Автоматы - Гофман Эрнст Теодор Амадей


Эрнст Теодор Амадей Гофман Автоматы

Говорящий турок возбудил всеобщее любопытство, более того — так взбудоражил город, что и стар и млад, и знатный и простолюдин с утра до вечера толпами стекались к этому оракулу, дабы услышать пророческий шепот из деревянных уст диковинного живого истукана. В самом деле, все устройство автомата было таково, что только слепой не сумел бы отличить его от подобного рода поделок, выставляемых на базарах и ярмарках, и превозмог бы искушение присоединиться к толпе зевак.

В средине не слишком просторной, занятой лишь самыми необходимыми приспособлениями комнаты находилась ладно сработанная, в человеческий рост, фигура, одетая по-турецки[1] и с отменным вкусом. Она восседала на низеньком треногом кресле, которое по первому же требованию публики сдвигалось мастером с места, чтобы развеять малейшие подозрения о каком-либо скрытом приводе или механизме, упрятанном в подполье. Левая рука турка небрежно касалась колена, правая опиралась на маленький столик, стоявший рядом.

Кукла, как уже говорилось, имела вполне натуральные размеры и пропорции, особенно же удалась голова: истинно восточная смышленая физиономия сообщала живость всему облику, что редко случается при изготовлении восковых фигур, когда столь очевидны бессильные потуги их создателей запечатлеть живой ум известных людей. Легкие перильца окружали искусное сооружение и не позволяли зрителям подойти вплотную, ибо только тот, кто желал удостовериться в механической природе фигуры, или же сам вопрошающий мог заглянуть внутрь и, стало быть, приблизиться к ней, насколько это дозволялось мастером, не намеревавшимся выдавать свои секреты.

Когда на ухо турку — по обыкновению, правое — шепотом задавались вопросы, тот сперва скашивал глаза, а затем уж поворачивал и всю голову в сторону любопытствующего, до которого доносилось даже какое-то подобие дыхания изо рта куклы, и уж тогда не оставалось сомнений, что тихий ответ действительно исходил из ее нутра. Всякий раз, как только завершалась определенная череда ответов, мастер вставлял ключ в левый бок фигуры и с изрядным шумом заводил часовой механизм. После чего он по желанию публики открывал какую-то заслонку, и внутри автомата можно было увидеть множество искусно сцепленных между собой колесиков, которые, впрочем, своим вращением или бездействием никак не влияли на речь автомата, но занимали, однако же, такое пространство, что совершенно не оставляли места для потайного суфлера, будь он даже меньше знаменитого карлика, поместившегося в пироге на пиршественном столе Августа Сильного.[2]

Вслед за движением головы, всегда предшествовавшим ответу, турок обычно подымал правую руку, либо грозил пальцем, или же как бы отмахивался от вопроса. Подобные жесты только пуще раззадоривали неутомимых в своей любознательности зрителей и, как правило, предвещали двусмысленные и сердитые ответы. По-видимому, именно с этими движениями головы и руки и было связано вращение колесиков, что не исключало все же вмешательства мыслящего существа. Посетители терялись в догадках относительно медиума поразительных откровений, обследовали стены, боковые комнаты, разного рода приспособления — и все впустую. Автомат и его создателя не выпускали из виду аргусовы очи превосходнейших механиков, но чем бдительнее становился надзор за мастером, тем непринужденнее тот себя вел. Он беседовал и перешучивался с посетителями в самом отдаленном углу, предоставив куклу самой себе как вполне самостоятельное существо, которое может двигаться и давать ответы без всякой посторонней помощи. Он даже не мог удержаться от иронической улыбки, когда кресло и столик подверглись тщательному осмотру, а фигура, передвинутая поближе к свету, — пытливому изучению с применением очков и увеличительных стекол и когда механики пришли наконец к единодушному заключению, что сам черт не разберет, как устроена эта удивительная штуковина. Все попытки докопаться до истины были напрасны, и гипотеза о том, что дыхание из уст куклы может нагнетаться с помощью скрытого насоса, а мастер якобы прекрасно владеет искусством чревовещания, была тут же отброшена, поскольку в тот самый момент, когда турок изрекал свой очередной приговор, мастер громко и внятно разговаривал с кем-либо из посетителей.

