Интерлюдия
ПОСЛЕ ПОЕДИНКА
Снегопад прекратился. Небо на западе было черно и чисто, и горели в нем белые острые звезды. Небо на востоке, над крепостной стеной уже засерело — там, в тучах, прорезалась серебряная полоска восхода. Томас стоял во дворе Тампля, всей грудью вдыхая морозный воздух. В голове медленно рассеивался туман, а с ним, неторопливо и неохотно, исчезали красноватые пески пустыни и воды потока, несущие кровь. Том провел рукой по лицу. Приближался рассвет — значит, ночная месса миновала, и настало время «Ad Missam in aurora», мессы зари. У ворот церкви в два ряда горели костры, между которыми в храм должны были пройти молящиеся. Рыжий жаркий огонь сжигает грехи… Но что произошло ночью? Куда, в какую пропасть канули часы между навечерием и этим внезапным рассветом?
Томас набрал пригоршню снега и омыл лицо. Еще вечером пушистый и мягкий, сейчас снег смерзся ледяными иголками и оцарапал щеки. И пах он гарью и сажей, пожаром, бедой, уже случившейся или еще грозящей. В серых предрассветных сумерках ветер скрипел ветвями приорского сада, и никого не было на дорожке — только одинокий музыкант, снег и тени… Одна из теней шагнула вперед и встала перед Томасом. Лицо тени было скрыто черной маской, а голова казалось несоразмерно большой из-за тюрбана — словно перед юношей вырос мерзкий сказочный карл. В правой руке, обтянутой перчаткой, карл сжимал черную валлийскую арфу.
— Это твое, — сказало жуткое существо и протянуло арфу Томасу.
И голос был под стать — глухой и лишенный интонации, как бесплодное эхо, разносящееся под сводом.
Томас отдернул руку. Из-под маски раздался смешок.
— Возьми, мальчик. Я не запятнал инструмент никакой скверной. Не считаешь же ты скверной правду?
Юноша молчал, пристально глядя на человека в черном. Они были почти одного роста и сложения, и сабли сейчас при сарацинском писце не было. Казалось бы, чего проще — ухватить вражье отродье за горло, сдавить, повалить в снег… Томас не двигался.
— Нет, — продолжал брат Варфоломей, — ты не можешь считать правду скверной.
Томас облизнул похолодевшие губы и хрипло спросил:
— Кому ты служишь, колдун?
Тот дернулся, как от пощечины, и Томас мысленно возликовал — кажется, вопрос причинил черному боль. Однако, когда брат Варфоломей снова заговорил, слова его прозвучали ровно и холодно:
— Я никому не служу, мальчик. Хотя, конечно, мне нравится порой думать, что я служу людям: не французам или англичанам, христианам или почитателям Аллаха — нет, всем людям сразу, всему человечеству… но на самом деле это не так. Я служу лишь своему самолюбию.
— Тогда ты служишь дьяволу, — ответил Томас. — Самолюбие заставило Люцифера отвернуться от Господа и ввергло в геену огненную. То же случится и с тобой, раньше или позже.
Брат Варфоломей отступил на несколько шагов. Опустив арфу, он склонил голову к плечу и уставился на Томаса. В бледном сиянии рассвета его глаза, блестевшие сквозь прорези маски, казались двумя серебряными монетками.
Юноша ощутил, как по спине бегут мурашки, и тонкие волоски на руках встают дыбом. Он поднял голову. Рассвет уже разгорелся вовсю. По верху восточной стены, обросшему ледяной коркой, бежали розовые блики. Верхушки башенок сверкали, как утренние звезды. Странно, что колокола еще не прозвонили к мессе. Пламя костров перед церковью потускнело, зато стало заметно, как дрожит над ними горячий воздух. Тем нелепей был стоящий перед Томасом человек: черный, как ворон на снегу, он не принадлежал этому торжествующему утреннему миру. Нет, он явился из тьмы и должен уйти во тьму. Но тьма не сдается легко: на западе, над городом и над рекой, небо все еще было черным-черном, и голодно и тоскливо горели в нем зимние звезды — как глаза в прорезях маски.
— По-твоему, рыцари Храма отправились в Святую Землю, чтобы защитить от неверных Гроб Господень? Чепуха. Они искали амулеты. По-твоему, Чаша Грааля, так взыскуемая защитниками христианской веры — это сосуд, в котором запеклась кровь Христова? Нет, это сосуд запретных знаний, в котором и вправду хранится кровь — только не кровь Белого Христа. Все давно бы было забыто, если бы среди нынешних людей не нашлись те, кто стремится выведать секреты прошлого и обрести ту же власть, что некогда сгубила их пращуров. Я не хочу, чтобы это произошло. Не хочу, чтобы воскресло то, что должно было умереть давным-давно. А так будет, если не остановить это в самом зародыше. Поэтому орден Храма должен быть уничтожен, а сокровища его и знания — развеяны по ветру. Тебе небезопасно оставаться здесь.
