Рубинчик никогда не позволял себе такую повторную встречу. Если бы Всевышний спустился к Деве Марии второй раз, то даже Он стал бы заурядным купидоном и не было бы ни Библии, ни христианства.
Но смотреть на эту карту России с флажками, трепещущими тайным любовным пламенем, знать, что на всех ее часовых поясах от Мурманска до Находки его, Рубинчика, ждут, лелеют в ночных молитвах и выламывают свои тела от тоски по той пронзительной боли и наслаждению, которые он, Первый, донес до каждой их клетки и каждого мускула, – все это не только тешило мужское самолюбие Рубинчика, но и влекло его в новые вояжи.
Однако теперь, когда его душой и мыслями завладела Книга об эмигрантах, ему не удавалось отвлечься от нее даже новыми подвигами на ниве сексуального просвещения российской провинции. К тому же как назло за два этих месяца ему и не встретилась ни одна «иконная дива», ни одна Ярославна или Василиса. Конечно, какие-то проходные, дорожные увлечения были, но и они вдруг утратили свою роль appetiser. И вообще, колеся по стране, по ее городам, заводам, таежным поселкам, Рубинчик вдруг увидел ее иначе, чем раньше. Словно в ту ночь, когда библейский старик показал ему во сне его будущую Книгу, кто-то снял с его глаз романтические очки, сквозь которые он до этого видел Россию и свое место в ней.
И серая, унылая, промороженная люмпенская страна, копошащаяся в грязи, мелком взяточничестве и всеобщей стервозности, как алкаш в придорожной канаве, с варварской агрессивностью своих местных «паханов» и такой же бандитской моралью своих столичных «вождей» – вот что открылось его глазам. Империя – вся – вдруг показалась ему одним детским садом-концлагерем, в котором детей вместо материнского молока, с его теплом и любовью, еще с грудного возраста, еще из соски поят алкоголем, отравляя даже генетическую память о легендарной русской доброте, милосердии и сострадании. И эти взрослые, злые, истеричные, пьяные дети могут за меховую шапку пырнуть ножом (и делают это повсеместно), за обыкновенные часы – избить (какая-то уличная банда и Рубинчика три года назад избила до потери сознания, чтобы снять с него ручные часы), а за стакан водки они могут отдать душу и школьные учебники своих собственных детей (и отдают, стоя возле винно-водочных магазинов).
Конечно, в этом двухсотмиллионном детском саду еще можно найти несколько русских Лолит-переростков или тихие генетические отблески былой русско-нордической красоты, но что они меняют на общем фоне? Может ли сотня его флажков хоть что-то изменить в этом народе? И даже если тысяча или пусть три, пять тысяч таких, как он, «просветителей» кочует по этой империи – это же пыль, ничто, слону дробина, капля в море! Всей еврейской спермы мира не хватит, чтобы восстановить здоровье этого народа. Здесь нужна новая варяжская интервенция лет на триста, какая-нибудь белая орда, которая оплодотворила бы всех женщин этой страны новым и здоровым набором хромосом…
«Но в таком случае что я тут делаю?» – тоскливо спрашивал себя Рубинчик, возвращаясь в Москву из очередного Целинограда или Кокчетава. В самолете пахло сортиром, чесночной колбасой и немытыми ногами. И, вдыхая эти ароматы, Рубинчик в ужасе ощущал себя инопланетянином, забытым на какой-то варварской планете. К тому же, приезжая домой, он все чаще находил свою квартиру закрытой, а детей – у тестя и тещи, потому что Неля «задерживалась в консерватории» – готовила своих студентов к какому-то конкурсу. Хотя раньше для подготовки к таким конкурсам ей давали классы в дневное время, а теперь почему-то только в вечернее. Впрочем, Рубинчик не допускал и мысли о неверности жены или о том, что ее – дочку лауреата Государственной премии! – могут притеснять в консерватории из-за ее еврейской фамилии.
Но однажды в субботу вся эта канитель, запутанность, семейная напряженка и недоговоренность вдруг кончились сами собой. Во время обеда шестилетняя Ксеня подняла глаза от своей тарелки и спросила:
– Папа, а что такое жидовка?
Рубинчик от изумления положил ложку на стол. Объяснять дочке значение новых слов, которые она подхватывала то с телевизора, то с улицы, было всегда его обязанностью, но это слово…
– Где ты это слышала?
– А мы вчера в садике пели «Пусть всегда будет солнце». И я так старалась – громче всех пела! А воспитательница сказала: «Тише, жидовка!» Что такое жидовка?