Несмотря на безукоризненную работу и непостижимые, ошеломляющие свойства автомата, интерес к нему, пожалуй, начал бы угасать, если бы мастер не нашел возможности вновь приворожить к нему публику, уже совершенно иным способом. Теперь все внимание переносилось на ответы, которые каждый раз выказывали глубокое знание человеческой сущности любопытствующего и с холодной — порой грубоватой — насмешкой, а часто и с истинным остроумием, поражали его в самое уязвимое место. Можно было подивиться и мистическому проникновению в будущее, что несомненно предполагало способность турка заглядывать в сокровенные глубины человеческой души. Бывало и так, что вопрос задавался по-немецки, турок же отвечал на каком-либо ином языке, которым, однако, владел и собеседник. И тут все убеждались, что иначе как на этом языке нельзя было бы дать столь толкового и гладкого ответа. Короче говоря, каждый день приносил все новые остроумные и меткие ответы мудрого турка. Хотя трудно было решить, какое из чудес чудеснее: таинственная ли связь автомата с неизвестным подсказчиком или постижение души вопрошавшего и вообще разительная меткость ответов.

Это стало предметом горячих споров на одной вечеринке, где оказались и два ученых приятеля — Людвиг и Фердинанд. Оба, к стыду своему, вынуждены были признаться, что до сей поры не удосужились посетить новоявленное чудо, несмотря на то что паломничество к нему за беспримерными ответами на каверзные вопросы и участие во всеобщих пересудах стало как бы правилом хорошего тона.

— Что до меня, — заявил Людвиг, — то мне в высшей степени отвратительны подобные куклы. Они не столько следуют своим человеческим образцам, сколько передразнивают их. Это не более чем статуи живой мертвенности или мертвой жизни. Еще в отрочестве я с плачем убегал прочь, когда меня собирались вести в кабинет восковых фигур, да и теперь не могу переступить его порога, не ощутив ужаса и отвращения. Когда я вижу направленные на меня застывшие, мертвые, стеклянные взгляды всех этих вельмож, знаменитых героев вкупе с убийцами и мошенниками, меня так и подмывает бросить им слова Макбета: «Незряч твой взгляд, который ты не сводишь с меня!»[3] И я убежден, что это жуткое чувство разделяет со мной огромная часть публики, пусть даже не в такой степени. Ведь нетрудно заметить, что в музеях восковых идолов люди невольно переходят на чуть слышный шепот, там редко услышишь громкую речь. И не трепет перед высокими особами тому причиной, именно гнетущая сила страха и ужаса заставляет человека понижать голос. Мне глубоко претит вся эта механика мертвых фигур, подражающих человеческим жестам. И я убежден, что ваш диковинный остроумный турок, приспособленный вращать зрачками, поворачивать голову и подымать руку, будет преследовать меня по ночам как некромантический кошмар[4]. Посему воздержусь от свидания с турком, и все его остроумные и дальновидные ответы, раздаваемые направо и налево, предпочел бы услышать из чужих уст.

— Ты знаешь, — взял слово Фердинанд, — что все сказанное тобою о чудовищной карикатуре на человека, о живой безжизненности восковых фигур совершенно совпадает с моими мыслями и чувствами. Но коль скоро речь зашла о механических автоматах, то важнее всего раскрыть: как, каким образом мастер осуществил свой замысел. Один из самых совершенных автоматов, виденных мною, — это Вольтижер профессора Энслена[5]. Вот эта кукла и впрямь умела забавлять как энергичными жестами рук, так и приветливыми кивками. Тут уж никто не испытывал тягостного ощущения, которое подобные фигуры обычно вызывают в натурах чувствительных. Что же до нашего турка, то, по моему разумению, с ним дело обстоит иначе. Весь его внушительный и, судя по отзывам, весьма почтенный вид — лишь средство, подчиненное какой-то цели, и все эти ужимки и гримасы не более чем отвлекающий прием: внимание сосредоточивается на турке, тогда как ключ к разгадке не в нем самом. Дыхание из его рта — дело вполне вероятное или даже достоверное, поскольку подтверждено опытом, но отсюда не следует, что всякий вздох действительно связан с произнесением слов. Не подлежит сомнению, что некое человеческое существо посредством скрытых от нас акустических и оптических приспособлений находит связь с вопрошающим, видит, слышит его и нашептывает турку ответы. То обстоятельство, что покуда никто — не исключая наших искуснейших механиков — даже не приблизился к разгадке, лишь означает, что мастер прибег к каким-то изощренным средствам и тем самым разжег невероятный интерес к своему созданию. Но более всего меня изумляет и воистину приковывает та духовная сила неизвестного лица, которая, видимо, способна проникать в самую душу любопытствующего. Ведь ответы часто поражают своей проницательностью и в то же время окутаны таким зловещим туманом, что уподобляются приговорам оракула в классическом смысле этого слова. Об этих вещах я наслышан от многих своих друзей и чувствую себя потрясенным настолько, что не могу устоять перед соблазном испытать на себе чудесный пророческий дар незнакомца. А потому я принял решение отправиться туда завтра в первой половине дня и торжественно приглашаю тебя, дорогой Людвиг, составить мне компанию, отбросив всякие страхи перед живыми куклами.