Человек шагнул к Томасу и вновь протянул арфу. Набежавший утренний ветерок раздул его скроенный по восточному образцу плащ, и на секунду юноше почудился блеск серебра — тонкая цепочка у горла…
— Уходи из Тампля, — повторил брат Варфоломей. — Возвращайся в Шотландию. Возвращайся к своему корольку, который ведет игрушечную войну за клочок никому не нужной земли. Уезжай сегодня же, когда откроются ворота.
Он стоял, протягивая Томасу арфу. В его тоне не было враждебности или насмешки. Он говорил совершенно спокойно, как и тогда, когда сказал о необходимости уничтожить орден. И все же Томас сжал кулаки и сделал то, что должен был сделать давным-давно — бросился вперед. Если не убить, то хотя бы сорвать маску, обнажить скрывающуюся от солнца бесовскую харю…
Неуловимым движением его противник подался в сторону. Томас пролетел мимо, грохнулся в снег и больно расцарапал щеку о колючие льдинки. Тут же вскочил, смахнул с лица грязь и кровь и кинулся снова — и опять промазал, будто плоть черного человека была соткана из холода, ветра и тьмы. Пока юноша ворочался в сугробе, сзади донесся невозмутимый голос:
— Я оставляю арфу здесь, на дорожке. Лучше подбери ее, а то отсыреют струны.
Томас перевернулся и увидел, как черный человек кладет инструмент на покрытые наледью камни. Выпрямившись, брат Варфоломей оправил маску и добавил:
— После утренней мессы я еду в Пуатье с монсеньором великим магистром.
Из его уст славный титул прозвучал как издевка.
— А ты, мальчик, лучше бы прислушался к моим словам и вернулся туда, где тебе место.
Сказав это, черный человек развернулся и двинулся по дорожке к церкви.
Томас сел, опершись на руки. Сплюнул кровь, сочившуюся из разбитой губы, и раздельно проговорил в удаляющуюся спину:
— Мое место здесь.
Часть вторая ДЕЛЬФИН
Глава 1 ПОХОРОНЫ ЗНАТНОЙ ОСОБЫ
Мерцали желтые огоньки свечей. Из-под балдахина несся тяжелый запах: смесь ладана, мирры и веществ для бальзамирования. Желтое мертвое лицо императрицы Латинской Империи казалось слепленной из воска маской. Возможно, все дело в том, что Томас никогда не видел эту женщину при жизни: не видел ее веселой, печальной, смеющейся или целующейся, в окружении фрейлин, служанок и ее супруга Карла Валуа, королевского брата. Он видел ее, умершую в возрасте Христа, только желтой безжизненной куклой. В душном, пропитанном курениями воздухе казалось, что лицо восковой куклы тает, как свеча, и что, тая, императрица источает все эти кружащие голову запахи.
Томас, в белом тамплиерском плаще, стоял рядом с магистром ордена Храма Соломонова Жаком де Моле. Магистр держал одну из золоченый кистей балдахина — смертного покрова императрицы и королевы Иерусалимской, никогда не ступавшей на землю своего королевства. Четыре кисти по четырем углам покрова в эту двухчасовую стражу держали, кроме верховного тамплиера, коннетабль[26] Франции Гоше де Шатийон, принц Филипп — сын Карла II Анжуйского и двоюродный брат Екатерины, а также молодой человек с красивым, но болезненным лицом — Генрих VII, граф Люксембургский.
Рука Генриха начала дрожать через час после того, как он взялся за кисть. Выражение лица Филиппа было слезливым: кузина всего на два года старше него, а смерть уже поцеловала ее в высокий лоб, так и не узнавший тяжести Иерусалимской короны. Де Шатийон, казалось, скучал. Губы его шевелились: то ли он повторял вслед за священником слова молитвы, то ли отсчитывал время, оставшееся до конца бдения. Жак де Моле пристально смотрел в никуда — точно так же, как смотрел десять месяцев назад, во время памятной встречи в башне Тампль накануне Рождества.
«Не давши слова — крепись, а давши — держись» — так всегда говорил старый сержант по прозвищу Баллард-Лысый. Баллард утверждал, что сопровождал в Палестину еще дедушку Томаса, который отправился воевать за Святой Град Иерусалим с императором Фридрихом и многими знатными рыцарями. Это была чистой воды брехня, потому что дед Томаса Алэсдэйр Лермонт никогда не покидал Шотландию, а если бы и покидал, сержант все равно был слишком молод, чтобы участвовать в том крестовом походе. И все же Томас запомнил его поучения.
