Когда турок изрекал свое прорицание, мне почудилось, будто прерывистые, разрозненные звуки слагаются в исполненную глубокой мольбы мелодию: «Mio ben ricordati s’avvien ch’io тога…»— и в воздухе повис один долгий, протяжный звук того божественного голоса, который я услышал в ту самую ночь.
— В таком случае, — сказал Людвиг, — тоже признаюсь тебе: когда послышался шепот турка, я невзначай положил руку на перильца, и моей ладони передалась какая-то вибрация, и мне показалось, будто по комнате пронесся музыкальный звук. Правда, мелодию я не уловил. Тогда я не придал этому значения, ты же знаешь: вся душа моя полнится музыкой, и представь себе, именно это и сбивало меня с толку. Тем не менее я был поражен, когда узнал о таинственной связи того чудного звука с происшествием в Д., которое и подсказало твой вопрос турку.
Фердинанд увидел знак психической гармонии со своим другом в том, что тот тоже слышал этот звук, и чем глубже погружались они в тайну психического взаимоотражения родственных духовных начал, чем ощутимее становились чудесные приметы, тем все более отпускала его тяжесть, угнетавшая душу с того самого момента, как он услышал слова турка. Он почувствовал в себе силы бросить вызов року.
— Могу ли я лишиться ее, — воскликнул он, — вечной владычицы души и жизни моей, могу ли я потерять ту, что исчезнет лишь в миг моей смерти?
Окрыленные предчувствием великого откровения, полные надежд на разрешение мучившей их загадки, оба направились к профессору Икс. Перед ними предстал человек преклонных лет, в старинном платье, еще довольно бодрый на вид. Колючий взгляд маленьких серых глаз и саркастическая улыбка, то и дело кривившая рот, не внушали симпатии.
Когда они высказали желание осмотреть автоматы, он ответил такими словами:
— Ба! Да вы, верно, любители механических автоматов, а может, и сами чуть-чуть маракуете в этом. Так вот, у меня вы увидите то, чего не найти во всей Европе, да и во всем белом свете.
Голос профессора звучал на редкость противно, это был визгливый срывающийся тенор. Расхваливая свое рукоделие, профессор удивительно напоминал базарного зазывалу! Громко бренча ключами, он отворил дверь в красивую, пышно убранную залу, где помещались автоматы.
Посредине на возвышении стоял огромный рояль, справа виднелась мужская фигура в натуральную величину с флейтой в руке. Слева за каким-то подобием фортепьяно сидела женская фигура, позади нее — два мальчика, один с барабаном, другой — с оркестровым треугольником. В глубине же друзья увидели уже знакомую по рассказам разновидность органа — оркестрион; стены были увешаны курантами.
Профессор как бы без всякой цели прошелся мимо оркестриона и курантов, едва заметным движением касаясь каждого автомата. Затем сел за рояль и пианиссимо заиграл анданте в духе марша. При повторении темы флейтист приложил к губам инструмент и начал свою партию, первый мальчик тихо, но с безупречным ритмом стал бить в барабан, второй же еле слышно прикасался к своему треугольнику. Вскоре раздались полнозвучные аккорды, чем-то напоминающие звук гармоники, — это вступила уткнувшаяся в клавиатуру механическая дама! Вся зала являла собой стремительно оживающую картину. Куранты забили друг за другом, однако с отменной ритмической точностью. Мальчик барабанил все проворнее и громче, треугольник наполнял своим звоном комнату, и наконец мощно наплывали приглушенные звуки оркестриона. Все это гудело и дрожало до тех пор, пока профессор единым аккордом не исторг заключительный вздох из своей музыкальной машины.
Друзья воздали ему должную хвалу, которой, казалось, только и ждала его хитрая и самодовольная физиономия. Он было хотел показать еще несколько музыкальных номеров и уже вновь приблизился к автоматам, но друзья, словно сговорившись, сослались на какое-то неотложное дело и покинули профессора с его автоматами.
— Ну чем не перлы мастерства и изящества? — спросил Фердинанд.
Но Людвиг дал волю долго копившемуся гневу:
— Да пропади пропадом этот профессор, мы же просто одурачены! Где ключ к разгадке? Где бесценная ученость мудреца, от плодов которой мы мечтали вкусить, как ученики в Саисе?[12]
— Зато, — возразил Фердинанд, — мы повидали поистине замечательные механизмы, даже в чисто музыкальном смысле! Флейтист не уступает знаменитым автоматам Вокансона[13], не его ли механический принцип приводит в движение дамские пальчики, извлекающие прелестные звуки? И не чудо ли самая связь между машинами?
