среди них попадались весьма злопамятные господа! Отвергнутые поклонники слали ей грязные письма, изображали в пошлых рисунках. Они могли даже спектакль сорвать!
Такое было. Некий купчик, принятый Варей, что называется, «в вилы», отместки ради однажды скупил билеты в первом ряду партера и посадил на эти места… нарочно им нанятых лысых людей. В зале стоял такой хохот, что Варя в слезах убежала со сцены – ни одного ее слова не было слышно, все заглушалось гомерическим смехом.
И еще произошел пренеприятнейший случай: пятеро офицеров, сидя в первых рядах, демонстративно орали, хохотали, выкрикивали непристойности бывшей на сцене Варе:
– Юбку задери, задери повыше!
Соседи опасались урезонивать буянов, и длилось это безобразие, пока не появился вызванный директором театра плац-адъютант[12] и не выдворил нахалов из театра.
И вот что уязвило Варю больше всего: ее обожатели, сидевшие в зале, не сделали ничего, чтобы ее защитить, чтобы выгнать мерзавцев! Правда, мерзавцы были представителями родовитых фамилий, людьми со связями, но все же…
Варя постаралась смирить негодование. Она ведь была далеко не глупа и уже успела усвоить, в каком жестоком мире живет. Сословные предрассудки были особенно сильны даже не при дворе, любившем порою продемонстрировать великодушие или широту взглядов, а именно в кругах военных и чиновных. Воистину, прямо по Грибоедову: «Что станет говорить княгиня Марья Алексевна…»
Пример. Среди поклонников актрисы Асенковой был воспитанник училища правоведения Владимир Философов. Он был довольно коротко знаком с Варей и даже вхож в ее дом. Он был влюблен – в самом деле влюблен! – и это чувство так и сквозит в его дневниковых записях:
«Варвара Николаевна Асенкова будет играть «Пятнадцатилетнего короля». Любопытно посмотреть, хотя и опасно. После всю неделю об ней продумаешь, и пропедевтика[13] в голову не полезет…»
«Ложа 1-го яруса, или Последний дебют Тальони», водевиль в 2-х действиях… Заехал домой, напился чаю, потом, грешен, заворотил к Варваре Николаевне Асенковой. Там нашел много молодежи, поужинал, выпил бокал шампанского и скрепя сердце уехал в карете какого-то гвардейского офицера…»
«Вместо отличного стола – капуста на ламповом масле[14]. Вместо театров – хождение в церковь, вместо божественного личика Асенковой – залоснившаяся от времени плешь Пошмана[15]… Плохое тут говенье, когда еще в ушах раздается серебристый голосок божественной Варвары Николаевны и перед глазами носится ее полувоздушный облик!»
Ай да Философов! Ну как не воскликнуть вслед за поэтом: «Если это не любовь, то что же это?!»
И тем не менее…
«Заходил в Летний сад, – спустя некоторое время записывает Владимир Философов, – где был сконфужен встречею с Асенковыми, которым поклониться при всех было неловко, а не поклониться совестно».
Ай да Философов… А как же любовь?!
На почтовой бумаге актрисы Варвары Асенковой был оттиснут ее любимый девиз: «Насильно мил не будешь». Она словно бы отпускала грехи миру, который жил по своим законам и позволял ей стоять лишь на одной из нижних ступеней сословной лестницы. И все же томила обида.
Эти офицерики, чиновники, студенты, эти молодые люди, которые ловили ее благосклонные взгляды, – они были влюблены, они волочились за ней, считали не зазорным пить у нее шампанское, целовать ручку, пытаться сорвать поцелуй с губ, даже сделать нескромное предложение, – для них она была не более чем игрушкой, увы. Веселой и веселящей их игрушкой.
Слишком оскорбительна была реальность, чрезмерно тяжела. И с тем большим пылом Варя жила, любила, существовала в мире другом – в мире притворства, фальшивого блеска, которые были для нее правдивей и желанней суровой житейской лжи. И там, в этом мире, у нее не кололо так сильно в груди, ее не охватывала вдруг странная слабость, не выступал на висках холодный пот и не вспыхивал на щеках лихорадочный румянец…
Литератор Николай Алексеевич Полевой, живший в Москве, в 1837 году закончил перевод на русский язык «Гамлета». Он отдал его одновременно в два театра: в Малый, где принца Датского играл Павел Мочалов, а Офелию – его постоянная партнерша Прасковья Орлова, и в Александринку – Василию Каратыгину и Варваре Асенковой.