«А давши — держись». Даже если ты бросил это слово в спину уходящему не то человеку, не то дьяволу, все равно обещания надо держать. Тогда, отряхнув с себя смерзшиеся снежные комья, Томас был твердо уверен, что сказал правду и в словах своих не раскается. Однако уже на следующий день, когда магистр с небольшой свитой отправился в Пуатье, на встречу с Папой, в душу молодого шотландца закрались сомнения.
«Мое место здесь». Но так ли это? Рыцари Креста, отправившиеся в Святую Землю за фигурками из серебристого металла? Грааль, наполненный кровью змееногих ведьм и чудовищ? Что за бред. Видимо, дьявол, которому исправно служил сарацинский писец, похитил его разум. По-правде, Томас считал, что дьявол заодно прихватил и разум великого магистра, а, возможно, и других высших сановников ордена. Если это не так, почему приор не велел казнить колдуна, почему не созвал Капитул ордена, чтобы сместить опутанного чарами магистра и избрать другого?
Весь рождественский день Томас провел за этими мыслями и был хмур и рассеян. Его не порадовала ни роскошная трапеза, ни шутки и ужимки Жака. Тот, видя, что приятель печален, вовсю старался его развеселить — однако Томас не замечал фокусов мальчишки и рано ушел спать.
Перед сном, лежа на жестком тюфяке и глядя в сводчатый потолок, под которым прятались тени, Томас снова задумался о словах, сказанных колдуном. Хоть от них так и несло ересью, баллада могла бы получиться неплохая. Томас прикрыл глаза и погладил струны арфы, отозвавшиеся чуть слышным вздохом. Юноша так и не решился оставить инструмент в снегу — слишком уж это смахивало на убийство невиновного. И вот теперь, лежа в холодной казарме и рассеянно пощипывая струны, он погрузился в знакомое состояние — полудрему-полуфантазию, часто предшествующую рождению новых баллад.
Ему рисовалась женщина, прекрасная, как лунный свет на воде, и такая же холодная. Женщина с самыми голубыми на свете глазами и белой кожей, светящейся, словно серебро или перламутр. Перед женщиной на коленях стоял рыцарь с золотыми волосами… Дальше Томас сочинить не успел, потому что и сам не заметил, как соскользнул в сон.
Сон был куда ярче его видений и куда тревожней.
…Томас шагал по лесной тропинке. Воздух в этом лесу был спертый и напитанный влагой. Под ногами чавкал сырой мох. По сторонам от тропы густо росли темно-зеленые папоротники; пахло древесной трухой, гнилью и болотом. Кроны деревьев смыкались наверху, отчего вокруг царил полусумрак. Подняв голову, путник попытался найти солнце, чтобы определить время — но солнца не было. Деревья показались Томасу странными: он никогда прежде не видел таких, с узкими плотными листьями, напоминавшими иглы или пластины — лиловые, зелено-коричневые и багряные. Взглянув под ноги, юноша обнаружил среди папоротников скрюченные отростки, белесые, напоминавшие раковину улитки, и мелкие ребристые хвощи. Тропа захлюпала, окончательно превращаясь в болотище — и тут между необычных чешуйчатых стволов наметился просвет.
Томас вышел на поляну. Посреди поляны виднелся колодец с каменной кладкой, поросшей нежным изумрудным мхом. На краю колодца сидела молодая женщина. Сначала юноша решил, что на женщине искристое, переливающееся малахитом платье — под стать покрывавшему камни налету. И лишь потом он с оторопью понял, что это не платье, а чешуя. Вместо ног у незнакомки было два змеиных хвоста, но голова оставалась человеческой. Смуглое лицо с округлыми щеками, точеным носиком и пухлыми капризными губами. Из-под падающих на невысокий лоб пышных смоляных волос смотрели черные глаза с золотистыми обманными искорками.
Женщина моргнула и улыбнулась. Зубы у нее были острые и похожие на иголки, как у хищной рыбы. Между ними мелькнул раздвоенный розовый язычок. Змееногая чуть подвинулась и сделала Томасу приглашающий жест рукой, словно хотела, чтобы он заглянул в колодец. Почему-то юноша не чувствовал страха, только любопытство и легкую тревогу. Подойдя к колодцу, он перегнулся через край и всмотрелся в темную глубину.
Сначала не было ничего — только холод и запах сырости, прикосновение влажного камня. Затем внизу замерцало, пошло бликами — так качается набранная в ладони вода. Потом проступили очертания…
Город. Город храмов и ступенчатых башен из золотисто-серого песчаника, пальмовых крон, вопящих разносчиков, худосочных ослов и толстых торговцев в пестрых одеяниях — город пыли и безжалостно-жаркого солнца. Потом видение смазалось. Показалась терраса богатого дома или дворца: вымощенный разноцветной плиткой пол, мраморная балюстрада. Мелькнула тень темноволосой женщины, раздался смех, шелест — а затем Томас увидел себя.