Как ни упирался Людвиг, ему, дабы не прослыть белой вороной и не испортить удовольствия остальным, пришлось уступить дружному натиску и дать согласие на посещение диковинного турка и на испытание его чарами.

Людвиг и Фердинанд и вправду встретились на другой день, чтобы вместе с ватагой бойких молодых людей согласно уговору двинуться к месту всеобщего паломничества. Турок, коему нельзя было отказать в этаком восточном величии и чрезвычайной выразительности физиономии, с первого же взгляда показался Людвигу ужасно потешным созданием. И когда мастер вставил ключ в бок автомата и уже раздалось урчание колесиков, все это действо показалось молодому человеку настолько безвкусным и пошлым, что он невольно воскликнул: «Увы, господа! У нас с вами в желудках лишь по куску жаркого, а у его турецкого превосходительства еще и повар с вертелом!»

Все засмеялись, а мастер, которому шутка пришлась явно не по нраву, тотчас же прекратил заводить механизм. Вероятно, игривое настроение молодых людей вызвало недовольство турка, а может быть, он пребывал не в духе с самого утра, но только ответы, надобно заметить, хоть и порождались весьма остроумными вопросами, не блистали ни смыслом, ни яркостью. Особенно же не повезло Людвигу. Едва ли он хоть раз вообще был понят оракулом и получил мало-мальски вразумительный ответ. И когда уже настало время распрощаться с хмурым механиком, Фердинанд вдруг сказал:

— Согласитесь, господа, что все вы не очень довольны мудрым турком, но, быть может, причина тому кроется в нас самих, в наших вопросах, которые ему чем-то не угодили. Видите, он вертит головой и подымает руку (турок действительно это делал), словно подтверждая мою правоту. Воля ваша, но я не могу не задать еще один вопрос, и если мы получим на него здравый ответ, честь автомата будет разом спасена.

Фердинанд подошел к фигуре и прошептал ей на ухо несколько слов. Турок поднял руку. Он не желал отвечать. Фердинанд не отступался. Тогда турок повернул к нему голову.

Людвиг заметил, что Фердинанд мгновенно побледнел, но спустя секунды снова о чем-то спросил и опять услышал ответ. С натянутой улыбкой Фердинанд обратился к своим спутникам:

— Могу вас заверить, господа, что по крайней мере в моем случае турок спас свою честь. Однако для того, чтобы оракул оставался таинственным оракулом, позвольте мне не оглашать то, о чем я спрашивал и что услышал.

Как бы ни старался Фердинанд скрыть душевное волнение, оно явственно проступало в его усилиях казаться веселым и беззаботным. И даже если бы турок давал самые ошеломительные и самые меткие ответы, молодые люди вряд ли были бы так подавлены тем странным, тяжелым чувством, которое сейчас столь мучительно напрягало все существо Фердинанда. От прежней веселости не осталось и следа, привычное красноречие как бы иссякло, оно сменилось каким-то сбивчивым бормотанием. И приятели в полнейшем унынии стали расходиться.

Как только Фердинанд оказался наедине с Людвигом, он поспешил открыться ему:

— Друг! Я не в силах утаить от тебя, как глубоко поразил турок мою душу, да, он ранил ее так, что мне, верно, не изжить эту боль до самого смертного часа, когда исполнится страшный приговор оракула.

Людвиг изумленно и оторопело уставился на своего друга, а Фердинанд продолжал:

— Теперь мне совершенно ясно, что невидимое существо, непостижимым образом вещающее через турка, обладает магической властью над нашими сокровеннейшими помыслами. Быть может, этому чуждому оку дано видеть в человеке росток будущего, питаемого таинственной пуповиной внешнего мира, и взору его открыты плоды всего, что прорастает в нас, подобно тому как страдающий под бременем своего дара ясновидец безошибочно предвещает смерть.

— Должно быть, ты задал какой-то уж совсем необыкновенный вопрос, — возразил Людвиг, — или же вкладываешь в двусмысленный ответ оракула некую значительную идею и поразительный по меткости и логике вывод, вполне объяснимый игрою случая, приписываешь сверхъестественному дару совершенно беззастенчивого субъекта, который якобы вещает устами турка.