— Вот это, — признался Людвиг, — как раз и бесит меня более всего. Эта машинная музыка, к коей я отношу и игру профессора на рояле, вконец измучила и заморочила меня, я чувствую это всеми фибрами души и тела и еще не скоро приду в себя. Уже одно то, что человек становится партнером мертвой, пародирующей его куклы, угнетает, коробит и даже страшит меня. Дело, чего доброго, дойдет до того, что эти куклы с колесиками внутри научатся выкидывать коленца под стать искусному танцору и пустятся в пляс вместе с людьми, пойдут так ловко кружиться и перебирать ногами, что, глядишь, живой плясун обнимет деревянную плясунью[14] и составит с ней очаровательную парочку. Смог бы ты без внутреннего содрогания выдержать хоть минуту подобного зрелища? А уж музыка, порождаемая машиной, представляется мне просто безобразным кощунством. Полагаю, что вязальный станок куда более ценное изобретение, чем самые расчудесные куранты.
Разве дутью из щели в щель, разве ловкости пальцев, теребящих струны, обязаны мы появлением звуков, исполненных могучего очарования, возбуждающих в нас доселе не ведомые, не выразимые чувства, бесконечно чуждые всему земному? Разве так доходит до нас властный голос далекого царства духа и высшего бытия?
И что может заменить собой живую душу, которая движет этими физическими органами лишь для того, чтобы огласить рождающийся в ее глубинах звук, вызвать отклик в другой душе и, слившись с нею, воспарить в горние выси духа, откуда и пробился к нам жар их лучей?
Клапанами, пружинками, рычажками, валиками и прочими механическими ухищрениями музыку не сотворить. Они пригодны лишь как орудие, движимое внутренней силой души и послушное малейшему ее трепету. Самый убийственный упрек для музыканта — признать его игру лишенной выражения. Ведь такая игра разрушает суть музыки или даже убивает музыку ее же собственными средствами. Однако даже самый тупой, самый бесчувственный музыкант лучше совершеннейшей музыкальной машины, ибо все-таки остается надежда, что когда-нибудь мимолетный отсвет души хоть на мгновение озарит его игру, чего никогда не случится с машиной.
Потуги механиков как можно ловчее имитировать наши органы, с помощью которых мы извлекаем звуки, равнозначны для меня объявлению войны духовному началу, чья победа тем ослепительнее, чем больше механических сил противостоит ему. Именно поэтому мне так ненавистны самые изощренные из музыкальных машин, и обыкновенный ручной органчик, где механика служит лишь механике, несравненно милее всех вокансоновых флейтистов и прочих музицирующих кукол.
— Не могу не согласиться с тобой, — сказал Фердинанд. — Ты ясно выразил словами те чувства, которые заговорили во мне, когда мы были у профессора. Хотя я не столь безраздельно предан музыке и не так чувствителен к ее искажениям, как ты, меня давно уже раздражают холод и мертвенность машинной музыки и, помню, еще в детстве просто изводили стоявшие у нас дома часы-арфа с их неизменным ежечасным перезвоном. Остается лишь сожалеть о том, что лучшие из механиков тратят свои силы на это отвратительное штукарство и гораздо менее — на усовершенствование музыкальных инструментов.
— Ты прав, — ответил Людвиг, — и прежде всего в отношении клавишных инструментов, дающих широкий простор для испытания изобретательского мастерства. И диву даешься, как преобразило время, например, тот же рояль, как далеко ушел он от своего предка и насколько это изменило звучание и самое игру.
Не в том ли и состоит высшая музыкальная механика, чтобы перенять всю своеобычность голосов природы, чтобы исследовать звуки, обитающие в многоразличных естественных резервуарах, и сосредоточить их голоса в некоем органическом целом, послушном воле и руке музыканта? Всякие попытки извлечения звуков из металла, стекла и мрамора, из трубок, нитей и дисков или же старания изменить характер вибрации струн достойны великих похвал. И более плодотворному углублению в акустические тайны природы мешает лишь то, что даже неудачи на этом поприще прославлялись в угоду тщеславию либо корысти как удивительные открытия, приближающие нас к совершенству. Вот почему несть числа новым музыкальным инструментам, чьи странные и чаще всего претенциозные имена канули в Лету столь же стремительно, как и появились на свет.