Тот, колодезный Томас, Томас из города солнца, был старше. Щеки его покрывала светлая бородка, а глаза, посветлевшие, словно выгоревшие, недобро щурились. Один глаз был зеленый, а другой почему-то льдисто-голубой, и на левой щеке виднелся узкий бледный шрам. На нем был белый плащ, какой носят тамплиеры, но старомодного покроя, и красный крест больше, во всю грудь. Томас-из-Колодца стоял, опираясь на мраморные перила, и с ненавистью смотрел на раскинувшиеся внизу городские кварталы.
Тогда настоящий Томас свесился ниже, чтобы получше рассмотреть. Будто почувствовав его взгляд, двойник обернулся. Глаза их встретились. Второй Томас нахмурился. Губы его шевельнулись, словно он пытался что-то сказать. Предупредить? Но из колодца не донеслось ни звука, лишь отдаленный плеск и журчание воды. Томас нагнулся еще ниже, пытаясь угадать слова по движению губ — и вдруг, сорвавшись, полетел вниз. Миг головокружительного падения, удар, всплеск и холод, от которого перехватывает дыхание. Томас барахтался в темной водяной толще, не зная, где верх, а где низ, чувствуя, как из легких выходит последний воздух и грудь охватывает огонь…
А затем по глазам ударил свет и мальчишеский голос проверещал:
— Ну вот, опять приходится его обливать. Я-то думал, он уже привык.
У самого уха засопели, а потом гаркнули что было силы:
— Вставай, Томми! Пропустишь заутреню!
* * *С тех пор прошло девять с половиной месяцев. Месяц январь, когда Тампль еще гудел разговорами о магистре, а Жак по секрету поведал Томасу и остальным оруженосцам то, что пересказал ему слуга конюшего Жака де Моле.
Оказывается, от черного человека пытались избавиться еще на Кипре. Нашлись люди, подославшие к сарацинскому писцу убийц — да только убийц нашли мертвыми, посиневшими, как от яда. Тогда писца попытались отравить, но померли от неизвестной желудочной хвори брат-хлебодар и (непонятно почему) капеллан.[27] Были и те, кто говорил против черного человека открыто, например, маршал Эме д'Озелье — после каковых слов маршала сразила лихорадка, так что глава кипрских тамплиеров едва не отдал Богу душу.
Месяц февраль, слякотный и промозглый, когда вновь поползли слухи о слиянии двух великих орденов.
Месяц март, когда приор вызвал Томаса к себе.
Кончался Великий Пост, близилась Пасха. С юга дул сырой теплый ветер, в котором чудился запах пробуждающегося моря. Снег на плацу раскисал, в нем копошились крикливые пегие воробьи, а обсиженный ими «сарацин» все больше напоминал огородное пугало. Томас совсем забросил арфу, прикасаться к которой после поединка и особенно той ночи со змеей-Мелюзиной ему было и боязно, и противно. Все время он посвящал тренировкам, и никто уже не мог бы сказать, что он управляется с копьем и мечом хуже Робера. Синяки от «сарацина» сошли, и даже гордый Гильом де Букль перестал презрительно кривить губы, зато начал приглядываться к Томасу внимательно и цепко.
Как раз с тренировки его и вызвал сержант Гуго де Безансон. После конных упражнений с «сарацином» и «головой» Томаса сегодня впервые допустили до «жоке». Они с Робером разъехались на разные концы поля. Гнедой жеребец Томаса нервно потряхивал головой — он был молод, как и наездник, и не привык к турнирам. Да и Томасу были непривычны крупные, норманнской породы кони, совсем не похожие на маленьких, мохнатых и флегматичных шотландских «шелти». Жак подал другу копье. Конечно, не настоящее турнирное копье, а легкое, деревянное. Им следовало бить в самый центр щита противника. Если попал в центр, и копье преломилось — ты выиграл, если наконечник увело в сторону, или соперник сумел отбить удар — проигрыш. Томас похлопал жеребца по шее и уже приготовился дать шенкеля, когда вышедший на плац Гуго де Безансон окликнул его. Юноша протянул копье Жаку и спрыгнул в грязь, немного разочарованный — что бы сержанту стоило подождать конца тренировки. Под нетерпеливым взглядом Безансона он кинул Жаку перчатки, стянул кольчугу и так, в пропотевшем подкольчужнике-пурпуэне двинулся через плац вслед за сержантом.
Они обогнули один из спальных корпусов и прошли мимо церкви. Над круглым куполом вились галки, небо синело уже совсем по-весеннему.