В Петербурге премьера состоялась осенью 1837 года. Полевой приехал посмотреть генеральную репетицию и понял, что больше он этот город не покинет. Причина тому была проста – Николай Алексеевич с первого взгляда влюбился в актрису, которой предстояло исполнять роль Офелии. В Варю Асенкову.
Его поразила красота девушки, ее искрящееся веселье и в то же время – затаенная печаль в глазах. Его поразил ее образ жизни – открытый, беспорядочный, суматошный… и в то же время с тщетными попытками Вареньки сохранить живую, нетронутую душу, сохранить тайну сердца.
Полевой чувствовал, как может чувствовать только влюбленный: тайна у этого сердца есть. Он заподозрил кое-что, когда увидел, как именно играет Варя роль девушки, влюбленной в принца, роль Офелии, влюбленной в Гамлета. Потом до него дошли слухи – слухов вокруг Вари клубилось множество: и про серьги, и про отказ повысить жалованье, и про монолог Эсмеральды… Но к тому времени ничто уже не могло изменить отношения Полевого к актрисе, потому что он влюбился смертельно. Он напрочь, безвозвратно пропал – безвозвратно и безнадежно.
Какие бы мечты он ни лелеял на заре своей любви – некрасивый, замкнутый, скромный, небогатый, немолодой, обремененный семейством человек, – Полевой очень скоро понял, что ему придется довольствоваться только дружбой. Однако и это он считал драгоценнейшим даром. А уж когда он увидел, как Варя играет Офелию, дружба его превратилась в истинное поклонение. Вернее – обожание.
Каратыгин делал своего Гамлета необычайно темпераментным, даже неистовым. Игра же Асенковой была лишена даже намека на мелодраму. Она наотрез отказалась от музыкального сопровождения своих сцен, тем паче – сцены безумия, то есть от так называемого оперного исполнения трагедии. Ее Офелия была кротким, гармоническим существом, для которого любовь к Гамлету составляла смысл жизни. Она сошла с ума не только от горя по убитому отцу: она сошла с ума потому, что убийцей отца оказался человек, которого она боготворила.
Восторг зрителей был полный. Критика единодушно превозносила актрису: «В Офелии Асенкова была поэтически хороша, особенно – в сцене безумия… Это была Офелия Шекспира – грустная, безумная, но тихая и потому трогательная, а не какая-то беснующаяся, как того требовали от нее некоторые критики и какою наверное представила бы ее всякая другая актриса, у которой на уме только одно: произвесть эффект, а каким образом – до того дела нет.
Бледная, с неподвижными чертами лица, с распущенными волосами и с пристально устремленным вниз взглядом, душу раздирающим голосом пела Асенкова:
Здесь очарование назло рассудку доходило до высшей степени, и невольные слезы были лучшей наградою артистке».
Среди зрителей Александринки на премьере находился некий юноша. Ему было лишь шестнадцать, но сердце его переполнилось любовью к актрисе. И он оказался не в силах иначе выразить свою любовь, как написать стихи, которые так и назвал – «Офелии»:
Юноше этому еще предстояло сделаться знаменитым. Пока же его имя никому ничего не говорило: какой-то Николай Некрасов…
Полевой отныне был обуреваем одним желанием: писать для Асенковой. И его не смутили весьма нелицеприятные отзывы «Русского инвалида» об Офелии.
Вообще трудно понять Кравецкого: то ему не нравилась актриса в водевилях и он требовал взяться за роли драматические, а теперь она не нравилась ему в драматических ролях! Кравецкий медленно, но верно проводил мысль, что госпожа Асенкова – вообще никакая актриса, просто не о чем говорить: она не годится ни для каких ролей.
Вообще трудно понять Кравецкого: то ему не нравилась актриса в водевилях и он требовал взяться за роли драматические, а теперь она не нравилась ему в драматических ролях! Кравецкий медленно, но верно проводил мысль, что госпожа Асенкова – вообще никакая актриса, просто не о чем говорить: она не годится ни для каких ролей.
Как ни смешно это прозвучит, однако побуждала Кравецкого к откровенной травле тоже… любовь. Та самая, что движет солнце и светила!