— Твоя высшая музыкальная механика, — сказал Фердинанд, — вещь весьма занятная, хотя и затрудняюсь представить себе ее назначение.
— Оно заключается в открытии совершеннейших музыкальных звуков. Я полагаю музыкальный тон тем совершеннее, чем ближе он к таинственным звукам природы, которые покуда еще не оторвались от этой земли.
— Пожалуй, я не так глубоко проникаю в эти тайны, — заметил Фердинанд, — но мне, признаюсь, не вполне ясна твоя мысль.
— Позволь тогда хоть в самых общих чертах обрисовать тебе то, что владеет всеми моими помыслами и чувствами. В те незапамятные времена, когда человек — я бы воспользовался пассажем из «Рассуждений о ночной стороне естествознания» проницательного писателя Шуберта[15] —…когда человек жил в первозданной священной гармонии с природой и был наделен божественным инстинктом пророка и поэта, когда не дух человеческий открывал природу, но она сама открывала его и свое новорожденное чудо питала глубинными родниками, тогда-то и вдохнула она в него свою священную музыку, и в дивных звуках заговорили тайны ее вечного бытия.
Отзвук, дошедший до нас из таинственных глубин тех древних времен, слышится в прекрасном сказании о музыке сфер, которое еще в детстве, когда я впервые узнал об этом из сочинений Цицерона[16], наполнило меня трепетным благоговением. И как часто с тех пор тихими лунными ночами пытался я уловить эти чудные звуки в шорохе деревьев. Но я уже говорил, что звучащие откровения природы еще не оторвались от нашей земли. Именно их доносит до нас воздушная музыка Цейлона, именуемая в записках путешественников «чертовым голосом». Она производит столь глубокое впечатление на человеческую душу, что самые невозмутимые наблюдатели не могут не испытывать леденящего кровь ужаса, мучительного сострадания стенающему существу, за которым скрывается сама природа, подражающая человеческому голосу.
Да и мне довелось когда-то пережить нечто подобное. Это случилось в Восточной Пруссии, близ Куршского залива. Была поздняя осень. Я остановился в одном из тамошних имений. И по ночам при умеренном ветре ясно слышал протяжные звуки, напоминавшие то вздох органа, то глухой замирающий звон колокола. Временами я четко различал нижнее фа с квинтой до, иногда же — малую терцию ми бемоль, и вот на меня обрушивался резкий септ-аккорд глубочайшей мольбы, терзавший душу тоской и ужасом.
Какая-то необъяснимо пленительная власть заключена в этом зарождении, наплыве и угасании звуков природы, и музыкальный инструмент, способный повторять их, действует на нас с не меньшей силой. Мне кажется, что ближе всего к подобному совершенству звукоизвлечения, к охвату всех регистров души стоит стеклянная гармоника. Ее прелесть в том, что, обладая счастливым свойством воспроизводить звучание природы и глубоко волновать наши чувства, она просто не умеет угождать легкомыслию или безвкусной помпезности и чарует именно священной простотой своей. Не менее замечателен и ее новорожденный собрат — так называемый гармоникорд[17], в коем вместо колокольчиков звучат уже струны, задеваемые каким-то хитрым механизмом, который снабжен передвижным валиком и управляется клавишами. Исполнитель достигает здесь еще большей власти над звуком. Но гармоникорду не дано того божественного, как голос инобытия, тона, какой доступен гармонике.
— Я слышал этот инструмент, — сказал Фердинанд, — и звук действительно поразил мою душу, но, как мне показалось, менее всего — стараниями исполнителя. Впрочем, я вполне понимаю тебя, хотя мне и не совсем ясно, в чем ты видишь родство звуков, сотворенных природой и извлекаемых из инструментов.
— А разве музыка, живущая внутри нас, — возразил Людвиг, — может быть иной, нежели та, что составляет одну из сокровеннейших тайн природы, подвластных лишь высшему смыслу, и доходит до нашего слуха через посредство музыкальных инструментов так, будто мы завладели чарами могучего волшебника? Однако в чисто психических проявлениях духа, а именно — во сне, мы обходимся без всяких чар, и в созвучии знакомых инструментов различаем как бы рожденные самой природой звуки, которые живут словно сами по себе: льются, ширятся, замирают.
— Мне приходит на ум эолова арфа[18],— перебил друга Фердинанд, — что ты думаешь об этом тонком изобретении?