Ксеня внимательно смотрела на Рубинчика своими темными глазками. Рубинчик еще искал в голове какой-нибудь нейтральный ответ, но Неля вдруг швырнула свою ложку в тарелку и сказала:
– Все! Я с детьми уезжаю! Ты можешь оставаться и лизать своими статьями все места этой Софье Власовне, но я тут больше жить не могу!
– Подожди! – оторопел Рубинчик. – У тебя же отец – лауреат…
– Плевать! Отец уйдет на пенсию! Все, что мне нужно, – чтобы ты отпустил детей!
Ксеня тут же заплакала, как она всегда плакала, когда Рубинчик ссорился с женой, и Бориска, глядя на старшую сестру, пустил из носа пузыри. Рубинчик взял дочку на руки и поцеловал в щеку:
– Доченька, твоя мама сама не знает, что говорит! Разве я могу тут остаться без вас?
Оказалось, что Неля уже год вынашивает мысль об эмиграции.
– В консерватории работать стало невозможно, – плакала она ночью, когда они лежали в постели. – Родители забирают детей из моего класса – своей фамилией я порчу им будущую карьеру! И не только будущую! Моего лучшего ученика, вундеркинда Осипова директор консерватории вычеркнул из конкурса на приз Рахманинова, потому что Осипов мог взять первое место, а его учительница – я, Рубинчик! Всех трех моих девочек просто срезали на теории музыки и отчислили из консерватории, директор мне так и сказал: «А зачем на них деньги тратить? Они же рано или поздно все равно уедут в Израиль. Зачем нам Израилю кадры готовить?» Так и сказал – мне, представляешь! Нет, лучше я буду там посуду мыть в ресторанах, лучше я никогда не притронусь к пианино, но быть тут «жидовкой» я больше не хочу. Я не говорила тебе, терпела – я же не знала, что ты хочешь ехать, ведь там нет русских газет. Что ты будешь там делать?
И тогда Рубинчик рассказал ей о своей Книге. Она слушала молча и неподвижно, с глазами, устремленными в потолок.
– Ну? – нетерпеливо спросил Рубинчик.
– Мне нравится… – сказала она. – Но сможешь ли ты это написать?
– Я? – Он усмехнулся. – Я уже написал четыре главы. Сам не знаю, откуда это прет из меня. Но ты помнишь, как у Булгакова в «Мастере и Маргарите» – «роман летел к своей развязке»! Так и со мной. Эта Книга так летит из-под пера, что я даже боюсь – не стал ли я графоманом. Впрочем, наверно, эта легкость от того, что я впервые в жизни пишу, не думая о цензуре.
– Лева, но как ты вывезешь ее?
– Еще не знаю, – ответил он с притворной небрежностью, хотя именно это беспокоило его все больше по мере того, как копились исписанные от руки тетради. – Наверно, отнесу в голландское посольство. Я слышал, они берут докторские диссертации и отправляют их через границу дипломатической почтой. А моя книга – ценней любой диссертации, это же еврейский «Архипелаг»!
– Лева…
– Что?
Она не ответила. Она только чуть шевельнула рукой и нашла пальцами его руку. А через минуту они уже занимались любовью с таким неистовством, словно собирались утром нелегально перейти через границу СССР и рисковали напороться на пулеметные очереди советских пограничников.
…Да, решение подать на эмиграцию меняет все в вашей жизни, включая семейную жизнь, думал на бегу Рубинчик, поворачивая с Можайского шоссе на Кольцевую дорогу и минуя длинный ряд кооперативных гаражей, в одном из которых стоял и его «жигуленок». С работы он ушел, статьи писать перестал и сам отрезал себя от друзей и приятелей – особенно после того, как две недели назад побывал в редакционной кассе за последним гонораром. Был четверг, выплатной день, у двух окошек кассы стояло человек тридцать журналистов из разных газет и журналов, в том числе фотокор из газеты Вовка Красильщиков, с которым когда-то, в марте, Рубинчик ездил в Шереметьевский аэропорт за шампанским и водкой. «Привет, Вова!» – сказал ему Рубинчик, но Красильщиков не повернулся к нему. «Оглох, что ли?» – Рубинчик по-приятельски положил руку на плечо своему бывшему собутыльнику. И вдруг Красильщиков – тот самый Вовка Красильщиков, с которым Рубинчик выпил, наверно, ведро водки и объездил в командировках пол-Заполярья, – брезгливо сбросил руку Рубинчика со своего плеча и сказал громко, на весь кассовый зал:
– Я с предателями Родины не здороваюсь!