Кравецкий был влюблен в стародавнюю Варину подружку Надежду Самойлову и видел именно в ней надежду и отраду, будущее русской сцены.
Прежде на театре знали актрису Машу Самойлову. Однако она очень удачно вышла замуж за какого-то купца, и ее роли поначалу передали Асенковой, что заставило Любовь Самойлову, старшую сестру Маши, чуть не умереть со злости. И она не успокоилась, пока не пристроила-таки младшую сестру Надежду на сцену!
Самойловы были известной актерской семьей. Играли отец и мать, очень знаменит был брат Надежды – Василий Васильевич Самойлов. Наденька выросла и повзрослела за кулисами и решила, что тайн в актерском мастерстве для нее не осталось.
Она была не без таланта, не без красоты и не без очарования. Прелестны были ее черные глаза, которые она умела с особенным выражением останавливать на всяком человеке, внимание которого хотелось привлечь. Тому чудилось, что они в него так и впиваются, ее большие, очень темные глаза!
Женщины, как правило, чувствовали себя под взглядом Надежды Самойловой неуютно. Ну а некоторым мужчинам эти глаза очень даже нравились! Среди их жертв был, как уже сказано, Кравецкий, а также Виктор Крылов – молодой драматург, который однажды наскандалил за кулисами у Асенковой, а после того переметнулся к Самойловой. В число Наденькиных обожателей попал и чиновник дирекции Императорских театров Крутицкий, который очень постарался расположить мнение своего начальника, Гедеонова, к Самойловой. Ему это удалось, так что Надежда получила бы в театре полный карт-бланш, да вот беда: публика зевала на тех спектаклях, в которых она была занята и которые приобретали от ее игры странный оттенок чопорности и ханжества. Скучный водевиль – это ведь несовместимые понятия! Однако теми вечерами, когда шли спектакли с Асенковой, был полный аншлаг, это страшно бесило и Самойловых, и Кравецкого. Они соединили усилия для того, чтобы «погасить эту искусственно засвеченную звезду», как выразился однажды Кравецкий. Правда, сделать это было нелегко!
Асенкова блистательно провела в своем полубенефисе[16] водевиль «Полковник старых времен» (опять с переодеванием в мужской наряд и демонстрацией обворожительных ножек), прелестно сыграла дочь мельника в «Русалке», а потом появилась в роли Вероники в мелодраме «Уголино», написанной Полевым на один из сюжетов «Божественной комедии» Данте.
День для премьеры был выбран неудачный: в Большом Каменном театре в тот вечер танцевала знаменитая Мария Тальони. И все же Александринка была полна, зрители топились на улице, ловя отрывочные реплики, долетавшие из зала.
«Давали «Уголино», – записал в те дни в своем дневнике один из современников событий. – Асенкова так мила, что на нее должны собраться смотреть из отдаленных концов Европы. Это какое-то обворожительное полунебесное существо, которое, кажется, на минуту только посетило землю и тотчас упорхнет назад».
Странное пророчество… Самой Варе именно в те дни стало казаться, что она не задержится на тверди земной и скоро принуждена будет покинуть своих друзей и все, что она любила в этом мире…
Белые ночи и прежде-то вызывали у нее ощущение тревоги и сильной усталости, а в тот год она почувствовала себя совсем больной. Затревожилась маменька, затревожились врачи… А самой Вареньке стало настолько плохо, что она задумала попросить об отпуске. И отпуск ей был предоставлен – для проведения его в Ораниенбауме, куда актриса была приглашена великим князем Михаилом Павловичем и его женой (дворцы и парки Ораниенбаума принадлежали им, да и вообще на сей уездный город супруги смотрели как на свою собственность). Однако накануне отъезда туда Варе пришлось вместе со всей труппой отправиться в Петергоф: отдыхающие там император с семьей пожелали увидеть водевиль. «Ложа первого яруса, или Последний дебют Тальони», написанный Василием Каратыгиным. Это был забавный пустячок (по отзыву самого автора), высмеивающий рабское преклонение перед всем иностранным, и за это он очень нравился императору.
Приняты актеры были весьма любезно, и Николай Павлович даже представил Варю Асенкову императрице. Это случилось в саду, на прогулке.
– Вы очень талантливы, – любезно сказала Александра Федоровна. – Сожалею, что не имела возможности увидеть вас в «Гамлете», говорят, ваша бедняжка Офелия была необыкновенно хороша, но я не большая любительница Шекспира. Зато я отлично помню вас в «Эсмеральде»…
Она оперлась на руку мужа и улыбнулась.