— Подобные усилия, — ответил Людвиг, — перенять у природы звуки, конечно же, прекрасны и достойны всяческого уважения. Но мне кажется, в этом состязании с природой мы покуда довольствуемся чем-то вроде погремушек, которые она с легкостью ломает в своем праведном гневе. Куда интереснее всех этих эоловых арф, подходящих разве что для музыкального сопровождения сквозняков, описанная в литературе погодная арфа[19].
Толстые, отделенные широкими промежутками струны укрепляются прямо под открытым небом. Повинуясь движению воздуха, они начинают колебаться и издавать мощные звуки.
Вообще говоря, здесь открывается широкое поприще для физика с музыкальным слухом и мудрой душой. И я верю, что при нынешних успехах естествознания позволительно надеяться на более глубокое проникновение в священные тайны природы, и, быть может, мы еще въявь увидим то, что пока лишь смутно предчувствуем.
Воздух вдруг наполнился каким-то странным звуком. Мощный наплыв его напоминал раскат стеклянной гармоники. Людвиг и Фердинанд замерли на месте, словно приросли к земле. Это были звуки мольбы, это был голос неизвестной певицы. Фердинанд схватил друга за руку и прижал ее к своей груди, Людвиг же тихо, с дрожью проговорил:
— Mio ben ricordati s’avvien ch’io mora…
Они находились за чертой города у входа в какой-то сад, окруженный деревьями и высокими кустами живой изгороди. Прямо перед ними, сидя в густой траве, играла миловидная девочка, дотоле не замеченная ими. Она вдруг вскочила на ноги и сказала:
— Ах, опять поет сестрица, и до чего красиво, пойду отнесу-ка ей цветы. Я ведь знаю — глядя на яркие гвоздики, она будет петь и петь, и еще красивее.
С этими словами она вприпрыжку побежала в сад, держа в руке огромный букет цветов. Калитка осталась открытой, и друзья могли заглянуть внутрь. Но каков же был их ужас, когда посреди сада, под сенью высокого ясеня, они увидели профессора Икс. Только лицо его уже не было искажено той злобно-иронической улыбкой, с коей он встретил их в своем доме, но хранило глубокую меланхолическую серьезность; взгляд, устремленный ввысь, был как бы просветлен созерцанием далеких миров, скрытых за облаками и посылающих на землю звуки, от которых почти неосязаемо колеблется воздух.
Медленно и размеренно расхаживал он взад-вперед по центральной аллее, а се вокруг моментально преображалось, вторя его движению. Деревья и кусты отзывались тонкими хрустальными звонами, которые сливались в необыкновенный концерт и словно горели в воздухе, воспламеняя душу и наполняя ее блаженством небесных предчувствий.
Стало смеркаться, профессор исчез в темной зелени, и звуки будто истаяли в легчайшем пианиссимо.
В глубоком молчании друзья двинулись наконец обратно в город. Когда Людвиг собрался уже попрощаться, Фердинанд прижал его к себе и сказал:
— Оставайся мне верным другом! Верным другом! Ах, я чувствую, как в душу мою запустила руку какая-то враждебная сила, она терзает самые нежные струны. Теперь они в ее воле, и это погубит меня!
А язвительная ирония профессора! Не была ли она выражением этого враждебного начала? И не для того ли отгородился он от нас своими автоматами, чтобы избежать человеческого общения со мной?
— Вероятно, ты прав, — ответил Людвиг. — Я ведь тоже почувствовал, что профессор каким-то непостижимым образом вмешался в твою жизнь или, вернее сказать, в сферу таинственных психических уз, связавших тебя с той незнакомкой. Не исключено, что вопреки собственной воле энергией зла и противодействия он даже укрепляет эту связь, вызывает в ней прилив ответных сил. И оттого-то с такой злобой и отвергает непосредственное общение с тобой, что твой духовный принцип поощряет эту взаимосвязь и делает ее во сто крат живее, не считаясь с волей профессора, а уж тем более — с суждениями обычного здравого смысла.
Друзья решили сделать все возможное, чтобы свести более короткое знакомство с профессором и во что бы то ни стало разрешить загадку, возымевшую такое значение в жизни Фердинанда. Второй визит должен был состояться на следующий же день. Но нежданно-негаданно Фердинанд получил письмо от своего отца, просившего его приехать в Б. Он не мог позволить себе ни малейшей отсрочки и уже несколько часов спустя сидел в почтовой карете. Друга же он заверил в том, что никакие обстоятельства не воспрепятствуют его возвращению в Й. Самое позднее — через четырнадцать дней.