Тридцать незнакомых, полузнакомых и хорошо знакомых Рубинчику журналистов и журналисток повернулись к нему, и Рубинчик вдруг почувствовал себя словно голый на открытом плацу. Они – все – смотрели на него с таким холодным и демонстративным презрением, словно он действительно предал их – лично, каждого и всех вмеcте. А потом отвернулись, разом вычеркнув его из своей жизни.
– Я с предателями Родины не здороваюсь!
Тридцать незнакомых, полузнакомых и хорошо знакомых Рубинчику журналистов и журналисток повернулись к нему, и Рубинчик вдруг почувствовал себя словно голый на открытом плацу. Они – все – смотрели на него с таким холодным и демонстративным презрением, словно он действительно предал их – лично, каждого и всех вмеcте. А потом отвернулись, разом вычеркнув его из своей жизни.
Растерявшись, Рубинчик, как прокаженный, двигался к кассе в каком-то вакууме, потом получил, не считая, свой последний гонорар и как оплеванный вышел из издательства.
С тех пор он ни разу не позвонил ни своим бывшим газетным приятелям-собутыльникам, ни даже Вареньке в Мытищи. Хотя последнее было с его стороны просто колоссальной жертвой не только потому, что Варенька была одним из лучших экземпляров руссости и настоящей половецкой ромашкой, но еще и потому, что ее родители служили на Кубе и она жила в Мытищах одна в отдельной квартире!
Конечно, там, в Штатах, у него уже не будет таких Варенек. И он уедет, так и не поняв, что же влекло к нему русских женщин и что тянуло его именно к ним. Неужели и вправду только потому, что в детстве, в детдоме русские пацаны столько били его, не принимали в игры, заставляли жрать землю и унижали, – неужели только поэтому он, войдя в мужской возраст, подсознательно мстил им, терзая в постели их сестер? Нет, Рубинчик тут же, на бегу, отмел эту мысль. Ведь украинцы били его больше и злей, били до юшки, всегда – до юшки, до крови, но у него никогда не было сексуального интереса к украинкам. Во всяком случае, не больше, чем к еврейкам. А когда киргизская шпана избила его до сотрясения мозга, чтобы снять с него часы, – разве после этого в нем проснулся какой-то особый интерес к киргизкам? Нет, конечно.
И вообще разве он терзал в постели русских женщин? Он любил их! Быть может, с излишней еврейской неистовостью, но – любил, нежил…
«Но хрен с ними, с Вареньками!» – вдруг грубо и мужественно оборвал свои мысли Лев Рубинчик. Париж стоит обедни, искусство требует жертв, а его Книга – воздержания от блядства. В конце концов что ждет его здесь, если бы он остался? Еще десяток флажков на карте и еще сотня статей об «отдельных недостатках». И – все. Через год-два захлопнется эта форточка эмиграции, как они закрыли ее в 1928 году, а еще через десять лет – если не будет погромов! – Ксеня придет к нему и скажет: «Папа, у тебя была возможность уехать – как же ты мог остаться? Ради чего?» И что он ответит? «Я боялся, что нас не выпустят»? «Но ведь ты мог попробовать!» – скажет дочь.
Да, конечно, в душе как заноза живет теперь страх получить отказ и рухнуть на дно – в дворники, в изгои. Но с другой стороны, зачем им держать его, журналиста? Или пианистку Нелю – зачем? «Нет, мы уедем, уедем! – твердо сказал себе Рубинчик. – Нас выпустят! И я напишу свою Книгу – вот мое назначение. Ради этой Книги Бог пошлет мне разрешение на эмиграцию и даст возможность увезти отсюда детей. Так о каких же Вареньках может идти речь?»
И тут он вспомнил, что оставил свою тетрадь-рукопись на кухне, на столике, открытой! Даже до подачи это было бы опасно, а теперь… Теперь, после подачи, может быть все – ночной обыск, визит гэбэшников под видом слесарей из «Мосгаза» или пожарной инспекции. «ПО ЗАСЛУГАМ» называлась сегодняшняя статья в «Правде», и не было, конечно, ни одного еврея в СССР, который бы не прочел ее.