Воистину – sapienti sat…
Варя сделала реверанс, чтобы иметь возможность спрятать глаза, которые начали наливаться слезами. Но она все-таки была актриса, хорошая актриса, и справилась с собой.
Николай Павлович смотрел на ее склоненную голову. Она стала еще красивее, эта девочка, и вскружила голову многим мужчинам. Ему приятно смотреть на нее – но вот уж не более! Очень глупо, что она слишком много возомнила о себе из-за тех несчастных серег… Он решительно не считал, что хоть косвенно виновен в этом! Жаль, что Александрине взбрела в голову причуда: непременно познакомиться с Асенковой. Неужели до нее дошли нелепые слухи о том, что ее муж делал авансы именно этой актрисе – авансы, которые она якобы не пожелала принять?
Какая глупость… Разве Александрина не знает, что одна царит в его сердце? Все остальные, в том числе эта Асенкова, какой бы там хорошей актрисой ее ни считали, не более чем мимолетные развлечения. О боже! Да что он, не понимает: девочка, о которой то рассказывают всякие гадости, то которую превозносят как оплот добродетели, со всех ног бросилась бы отдаваться царю, если бы он поманил?! Хватило бы одного намека… но все дело в том, что делать какие бы то ни было намеки ему не хочется.
Все-таки устойчивая репутация – довольно забавная штука. Если тебя называют «первым кавалером» империи, то как бы само собой подразумевается, что ты непременно станешь волочиться за всякой мало-мальски привлекательной рожицей. Однако же и самомнение у этой маленькой девочки, если она воображает, что ее может возжелать государь!
Вообще, женщины глупы, сие давно известно и не нами открыто. Все, все глупы, даже лучшие из них, даже Александрина. Решить, будто мужу нужна эта… комедиантка… О боже!
Он отвел глаза от склоненной головы Асенковой и повел жену дальше по парку.
Александра Федоровна после этой незначащей встречи почувствовала себя гораздо спокойней. А Варя Асенкова уехала в Ораниенбаум совсем больная.
Честно говоря, местечко совсем не подходило для человека, у которого слабые легкие. Постоянная сырость, холодные туманы утром и вечером, резкий ветер с моря… Провести месяц в Ораниенбауме – почти то же самое, что остаться на лето в Петербурге. Уж лучше бы она оттуда не уезжала! Быть может, ее постоянное присутствие удержало бы дирекцию от того, чтобы отдать многие ее роли Надежде Самойловой.
А сделано это было как бы из самых лучших побуждений. Ведь даже «Северная пчела» писала: «Г-жа Асенкова не может играть одна всех ролей. Три роли в вечер! Да этим можно убить любой талант!»
Конечно, ей было трудно выдерживать такое непрестанное напряжение. Из-за него Варя была порою нервна, а неблагожелательные рецензии могли надолго повергнуть ее в тоску. Мать и сестра частенько прятали от нее и газеты, и насмешливые письма. Однако с появлением в театре Надежды Самойловой туман злобы и недоброжелательства вокруг Вари сгустился многократно.
Так напишет Некрасов, который очень хорошо изучил мир кулис. Зависть, да, зависть…
Самойловы закатывали глаза, вздыхали и охали: поведение Асенковой возмутительно легкомысленно. Всем известно, что драматург Дьяченко стрелялся из-за нее на дуэли и был выслан; что очередной «кназ», тоже, как и предыдущий, снедаемый бурным кавказским темпераментом, ворвался как-то в дом к Варе и, не застав ее, изрезал ножом, изрубил шашкой мебель. Сошел с ума от любви, бедняга! Драматург Полевой пишет для нее пьесы, привозит ей прочесть, в то время как его несчастная жена сидит дома одна, заброшенная, уставшая уже упрекать мужа за то, что он «сводит знакомство с актрисами»… Летом, когда зеленая карета везет Варю из театра, молодые офицеры гарцуют вокруг, бросают ей цветы, а зимой те несчастные, кому не досталось билетов на ее спектакли, греются у костров близ Александринки, только чтобы проводить свою диву до кареты, поглядеть в ее прелестное лицо, может быть, ручку пожать или узреть дивную ножку на ступеньке кареты…