— Ты сейчас противоречишь тому, что мы единодушно условились разуметь, когда речь идет о так называемом случае. Чтобы ты смог понять, чтобы ты живо почувствовал все, что сегодня так потрясло мою душу, я должен посвятить тебя в некоторые переживания моей юности, о чем до сих пор хранил молчание.

Несколько лет назад я возвращался в Б. из восточнопрусских поместий моего отца. В К. я присоединился к компании молодых курляндцев, которые тоже держали путь в Б. Мы поехали вместе на почтовых, и можешь себе вообразить то буйное озорство, которым кипела наша кровь, когда, полные свежих нерастраченных сил и ни в чем не знающие удержу, с туго набитыми кошельками, мы в прямом смысле галопом въезжали в свет. Самые сумасбродные идеи встречались с неизменным восторгом, и помню, еще в М., куда мы прибыли как раз перед обедом, нами был попросту разграблен гардероб станционной смотрительницы. Не обращая внимания на ее протесты, нацепив на головы ночные чепцы и залихватски попыхивая трубками, мы прогуливались перед ее домом при большом стечении народа, чтобы через несколько минут навсегда проститься с тамошними жителями под веселый рожок ямщика.

В распрекрасном и разудалом настроении прикатили мы в Д.[6], где решили задержаться подольше, чтобы вдоволь налюбоваться красивой местностью. Каждый день завершался веселой пирушкой. Однажды мы допоздна гуляли на Карлсберге и лазили по его живописным склонам, а когда ввечеру воротились в гостиницу, нас уже ожидал великолепный пунш, заказанный еще утром, и мы с такой бесшабашной удалью вливали его в пролуженные морским воздухом глотки, что, почти не поддаваясь хмелю, я чувствовал, как забилась во мне каждая жилка и от прилива горячей крови запылал каждый нерв.

Придя наконец к себе в комнату, я моментально повалился на кровать, но, несмотря на усталость, я, пожалуй, не уснул, а впал в какое-то мечтательное забытье, и слух мой отлично улавливал все, что происходило вокруг. Мне показалось, что в соседней комнате кто-то тихо разговаривает, и в конце концов я четко различил голос какого-то мужчины. Он говорил: «А теперь выспись хорошенько и будь готова к отъезду». Хлопнули двери, и вновь наступила глубокая тишина, которая, однако, была вскоре нарушена чуть слышными аккордами фортепьяно.

Ты знаешь, Людвиг, как чаруют звуки музыки, когда они льются сквозь тихую ночь. В те мгновения я был уверен, что полуночные аккорды доносят до меня прелестный голос некоего духа, я заслушался волшебным звучанием и подумал, что это начало какой-нибудь фантазии или иного музыкального произведения, но каков же был мой восторг, когда чудная мелодия перелилась в божественный женский голос, и я различил слова[7]:

Клянусь, тебе неведомы, тебе даже не грезились те чувства, которые были вызваны во мне свободным полетом то нарастающих, то затихающих звуков. Когда нездешняя, не похожая ни на какую иную мелодия — о, это была глубокая, блаженная печаль самой любви, самой страсти, — когда мелодия своими простыми мелизмами то взмывала ввысь, напоминая светлый перезвон хрустальных колокольчиков, то опускалась в бездонные глубины и напев замирал в подавленном вздохе безнадежной мольбы, я почувствовал, как дрожь невыразимого восторга проникает всю мою душу, как боль бесконечной тоски судорогой охватывает грудь и мое собственное «я» тонет в неименуемой небесной страсти. Я не смел шевельнуться, все мое существо обратилось в слух.

Звуки давно уже смолкли, когда невероятное напряжение души, грозившее сжечь меня дотла, разрядилось потоком слез. Сну все-таки удалось сморить меня. Когда, разбуженный резкими сигналами почтового рожка, я вскочил с постели, комната была залита утренним светом, и я понял, что лишь во сне прикоснулся к величайшему счастью, величайшему блаженству, какое только возможно для меня в этом мире: в мою комнату вошла прекрасная, цветущая девушка. Это была певица. И я услышал обращенный ко мне дивный, чарующий голос:

— Ты узнал меня, милый, милый Фердинанд! Я верила, что пою лишь для того, чтобы вновь ожить в тебе, ведь каждый звук таился в твоей груди и воскресал в моем взгляде.

Не передать словами объявший меня восторг, когда я понял, что передо мной возлюбленная души, та, чей образ я с детских лет носил в своем сердце и кого так долго скрывала от меня злая судьба. И вот, щедро обласканный счастьем, я обрел ее вновь. Но моя любовь прозвучала именно в той мелодии глубокой мольбы, и слова наши и взгляды претворились в чудные нарастающие звуки, подхваченные огненным вихрем.

Дальше