«Щаранский и его сообщники фабриковали злобные пасквили, в которых нагло и беззастенчиво клеветали на Советскую страну, на наш общественный строй. Антикоммунисты и противники разрядки, которых не так уж мало на Западе, с радостью подхватывали злобные измышления Щаранского, а заодно пытались превратить враля и клеветника в «борца за права угнетенных советских людей». Этого Щаранский и добивался. Дело в том, что он давно уже решил покинуть Родину и уехать на Запад. Логика предателя закономерно бросила «борца за права человека» в объятия спецслужб, превратила его в обыкновенного шпиона. Щаранский лично и через своих сообщников собирал секретные данные о дислокации предприятий оборонного характера…»
Чувствуя, как от страха подвело желудок, Рубинчик повернулся и рванул назад – сначала по Кольцевой, потом по ночному Можайскому шоссе. Но что это? Кто-то бежит ему навстречу. Высокая мужская фигура. Так. Все, струсил Рубинчик, сейчас арестуют, это гэбэ. Господи, конечно, они уже были у него дома, нашли рукопись и теперь…
Рубинчик оглянулся по сторонам. Бежать было некуда, он был один на шоссе как на ладони. Вдали, за пустырем, спала Москва, а вон, в трехстах метрах – будка милиции, они тут везде, ведь это Можайское шоссе, правительственная трасса. Нет, бежать бесполезно, сейчас они схватят его, будут бить, пытать…
Рубинчик замер на месте, как замирает заяц на железнодорожных путях, попав в прожектор летящего на него поезда. Высокий незнакомец приближался к нему со скоростью спринтера, его шаги гулко ухали по асфальту.
И только когда фигура бегуна попала под свет фонаря, Рубинчик разглядел, что бегущий тоже в спортивных трусах и майке. Но бег его был не чета бегу Рубинчика: мощные ноги, широкий шаг, плечи развернуты и голова откинута, как у оленя. А на голове – спортивная шапочка с эмблемой «Крылья Советов». Олимпиец! – освобождение и уже завистливо подумал Рубинчик и сделал шаг в сторону, уступая этому спортсмену дорогу.
– Шолом! – деловито сказал тот, пробегая мимо.
Рубинчик обалдело посмотрел ему вслед.
А «олимпиец», удаляясь, помахал в воздухе рукой и крикнул не оборачиваясь по-английски:
– Next year in Jerusalem!
Грохот накатившего железнодорожного состава заглушил его летящие по шоссе шаги.
Была заурядная летняя ночь.
Имперская столица спала, пила водку в ночных кутежах, занималась любовью в малогабаритных спальнях и развратом в темных подъездах. Крепила свою мощь в секретных лабораториях, выслеживала диссидентов, глушила «голоса» западных радиостанций и в преддверии школьных экзаменов писала традиционные шпаргалки на тему «Коммунизм – это молодость мира, и его возводить молодым!».
А в это время, словно по сигналу-гудку уходящих на Запад поездов, на темных московских улицах вдруг возникали мужчины в спортивных трусах и майках, потные, бегущие с шумным дыханием и с какой-то ожесточенностью в семитских чертах лица.
Это были предатели Родины. Они готовили себя к другой жизни, в другом мире. В жестоком мире капитализма.
Глава 9 Ответ Анны Сигал
– Анна Евгеньевна?
У Анны пресеклось дыхание – она узнала этот барский баритон. Гольский! Она не сомневалась, что он позвонит, ведь он сказал: «Давайте созвонимся через недельку». И все эти дни она была наготове, напряжена и подобранна, как перед выступлением в процессе. И все-таки этот голос пресек ей дыхание.
– Алло! – нетерпеливо сказал баритон.
– Да…
– Анна Евгеньевна?
– Я! – Теперь она уже собралась и, держа левой рукой телефонную трубку, правой зашарила по столу, нащупывая пачку сигарет и зажигалку.
– Это Роман Михайлович Гольский.
– Я слышу.
– Здравствуйте…
Пауза. Ждет, мерзавец, чтобы с ним поздоровались.
– Здравствуйте, – сказала она сухо, не назвав его по имени-отчеству. И закурила.
Он, конечно, услышал чирканье зажигалки, его голос улыбнулся:
– Много курите, Анна Евгеньевна…
Снова пауза. Хочет навязать приятельский стиль отношений, словно уже завербовал ее, но она промолчит, конечно.
– Алло!
– Да, – сказала Анна.
– Я говорю: много курите…
– Я слышала.
– Гм… Помните, мы договорились созвониться через недельку? Но я вот ждал вашего звонка, ждал и решил, что не дождусь, право. Гора не идет к Магомету!
Пауза. Ждет, что она засмеется. Фиг тебе!
– Алло!
– Я слушаю вас.
– Бронированная женщина! – уважительно сказал баритон. – Но все-таки надо бы нам встретиться, Анна Евгеньевна. У меня есть для вас новости.
«Это ты, конечно, врешь, – подумала Анна, – подсекаешь, как рыбку на наживку. – И мстительно усмехнулась: – А вот у меня для тебя действительно есть новости! И еще какие!»